Едва переводя дыхание, они заговорили одновременно.
   — Вот чего мне здесь недоставало! — воскликнул Терра.
   — Мы моложе, чем сами думали! — подхватила графиня.
   — Я рад, что мы вместе, — сказал граф Эрвин.
   Его сестра подняла лампочку так высоко, как могла.
   — Именно здесь, — воскликнула она, — здесь, где император бывал у Бисмарка! И последний знаменательный разговор происходил здесь!
   — Разве здесь? — спросил Эрвин. — Может быть, внизу, в комнате с панелью. Это уже теперь неизвестно.
   — Какое утешение для нас! — воскликнула Алиса. — Наше ничтожное существование столь же преходяще, как и то, что особо отмечено судьбой. — Она легко взбежала по отлогим ступенькам, разделявшим комнату пополам, и примостилась на них.
   — Подите сюда! Расскажи нам, Эрвин, о своей последней проделке, о той, за которую отец сегодня тебя упорно не замечает.
   — Это не проделка, — ответил он, — это недоразумение, оно могло случиться со всяким. Посудите сами, господин Терра.
   Сестра, едва только он начал, прижала ладони к щекам.
   — Значит, ты шел по улице, кого-то встретил и пошел провожать? — заговорила она сама.
   — Не на улице, а в кафе. Я пошел вслед за какой-то дамой, собственно за ее собачкой, которую мне хотелось зарисовать.
   — Вы не верите, господин Терра? Но это правда, — пояснила сестра.
   Терра заметил:
   — У дамы, конечно, не было более спешных дел, и она заинтересовалась рисованием.
   — Нет. Ее ждали. Но около меня уселся какой-то господин. Он был как все, может быть воспитаннее других, во всяком случае он читал «Фигаро»[18].
   Терра намеревался вставить какое-то замечание, но молодая графиня взглядом остановила его. Эрвин медленно вертел в руках папиросу, его тускло поблескивавшие глаза, казалось, ничего не видели, и рассказывал он однотонно, запинаясь, как будто о чем-то далеком, виденном во сне.
   — Мой рисунок упал к его ногам. Он поднял его и сделал какое-то меткое замечание. Я подарил ему листок, а он за это пригласил меня поужинать. Тут подошла дама, мы уговорились и с ней. Но потом мы решили лучше пойти в варьете. Там я довольно долго прождал его и даму, за которой он хотел заехать. Мне там понравилось, но все же я вышел на улицу, а он как раз в это время проходил мимо. В сущности я был рад, что он без дамы. Он сказал, что теперь он занят. Скоро я опять потерял его в толпе, но, когда я подошел к «Волшебному дворцу», он стоял там у дверей. Он объявил мне, что уже с кем-то сговорился. Я сказал ему, что вообще не пошел бы сюда, здесь никогда не найдешь свободного столика — не для того чтобы сидеть, а чтобы рисовать, столика с бутылками и с брошенными салфетками, какой мне хотелось зарисовать. Он ответил, что может устроить мне такой столик, и я вошел вслед за ним. Мне отвели место, напротив меня оказался пустой столик. Зал был полон, посредине танцевали очень нарядные дамы, и наша знакомая из кафе тоже была здесь. Многие посетители пытались занять свободный столик, но всякий раз им говорили, что он заказан. Я рисовал бутылки и салфетки. Подошла та дама и очень смеялась, не знаю почему, — верно, потому, что я пил только водку. Я предложил, чтобы она заказала себе шампанского, но сам собрался уходить, потому что кончил рисовать, и позвал кельнера. Он пришел и подал мне очень большой счет за все, что могло быть съедено за свободным столом, если бы стол был занят. Я посмотрел на кельнера, — это был тот самый господин, с которым я познакомился. При мне не оказалось денег, но ведь у него была моя карточка. И сегодня утром он явился к папе.
   Эрвин умолк, будто и не говорил. У сестры его под белыми руками раскраснелись щеки, из-под полуприкрытых век сияла влажная улыбка.
   — Ты говоришь, это со всяким могло случиться?
   Молодой Эрвин вопросительно посмотрел на Терра.
   — Со мной — пожалуй, — сказал Терра и встал. — А с кем еще — не знаю.
   — До свидания в Либвальде, — сказала графиня.
   — Можно вас проводить? — спросил граф Эрвин.
   — Я еще сам не знаю, куда пойду, — ответил Терра и быстро удалился. Он убежал, потому что боялся пробудиться с проклятием на устах от этого ничем не омраченного часа. Впервые на душе у него стало спокойно, мир словно преобразился, но он был убежден, что это парение бесцельно и не может быть длительным, и хотел упасть без свидетелей. Никогда еще он так не любил. Все происходившее только укрепляло и восполняло его чувство. У нее должен быть именно такой брат, который сквозь сон проходит по той жизни, где она царит. Терра любил жизнь ради них, ради сестры и брата Ланна.
 
 
   Из обшитой панелью комнаты доносился голос Кнака. Терра хотел проскользнуть незамеченным, но его настиг Мангольф. Он покинул Кнака и Толлебена, чтобы узнать, чем объясняется просветленное выражение на лице друга. Терра тотчас подтвердил его страхи.
   — Я иду из будуара юного божества. О друг! Это превосходит твое воображение. Каждая частица тела моей Галатеи, даже самая малейшая, мизинчик на ее ноге сулит больше неземной отрады, чем я способен вкусить до конца моего жалкого существования. У нее есть брат, и он мой друг. Пойми, что это значит!
   Мангольф понимал все как нельзя лучше. Избыток чувств у Терра мог быть опасен только для него самого, но слова о брате задевали и Мангольфа. «Осторожно, здесь надо принять меры по системе Губица».
   — Графа Эрвина всегда недооценивают, — произнес он вслух. — Как враг он очень опасен, потому что даже родная сестра считает его безобидным дураком. Он, верно, собирался тебя провожать?
   Терра смутился, а Мангольф многозначительно улыбнулся. Терра тряхнул головой, лицо его снова засияло. Он указал на Кнака и Толлебена.
   — Высшего начальства нет дома, и мышам раздолье. Неужели мне и дальше следить за тайными махинациями прохвостов? — спросил он, пожалуй, слишком громко, необычно звонким голосом.
   Мангольф хотел его увести, но сам застыл на месте. Кнак, не стараясь даже говорить обиняками, обсуждал с Толлебеном своеобразное дельце. Брат Толлебена, бригадный генерал, получит у Кнака место директора, но только после того, как новое артиллерийское орудие фирмы Кнак будет принято в армии. Кнак назначал даже срок.
   — Дело должно быть закончено к весне, иначе я расторгаю договор. — На возражение собеседника он ответил просто: — С Ланна справится и ребенок. Надо льстить его политическому самолюбию. Только бы он действовал в духе Бисмарка!
   — В этом случае так оно и будет, — сказал Толлебен, повышая голос.
   Кнак одобрил это всей душой.
   — Да здравствует будущий великий деятель! — воскликнул он, и оба подняли рюмки.
   Когда Терра и Мангольф вошли в комнату, промышленник невинно рассказывал о своих заводах, о том, что стоимость довольствия рабочих, которое он сам им поставляет, он перекладывает на этих же рабочих и на заказчиков. Говоря, он чистил ногти перочинным ножиком. Терра подошел к нему.
   — Милостивый государь, — сказал Терра, — судя по тому, что я вижу и слышу, ваше предприятие сулит человечеству одно только благо. Вы с одинаковой готовностью продаете вашу гуманистическую продукцию как иностранным дипломатам, так и отечественным генералам, и когда вы снабдите одинаково грозным оружием весь мир, без различия религий и валют, тогда или никогда, милостивый государь, миру будет обеспечен мир. Пью, за первого активного пацифиста! — И он схватил рюмку с ликером.
   Сидя в глубоком кресле, Кнак разинув рот рассматривал это чудо природы и выжидал дальнейшего.
   — Вы готовитесь к длительному миру, — стоя перед ним, разглагольствовал Терра, — поэтому наряду с военным снаряжением изготовляете также и чугунные жаровни, как для гостиниц, так и для домашнего обихода. Мало того, вы сердцем тяготеете к делу мира и вынимаете из левого жилетного кармана не пушку, а перочинный ножик, тоже собственного производства. Разрешите мне задать вам серьезный вопрос: сколько он стоит?
   — Три марки, — сказал Кнак, — но вам я его охотно подарю.
   — Я, к моему стыду, не в состоянии исхлопотать вам заказ, а потому плачу наличными. — И Терра вынул несколько серебряных монет из кармана брюк. В послушно протянутую руку Кнака он отсчитал: «Одна, две, три марки и еще пятьдесят пфеннигов на накладные расходы по розничной продаже».
   Промышленнику оставалось только грозно вращать глазами. Он увидел, что Мангольф и Толлебен стараются скрыть улыбку, словно их радует этот выпад, который они должны бы счесть предосудительным; но сейчас он явно доставлял им личное удовлетворение. «Таков свет», — подумал Кнак и предпочел разразиться не гневом, а громким смехом. Терра торжественно поклонился и отошел прочь с перочинным ножом в руках.
   На лестнице, спускающейся в сад, его нагнал окрыленный Мангольф.
   — Великолепно! — сказал он вполголоса. — Поздравляю.
   Терра посмотрел на друга. Интересно, стал бы Мангольф поздравлять его, если бы фрейлейн Кнак оказалась сговорчивей?
   — Не могу не признать, ты талантливо разделываешься с подобными свиньями, — весело продолжал Мангольф. — Но способен ли ты сам снести обиду?
   — Я ведь только дилетант, — отвечал Терра не менее веселым тоном. — Тебе это хорошо известно.
   Мангольфу вдруг пришло в голову давнее подозрение.
   — Что мне известно? Ты появляешься в ту самую минуту, когда Кнак и Толлебен заключают между собой сделку. Разыгрываешь перед ними какого-то уморительного шута, а Ланна тем временем приглашает тебя в Либвальде.
   — Я разоблачен, — сказал Терра смущенно.
   — Возможно. Со стороны Ланна это просто гениально. Шпион в тесном семейном кругу! Кстати, и при его личном секретаре, правда? Придется поостеречься. — Сквозь веселость прорывалось озлобление.
   — Между нами, я действительно намерен вступиться за твоего начальника. А то, чем я здесь занимаюсь, — только предлог.
   — Ах, вот что!
   — Мне его очень жалко, особенно когда я вижу, в чьих он руках. Я, конечно, подразумеваю не тебя.
   — Да, если бы он был в моих руках! — воскликнул Мангольф с глубокой искренностью.
   — Я потерял из виду некоторых людей, — Терра таинственно улыбнулся, — и здесь нахожу их снова. Никто лучше тебя не осведомлен о том, что я состоял на службе в одном мошенническом агентстве. Директор там был человек большой воли и выдающихся способностей. Если бы все зависело от него одного, несомненно, те колоссальные барыши, за которые он без устали боролся со всем миром, были бы употреблены им на пользу доверителей, — это принесло бы выгоду и ему. К сожалению, он распоряжался не один.
   — Он был в чьих-то руках?
   — Вследствие особой структуры предприятия, он был в руках некоего Морхена, который вполне мог бы возглавлять мощный концерн представителей тяжелой индустрии. Морхен обладал той бесцеремонностью, в силу которой общественное благо отождествляется с личной выгодой, и владел искусством устраивать свои дела за счет общественного блага. Все ресурсы ума и воли директора, его дипломатические комбинации, неподражаемое умение воздействовать на людей, обольщать их, престиж, который он себе создал, — кто видел от этого ощутимую пользу? Деньги для организации и рекламы, которые его чудодейственная рука неустанно высекала из бесплодной скалы, — кто собирал их? Морхен, все тот же Морхен!
   — Это было мошенническое агентство.
   — Ты прав. Прощай!
   Мангольф догнал его и зашептал ему на ухо:
   — И ты не веришь в войну? Ты считаешь, что деятельность Кнака — Морхена способствует миру? Где твоя логика, которой ты так гордишься?
   — Там, где безумие несет всем гибель, там я отказываюсь от логики.
   Мангольф вторично догнал его.
   — Я открою тебе тайну, — с натянутой веселостью объявил он. — Ты сам — ты сам, таков, каков ты есть, будешь способствовать войне. К чему привела твоя забота о директоре?
   — Он кончил жизнь самоубийством, — сказал Терра и остановился с открытым ртом. Мангольф, смеясь, стал подыматься по лестнице. — Стой! — громко крикнул Терра и мигом взлетел по лестнице вслед за ним. — Леа приезжает, — сообщил он, следя за тем, как меняется в лице Мангольф. — Она играет в пьесе Гуммеля, которая произведет сенсацию. Ты, конечно, уже об этом знаешь?
   Мангольф исчез наверху, не вымолвив ни слова. Терра, закрывая за собой садовую калитку, понял, что допустил большой промах.

Глава V Либвальде

   Все это привело к тому, что Терра совсем истосковался по Лее. «Сестра! одна ты можешь почувствовать, что чувствую я. Та, кого я люблю, для меня чужая женщина. Лишь то, что роднит ее с тобой, соединяет нас. Все, что увлекает меня, похоже на тебя. Глаза, в которые мне суждено смотреть дольше, чем во все другие, могут быть иного цвета, иной формы, чем твои, и все же они будут твои. Я буду бороться с той, кого люблю, за свое право на жизнь и счастье, так же как ты — с тем, кто предает тебя. Нам не раз еще придется протягивать друг другу руку помощи. Где ты? Приди же!»
   Он протелеграфировал ей во Франкфурт и лишь таким путем узнал, что она уже в Берлине. Что случилось, отчего она до сих пор не подала о себе вестей? По дороге к ней в гостиницу он позабыл все тревоги и горел одним желанием — говорить с ней о себе. Правила приличия не позволяли, чтобы он поднялся к даме в номер. Ее вызвали, и тут, внизу, при портье и лакеях, она рассеянно и нетерпеливо сказала только, что спешит в театр. Очень ли она занята, спросил он.
   — О, здесь у меня будет много времени.
   — При такой роли!
   — Мне нужно сказать тебе что-то.
   — А мне нужно сказать тебе даже очень многое. — И ни один не замечал, что другой занят исключительно собой. Когда Терра спохватился, кто идет с ним рядом, он сказал, остановившись, в испуге: — Я всецело к твоим услугам.
   Она усмехнулась с грустью и затаенной горечью. Это означало: «Весь твой», и было одним из тех стыдливых и потому театральных порывов ее брата, за которыми никогда ничего не следовало. «Если бы он, как я, играл на сцене, быть может, в жизни он вел бы себя серьезнее», — мелькнуло у нее в голове. А он в это самое мгновение ощутил, как сестра и возлюбленная сливаются воедино, становятся одним существом, требующим от него полного самопожертвования. Если бы мог он говорить с ней так, как чувствовал!
   Они вошли в пустую кондитерскую.
   — Ты знаешь, что пьеса запрещена? — спросила Леа.
   Он изменился в лице; ему не хотелось догадываться, кто виновник запрещения.
   — Понятия не имею. Разве чего-нибудь добьешься от этого беспутного Гуммеля? Совершенно непонятно. Такая в сущности безобидная пьеса! — Тон у него был очень взволнованный.
   — Виною, по-видимому, не пьеса, — сказала она равнодушно.
   — Может быть, общество «Всемирный переворот» под подозрением или директор театра на дурном счету? — усердствовал он. — Бывают и личные причины…
   — Да, бывают. — Она как будто собиралась сказать больше, но кельнерша, слушавшая разговор, помешала ей. Он поспешно расплатился, и они поехали в театр.
   — Сегодня я узнаю, окончательное ли это решение.
   — Члены «Всемирного переворота» — люди влиятельные, — заявил он уверенным тоном. — Нельзя ни с того ни с сего запрещать…
   Она упорно молчала, пока не умолк и он.
   В конторе театра, где запрещение было уже достоверно известно, Терра с жаром выступил на защиту договорных прав сестры. Когда ей было отказано во всем, кроме денег на проезд, он поднял шум, в ответ на что последовало холодное сожаление.
   — Кавалеры наших дам не имеют по контракту никаких полномочий. Вашей… сестрице самой известно, как обстоит дело.
   Внезапно успокоившись, он сказал:
   — Вы совершенно правы. Это просто несчастный случай, — и последовал за ней.
   Она повела его к себе в уборную.
   — Я все объясню тебе. — Ослепительно нарядная, стояла она посреди унылой комнатушки, окнами во двор, с ободранными обоями, разбитыми зеркалами, остатками румян и жестяным тазом, полным грязной воды. Свет, отраженный от желтой стены противоположного дома, придавал свежим краскам Леи вялость и искусственность, подчеркивая гримировку губ и век. Так юны линии плеч и бедер, так созданы для успеха, — и все же минутами она напоминала ему другую. Жалкая обстановка, где создавалась такого рода обманчивая красота, и проглядывавшая сквозь прекрасную маску горечь обиды, что наполняла сердце, превращали ее в женщину с той стороны. Тот же облик, та же судьба. Испуг пронизал его до глубины души — он понял, что боится не только за нее, но и за ту, кого любит. Алиса, Леа! Возлюбленная, сестра и шлюха, — он с содроганием понял, что все три сливаются для него в некое единство.
   Стремительно склонился он над рукой сестры — над рукой, что утратила уже все девическое и стала пышной плотью.
   — Я все объясню тебе, — повторила она задумчиво.
   А он очень бережно:
   — Я объясню за тебя. Он добился запрещения пьесы, чтобы ты не выступала в Берлине, во всяком случае не выступала с такой помпой.
   — Ты уже знаешь?
   — Да ведь я сам, в своем преступном легкомыслии, рассказал ему о твоих гастролях. И потом, вряд ли кто-нибудь, кроме него, способен добиваться запрещения пьесы из-за того, что ревнует актрису.
   — Ревнует? Ты, значит, ничего не понимаешь. Он стыдится меня. Он сам сказал…
   — Тебе в глаза?
   — Он сказал мне, что его положение достаточно шатко, новые неприятности окончательно погубят его. — Слабый, страдающий голосок, лихорадочно горящие глаза. Брат захохотал как безумный.
   — Знаю, знаю, но так или иначе, а ему придется примириться с этим. Пусть он сломит себе шею, но я хоть избавлю его от жестоких угрызений, которые неизбежны, если он доведет тебя до смерти, поджаривая на медленном огне.
   — Не говори, а действуй! — потребовала она, выпрямляясь.
   Он зашагал, пыхтя папиросой, между туалетными столами, пять шагов от окна к двери, пять шагов назад. Внезапно он остановился.
   — В ближайшем будущем я собираюсь увезти дочь его начальника. Мы бежим с ней, его же в качестве моего друга заподозрят в содействии — тогда он конченный человек, а ты будешь достойно отомщена.
   Она была огорошена. Потом нерешительно спросила:
   — Ты любишь графиню Ланна?
   — И не думаю! — воскликнул он знакомым сестре хвастливым тоном.
   — Теперь мне все ясно. В чем же ты хотел мне признаться?
   Тут он закрыл глаза, потом открыл их и беспомощно взглянул на сестру.
   — Сам не знаю. Как женщина она мне едва ли нравится и все же держит меня в плену. Она по-детски своенравна, и при этом у нее мужской ум, — как мне сладить с ней! Но едва я представлю себе, что могу навсегда потерять ее, никогда в жизни не подчинить себе и не сделать своей, как передо мной разверзается могила.
   Сестра коснулась рукой его плеча.
   — Не заходи далеко! Люди нашего склада никогда не могут поручиться, чем это кончится… — У нее был тон искушенного опытом человека. — Она тебя любит?
   — А разве я ее люблю? Для нее это, должно быть, так же неясно, как и для меня.
   — Оба вы дети! Ты никогда не увезешь ее. Ты слишком ее любишь, чтобы повредить ей. Это нам не свойственно, — сказала она ободряюще и просительно, потом с рыданием добавила: — Мы предпочитаем сами страдать.
   — Да, так оно и есть! Неужели и всегда так будет? Он будет тобой вертеть как ему вздумается?
   — Не делай ничего против Мангольфа!
   Имя это вырвалось у нее, как вопль отчаяния; брату оставалось лишь склонить голову.
   — И ему придется испытать много, много разочарований, пока я не останусь последним прибежищем. Я жду, — прошептала она.
   — Еще недавно это слово привело бы меня в исступление, — заметил он, и они повернулись друг к другу спиной, чтобы поплакать про себя.
 
 
   Приводя в порядок лицо, она сказала:
   — Я задумала месть, которая уязвит его больнее, чем твоя, мой милый.
   Он вздрогнул; ему послышался резкий, безапелляционный голос женщины с той стороны.
   — Тут есть некий господин фон Толлебен… — Она попудрила нос, сдула облачко пудры, затем: — Вполне светский человек. И, кажется, даже его сослуживец. Это мне на руку.
   — Да, он его сослуживец.
   — Отлично. Мы с ним совершим небольшое путешествие сейчас же после рождества.
   — Невыполнимая затея, дитя мое. Он женится.
   — Ты знаешь наверняка? — Она отложила все, что держала в руке. — Тогда это тем более интересно. Светский человек сбежал с актрисой от свежеиспеченной супруги. В газеты такие сенсации попадают?
   — Можно постараться.
   — Это мне особенно важно. И имя мое может быть проставлено?
   — Благодарю тебя, оно ведь и мое.
   — Кто ты такой? Кто такие мы оба? Но настоящему личному секретарю настоящего министра оно будет колоть глаза. Ему легче бы увидеть собственное имя в судебной хронике. Или, думаешь, он меня не любит?
   — На свой лад.
   — Его лад требует взбучки, он ее получит. — Она рассмеялась с нарочитой вульгарностью, а прозвучало это надрывно. — О нем во всей истории не будет сказано ни слова, но он никому в глаза не посмеет взглянуть, — и пусть его даже вызовут к императору, он запрется у себя и будет думать обо мне. Да, будет думать обо мне.
   — Великолепно! — одобрил он и оглядел ее с ног до головы, дивясь ей. — Только удастся ли тебе это?
   Вместо ответа она распахнула дверь. В коридоре стоял Толлебен. При виде Леи на его грозно нахмуренном лице появилось такое просветленное выражение, какого никто от него не мог бы ожидать; Терра был чуть ли не растроган. Но когда гость заметил Терра, просветление сменилось неподдельным ужасом.
   — Как? И здесь вы? — прошипел ошеломленный Бисмарк.
   — Я тут ни при чем, — заверил его Терра.
   — Мой брат, — представила Леа.
   Тогда Толлебен протянул ему мощную руку, правда, нерешительно и смущенно.
   — Ничего дурного я не замышляю, — заверил Терра. — Просто у нас одинаковые знакомства среди дам, Примем это как волю рока.
   Философская точка зрения сомнительного брата вернула мужу чести и дела весь его апломб. Он небрежно заметил:
   — Подумайте! Я ведь первоначально пришел сюда из-за той, другой дамы, нашей общей знакомой. Она должна выступить в феерии. — И он, оттеснив брата, завладел актрисой и повел ее по узким коридорам театра. У выхода она надумала немедленно ехать к себе в гостиницу.
   — Брат поможет мне уложиться.
   — Во всяком случае, нам надо позавтракать, — сказал Толлебен, бросив взгляд на брата.
   Терра поблагодарил, но отказался, после чего не замедлила отказаться и Леа. Она уже сделала знак экипажу, но тот не остановился. Ей пришлось идти пешком рядом с Толлебеном. Встречные прохожие оттеснили Терра, он слышал лишь обрывки их разговора:
   — Вы играете мною.
   — Мне на самом деле нечего делать в Берлине.
   — Вы не знаете меня. Я способен на необузданную страсть.
   — Я слышала, будто кто-то из ваших коллег на днях женится?
   — Я останусь, как и был, свободным человеком. Деньги связывают лишь в общественном смысле. Права сердца остаются за мной.
   — Старая песня!
   — Ради обладания вами я способен на любые безумства.
   — Тогда поговорим разумно!
   После чего голоса стали тише, обсуждались детали побега. Терра, на некотором расстоянии, размышлял: «План, достойный меня. Она моя сестра. Жизнь учит ее. Я не посмел бы до такого додуматься. Какое бы этому было название! Но раз план возник у нее самой, ничего в конце концов странного, если я помогу привести его в исполнение».
   У стоянки экипажей она простилась с обоими. Они поглядели ей вслед. Когда Терра приподнял шляпу, собираясь уйти, Толлебен сказал, ехидно прищурясь:
   — Так называемая княгиня отжила свое, она сдает, передайте ей привет.
   Терра вновь приподнял шляпу, меж тем как Толлебен лишь коснулся своей.
   Два дня спустя брат опять встретился с сестрой.
   — Что нового? — спросила она.
   — У меня был разговор с Куршмидом.
   — Он здесь?
   — Уже уехал, а твой отъезд совпадает с кануном Нового года, — удачнее ничего не придумаешь.
   — Я увижу Париж, милый мой.
   — Таков был маршрут новобрачных. С твоей стороны было бы неделикатно избрать тот же. Пожалуйста, уговори твоего рыцаря показать тебе Милан.
   — Что у тебя на уме?
   — Не пугайся, — даже если натолкнешься там на Куршмида… А теперь я хочу признаться тебе, что впервые в жизни по-настоящему счастлив. Я собираюсь в Либвальде. Она написала мне.
   — Как красиво звучит — Либвальде.
   — Не смейся! — Его тон, его взгляд открыли ей все, что он чувствовал. «Я любим! — чувствовал он. — Наконец-то! После стольких унижений и горчайших обид мечта все же осуществилась, — значит, невозможного нет. Я перешагну через жизненные преграды, вместо того чтобы разрушать их. Успех принадлежит счастливым. Итак, прежде всего добиться счастья!»
   Она посмотрела на него не то с любопытством, не то с жалостью.
   — Только не дай увлечь себя слишком далеко, — повторила она.
   — А ты сама? — спросил он.
   — О, я…
   Это могло означать: «Я неуязвима» и «Я пропащая»…
   Он сам не знал, как глубоко его захватила она, Алиса Ланна, девушка из иных миров, больше «с той стороны», чем всякая другая, и уже завладевшая им, ставшая половиной его жизни. До получения ее письма он не знал об этом. Жил, как свободный человек, делал свое дело, строил планы, предавался страстям, далеким от нее. Она написала; и вот все остальное исчезло, отодвинулось невероятно далеко; реальной осталась лишь она, она одна. В пригородном поезде, уносившем его к ней, сердце его готово было выпрыгнуть и умчаться вперед, навстречу счастью. Он был потрясен простотой таинства, именуемого жизнью; в стуке колес, в жужжании ветра и в биении собственного пульса слышать ее имя — значило все понимать, над всем властвовать. Он действовал тем, что ехал к ней; чтобы действовать, он последовал за ней в Берлин.