Страница:
— На что? Чтобы ты оскорблял меня в самом дорогом? — еще жестче ответил сын и при этом чувствовал: так и надо себя вести.
— Мы люди воспитанные, мы еще поймем друг друга.
— Может статься, никогда, — оборвал сын, только чтобы отделаться.
Отец жестом предостерег уходящего сына.
— За последствия отвечаешь ты один. Я стою на своем.
Но на самом деле ему пришлось сесть, у него подогнулись колени; с мукой на лице смотрел он, как сын, допятившись до двери, круто повернулся и исчез.
Он пошел через дорогу. «Княгиня у своего поверенного», — сказали ему. Но и оттуда она уже ушла. Куда? Дальше был порт, длинные кривые переулки, грохот ломовых телег. Что ей могло понадобиться среди грузчиков, торговых служащих, шатающихся вереницами пьяных матросов? И все-таки она шла в этой толпе, как будто так ей и полагалось. Он сперва не узнал ее, настолько непринужденно, покачивающейся, но уверенной походкой несла она свое большое тело, настолько явно на месте были здесь ее смелые жесты и краски. Недаром она не вызывала ни удивления, ни недоверия. Мужчины оглядывались на красивую самку, при этом лица их от вожделения становились либо раболепными, либо наглыми; женщины иногда бросали ей вслед ругательства. Все это, однако, не означало: как ты здесь очутилась? — а только: ты здесь лучше всех. Навстречу шли двое.
— Она из «Голубого ангела», — сказали они и обернулись, потому что кто-то поздоровался с ней.
Терра был пунцового цвета и заикался, здороваясь с ней; он рассыпался в пространных комплиментах, говорил он резким тоном, стараясь выиграть время, чтобы подавить боль. «Она принадлежит всем на свете, разве это не ясно? Она обещает себя всякому, бросает вызов всякому. Нет никого, кто не видел бы ее нагой. Я вечно буду страдать из-за нее».
Он плел что-то о ее походке в толпе и при этом сознавал: «Ее лицо на все способно. Сейчас оно выражает только недовольство тем, что я увидел ее здесь. Но нет такого дерзания, на счастие или на погибель, какого бы я не мог ожидать от ее рта, от ее лба. Голос у нее божественный, в нем нет таких противоречий».
— Вы были у меня? — спросила она только.
— Почему вы так решили?
— Ведь мы условились. Я вспомнила об этом, увидев вас. — На его возмущенный взгляд она ответила: — Что с вами?.. Ах да, колье! Спасибо, я нашла его на столе, оно мне понравилось.
— Так дальше невозможно, — хрипло выдавил он. — Я жизнь свою ставлю на карту ради вас, я решил бежать с вами. А вы каждый раз делаете вид, будто ничего не случилось.
«Какая тоска, — думала она, — и еще тут, на виду. Шпионы князя шныряют повсюду, он может прекратить выдачу денег».
— Дитя! — сказала она звонко. — Когда вы станете взрослым мужчиной и настоящим джентльменом, вы сами будете заботиться о репутации женщин.
— Да ведь вы завтра же можете быть моей, — простонал он умоляюще.
— И на этом прикажете мне успокоиться? Обижайтесь, если хотите, но далеко ли вы меня увезете?
Подразумевалось: при ваших средствах. Он не понял и стал страстно уверять, что любви его хватит, чтобы увезти ее на край света.
— А как мне отвечать за это перед вашими родителями? — спросила она. — К тому же у вас есть сестра. — Она рассмеялась обычным своим звонким и равнодушным смехом. — Вы знаете, ваша сестра похожа на меня!
Он не нашел ответа от радости и испуга.
— Легка на помине… — сказала она, глядя на противоположный тротуар.
Что такое? Леа? И с Мангольфом? Они как раз скрылись за вереницей подвод.
— Красивый мальчик, — заметила она.
— Это мой друг, — сказал Терра. Она рассмеялась в ответ. Почему? Он нахмурил брови. — Они гуляют.
— Как мы, — отозвалась она, все еще смеясь.
— Дождь идет. Надо где-нибудь укрыться, — предложил он и шагнул к дверям первого попавшегося кабака. Но она осталась снаружи и смотрела вслед тем двум, когда они вынырнули из-за подвод.
— Ваша сестра собирается на сцену? Правильно делает, ее место там. Хорошо сложена и не сухощава.
— Пойдем дальше!
— Нет. Дождь идет.
Ему пришлось последовать за ней в залу кабака. Здесь было пусто, свеже-вымыто и пахло бедным людом. Он думал, хмуря брови: «Как мы попали сюда? И что это за тон о моей сестре?»
Она сидела за столом и невозмутимо наблюдала, как он пересаживается с места на место. Потом сказала:
— Клаудиус, чем вы недовольны? Сестра тоже женщина.
Прекрасный голос не мог утешить, он не был гибок. Но прозрачные пальцы, с которых она сняла перчатку, протянулись к нему через стол. Он схватил их, схватил всю руку.
— Такая же женщина, как ты! Говори о ней по-дружески, это для нее честь. Будь ей другом, раз ты моя жена. Пойдем со мной!
— Смешно, я стара для тебя.
— Завтра жизнь только начнется для нас обоих.
— Ты представляешь себе жизнь совсем простой.
— Я ее представляю себе с твоим лицом и твоим телом.
— А я с твоим не могу себе ее представить.
— Ты должна. Я так хочу.
— Тут мне никто еще не смел приказывать.
— Ты слишком далеко зашла со мной. Я не любовник твой, но я нечто большее. Изгнанница, которая запуталась в судебных тяжбах и не имеет права встречаться с мужчинами, потому что за ней следят, женщина, которая может потерпеть крах как в материальном, так и в моральном и общественном смысле, прежде чем дела ее поправятся, — эта женщина бросилась мне на шею, тронутая моим горячим участием. Так надо же, наконец, сделать из этого выводы!
Она задумчиво оглядела его коренастую фигуру, неуклюжие пальцы, которые то разжимались, то вновь сплетались, кривившееся от злобы лицо. Взгляд ее потеплел.
Неожиданно она спросила:
— Скажите, милый друг, разве колье было необходимо?
Он взглянул на нее, желая убедиться, правда ли, что она заботится о нем. Потом стремительно припал губами к ее руке и простонал:
— Мадлон!
Она рассеянно погладила его по голове, засмеялась и принялась рассказывать о другом колье; то было очень дорогое, на него часть денег дал ее прежний муж, банкир, а остальное выплатил князь, каждый без ведома другого. Каждый был в восторге от своего дешевого и ценного подарка; к несчастью, они рассказали о нем друг другу и потом оба пожалели. Это, кстати, и положило начало ее теперешним затруднениям. Князь навсегда потерял к ней доверие.
— Надеюсь, милый друг, ваше колье оплачено только вами, у меня не будет неприятностей?
О! Это одно ее интересует. Он резко постучал по столу, расплатился, взял пальто.
— Идем уже? — спросила она и покорно последовала за ним. Иначе он ушел бы без нее.
На улице тем временем стемнело. Ода сама взяла его под руку.
— Такой вы мне больше по душе, — звонко сказала она.
Он молчал. Они дошли до самого порта; она не спрашивала, почему они идут именно сюда. Звуки работы стихли, и вместо суетливой толпы грузчиков и портовых рабочих мимо них, словно летучие мыши, скользили одинокие фигуры с засунутыми в карманы руками. Из переулка, шириной с водосточную канаву, где мерцала красная точка, послышался крик. Тут она остановилась, настойчиво удерживая его за руку.
— Поверенный ни за что не ручается. Бывает так, что все труды идут прахом. Полоса неудач, как говорил Непфер, банкир. Как быть? Право же, я не создана для забот.
Он не двигался, чувствуя, что она все сильнее опирается на него. Вот она уже совсем лежит у него на плече; он трепетно ощущал каждое всхлипывание. Она сказала, всхлипывая, но все тем же бездушным голосом:
— Напрасно ты думаешь, что я о себе одной забочусь. Тогда бы я давным-давно сбежала с тобой. Я не хочу, чтобы ты по моей милости пошел ко дну.
В душе он ликовал: «По твоей милости я буду на седьмом небе!» — но не двигался, чувствуя, что она совсем повисла на нем, ему пришлось даже крепче упереться ногами в землю.
— Я мечтаю хотя бы о передышке. — Она всхлипнула еще раз. — Несколько дней прожить без забот. На такой срок мне удастся исчезнуть незаметно. Лишь бы и твои родные ничего не узнали!
Ее увядающее лицо было у самых его губ, он впился в это нежное лицо, и она покорилась, глубоко дыша, закрыв глаза. Из переулка, замирая, донесся тот же крик.
Они повернули назад; он все не мог собраться с мыслями. Она шла нехотя, касаясь его бедром. Мало-помалу сознание его заговорило. «Вот она — жизнь. На груди у меня покоится женщина с той стороны. Это уж не прежние невинные радости под крылышком семьи, вроде моих былых увлечений или вроде Леи с Мангольфом. Это — настоящее».
— Мадлон! — повторил он, только чтобы утвердить свое право на ее имя, на все ее существо.
— Этого имени я не хочу слышать от тебя, — возразила она и добавила задушевным шепотом: — Говори мне Лили! Так ты один зовешь меня.
Он удивился, но зачем разочаровываться?
— И для меня одного сестра моя зовется Леа.
— Видишь, точно как я.
Он весь съежился, но тут увидел, что они подходят к ее дому. Собрать всю энергию!
— Дитя мое, ты немедленно сложишь чемоданы! — сказал он четко и решительно. Он назвал деревню, гостиницу, где они переночуют сегодня в ожидании утреннего поезда. В ответе он не нуждался, он просто пожал ей руку. Она дала его руке выскользнуть и задержала самые кончики пальцев. При этом лицо ее, в полутемном подъезде, загадочно улыбалось, а голову она повернула в сторону лестницы.
Но вот и пальцы разжались, она кивнула и исчезла. Он перешел через улицу менее твердыми шагами, чем ожидал.
Перед дверью родительского дома он рассудил, что лучше ничего не брать, ехать без вещей, никого больше не видеть. Последний час принадлежит другу, — скорее к нему! Сразу ему стало дышаться вольнее. Этот путь он всегда и неизменно, будь то хоть дважды на день, проделывал с глубокой и живительной радостью. Тревожно припомнил он, что, переходя через дорогу к той женщине, никогда не испытывал такой полноты счастья, как идя к другу.
Дом позади старинной церкви св. Вита в затихшей по-вечернему улице мелких мастерских и контор был олицетворением повседневности: цветные стекла сеней в пыли, на узкой лестнице следы многочисленных посетителей. Из бельэтажа, где висела дощечка: «Мангольф, комиссионер», все еще доносились голоса. В следующем этаже прямо из кухни на площадку вышла мать друга. Она вытерла разбухшие руки и смиренно отворила важному гостю заветную дверцу. За той дверцей неожиданно и многозначительно шла вверх крутая лестница в комнату друга.
Друг сидел за письменным столом, левой рукой опираясь на крышку рояля. Гость прошел между походной кроватью и зеленым диваном, стул поставить было бы негде. Друг, просияв, подал ему руку, они убрали с дивана книги. Терра тут же успел сказать:
— Вот для чего я главным образом пришел: ты свинья. Посмей отрицать свои заигрывания с пастором и директором театра. Порядочным людям ясно, что это гадость. Зато буржуа прославляют твою благонамеренность. Я с удовольствием вижу, что ты уничтожен.
Мангольф кусал губы. Он сидел, сгорбив узкие плечи, выставив вперед высокий желтоватый лоб: вид у него был плачевный. Терра на диване весь дрожал от воинственного задора. Черные глаза горели из-под густых волос, клином вдававшихся в лоб и далеко отступавших от висков.
Однако Мангольф рискнул усмехнуться печально и тонко.
— Ты думаешь, я буду участвовать в их благочестивой комедии? Я их за нос вожу. — Правда, это не было ответом, а лишь попыткой увильнуть. Вслед за тем сам Мангольф перешел в наступление: — Слыхал ты, что твой отец добивался ареста вашего бухгалтера Шлютера?
— Бухгалтера из портового склада?
— За социал-демократическую пропаганду. Тому едва удалось отвертеться, его попросту убрали из города.
Мангольф глянул выжидающе; но Терра выразил одно наивное изумление. Как искажаются события в устах толпы! Какой неверный взгляд на его отца! На его отца, самого рассудительного человека в мире!
— А Кватте подделал векселя, — продолжал Мангольф насмешливо. — Таким образом доброе имя еще одного из старейших кланов нашего почтенного города ставится под вопрос по милости Христиана-Леберехта Кватте.
— Они ходят в церковь, они даже крестят свои суда, — язвительно подхватил Терра. — Они закоснели в том мировоззрении, которое левее национал-либерализма[2] видит одно непотребство… — Он говорил еще долго, с возмущением, от которого ему внутренне становилось только веселее, пока Мангольф не возразил, что как-никак здесь, в городе, немало богатых, по-настоящему светских людей и многие из здешних далеко пошли. Это оправдание не имело веса в глазах патриция Терра, он ненавидел этот город безоговорочно — без того стремления возвыситься, которое томило сына комиссионера Мангольфа. Сын почитаемого гражданина, Терра сказал:
— Здесь даже с большими деньгами ничего не достигнешь.
— Ну, нет. — Мангольф встрепенулся. — Представь себе, я бы явился в контору хлебной фирмы Терра в качестве лидера сильной партии и сообщил ее хозяину очень веские сведения о будущих судьбах старых бисмарковских покровительственных пошлин[3].
— Ну, а дальше?
— В наше время пошатнувшиеся фирмы спасаются как умеют. — Мангольф искоса взглянул на друга, который явно ничего не понимал. — И прибегают к весьма интересным способам. Судно консула Эрмелина, недавно затонувшее, было незадолго до того застраховано в большую сумму.
— Если бы тут пахло преступлением, Эрмелин не мог бы быть другом моего отца.
Мангольф даже рот раскрыл от такой наивности.
— Ну, — добродушно заметил он, — мало ли с кем и сам кайзер поддерживает дружбу. Нельзя же бросаться словом «преступление».
Терра, выпрямившись, разразился целой тирадой.
— На этот счет я другого мнения. Такого рода дружба клеймит людей. Сейчас, в тысяча восемьсот девяносто первом году, только в одной стране всю общественную жизнь в целом можно сводить к частному обстоятельству, а именно к единоборству Вильгельма Второго с социал-демократией.
— Он заявляет, что социал-демократия противоречит божественным законам, то есть его собственным интересам, — насмешливо подхватил Мангольф.
— Его изречение «Социал-демократию я беру на себя» — прямо-таки верх бессмыслицы.
— Все понимать буквально — значит уподобиться плохому актеру, который с одинаковым пафосом произносит все фразы подряд: священная особа моего деда, небесный зов. — Мангольф сам заговорил по-актерски.
Терра подхватил:
— Божья благодать!
— Да, романтический вздор, отнюдь не санкционированный церковью.
— Слово «гуманность» он произносит не иначе как с эпитетом «ложная».
— Только маньяк, воспринимающий весь мир с личной точки зрения, способен требовать от детей, чтобы они убивали своих родителей.
— Он думает, что опирается на армию, в действительности же он опирается на парадоксы. Долго ли они продержат его? — спросил Терра.
Юный Мангольф покачал головой.
— Очень долго, — сказал он твердо.
Юный Терра с жаром произнес:
— Не может быть, чтобы сейчас, в тысяча восемьсот девяносто первом году, разум долго оставался неотомщенным. Кто, собственно, верит этому маньяку? Все только делают вид, будто верят — из страха, из хитрости, из снобизма.
— Верят тому, в чьих руках власть! — сказал Мангольф убежденно.
— Тогда не должно быть власти!
— Но она есть. И всякому хочется урвать от нее свою долю.
Согласный ход мыслей оборвался; в двадцатилетнем задоре, юноши испытующе смотрели друг на друга — один властно, другой упрямо.
— Ты замышляешь измену, — утверждал Терра. — И ты будешь разыгрывать религиозную комедию — по примеру твоего кайзера.
— Допустим. А ты молишься разуму. Но неразумное начало гораздо глубже засело в нас, и в мире его влияние гораздо сильнее, — взволнованно доказывал Мангольф.
— Лицемерные уловки! — твердо и холодно отрезал Терра.
— Тупица! Можно подделывать векселя и все же искренне веровать. Ссылаюсь в том на кайзера, господина Кватте и себя самого.
— Чистенько же должно быть на душе у такого субъекта!
— Я презираю твою чистоплотность. Знание добывается в безднах, а там не очень чисто. Что ты знаешь о страдании? — Мангольф говорил все так же истерически взволнованно.
Терра поймал его блудливый взгляд, взгляд постыдно-тщеславных признаний.
Он не хотел слушать дальше; он встал и за недостатком места повернулся вокруг собственной оси.
— Твои страдания! Надо же когда-нибудь договориться до конца! Значит, жизнь не стоит того, чтобы подходить к ней честно?
— Кто ее постиг, тому остается презирать ее, — сказал двадцатилетний Мангольф.
— И слушать коварный зов небытия. Я его не слышу, — сказал Терра. — Презирай меня сколько хочешь! Твое страдание так понятно! Оно происходит оттого, что ты наперекор собственному разуму отчаянный карьерист.
— Обольщать мир как простую шлюху — в этом глубочайшее сладострастие презрения к себе.
— Как? И к себе тоже? Ты слишком много презираешь, это к добру не приведет. Я предпочитаю ненавидеть. — Терра крепко уперся ногами в пол. — Мне ненавистны успехи, ради которых тебе приходится обманывать свою совесть. Ложь ослабляет. Ты потеряешь власть над своим изнасилованным разумом, запутаешься и плохо кончишь.
— А ты со своим незапятнанным разумом сразу же берись за револьвер, тебе рано или поздно его не миновать.
Теперь встал и Мангольф. Они меряли друг друга пламенным взглядом, каждый из них провидел правду своей жизни и готов был любой ценой отстоять эту правду.
Потом один отступил насколько мог, а другой провел рукой по лбу. Они уже не смотрели друг на друга, каждый чувствовал: «Я желал ему смерти». Терра встряхнулся первый, он мрачно захохотал:
— Будь мы более примитивными натурами, бог весть чем бы это сейчас кончилось.
Мангольф сказал с затаенной улыбкой:
— Тогда спор был бы не об идеях, а о деньгах.
— Как у наших прадедов.
— Значит, и ты слыхал об этом, — сказал Мангольф сдержанно. Он сел за рояль. Терра все еще стоял неподвижно, потрясенный.
Когда он вернулся на прежнее место, перед ним неожиданно всплыл образ женщины с той стороны — женщины, с которой он этой же ночью собирался начать жизнь. Сердце у него забилось сильнее, он услышал как бы страстный ритм самой жизни и понял, что друг играет «Тристана»[4].
— Мне пора, — сказал Терра уже на пороге.
Мангольф, против ожидания, прервал игру и обернулся. Юношеское лицо его было затуманено гнетущей скорбью.
— Клаус! Ты идешь к своей возлюбленной?
— Последуй моему примеру, Вольф, — и будь счастлив!
Взгляд Мангольфа дрогнул; ему было не по себе от чувства внутреннего торжества.
— Значит, ты собираешься бежать, Клаус? Ты, чего доброго, собираешься жениться на ней?
— Удивляйся сколько хочешь!
— Итак, вот тот случай, когда и ты приносишь в жертву разум, Клаус.
— С восторгом!
— Ради женщины? Ради лживого существа, расслабляющего нас? — спросил Мангольф со сладострастным торжеством. Никогда еще не любил он так сестру друга, как в этот миг. Очевидно, между их взаимной ненавистью и его любовью к сестре друга была роковая зависимость. Нехорошее чувство — сколько болезненного удовлетворения давало оно Мангольфу!
Терра стиснул пальцы и сказал вполголоса, твердо, на одной ноте:
— Я хочу для нее жить и умереть, трудиться и, если нужно, воровать. Для нее я мог бы стать карьеристом и шулером, но тогда она разлюбила бы меня. А ее любовь всегда будет для меня единственным знаком, что я не потерпел крушения, что я победил.
Мангольф слушал этот бред, эти прорицания. Сам он сегодня говорил те же слова для успокоения женщины. Другу же они нужны были для самоуспокоения. Мангольф сказал серьезно:
— Я мог бы презирать тебя. Но я предпочитаю преклоняться перед тобой.
— Ибо ты мне друг, — ответил Терра и, прежде чем уйти, крепко пожал руку Мангольфа.
Он пошел домой; все, по-видимому, уже спали; забрав самое необходимое, спустился в сад. Он не оглянулся: родительский дом должен быть вычеркнут из памяти. Через калитку он выскользнул на поляну, оттуда на берег реки, сел в лодку и начал грести. Он рассчитывал проплыть часа два в беззвездной темноте, с непокрытой головой, обвеваемой ветром с моря. Вместо этого он едва не въехал около устья реки в целый караван барж. Голос, окликнувший его, был как будто знаком. Потом засветился фонарь.
— Шлютер?
— Молодой хозяин! Может быть, мне повернуть назад?
— Куда это вы едете?
— А вы? — недоверчиво спросил Шлютер.
— Я сейчас взберусь к вам. — Очутившись наверху: — Отец отсылает вас? Из-за консула Эрмелина? Выкладывайте все! — Он оглядел баржи: — Зерно?
— Из-за зерна я и еду, — подтвердил Шлютер. — А также из-за господина консула, чтобы он был избран в рейхстаг. Кстати, мы хотим поскорее сбыть с рук зерно, цена на него слишком дешевая.
— Вы хотите сказать — дорогая?
— Вы, сударь, еще мало сведущи в делах. Это зерно ввезено до новых, повышенных пошлин, оно много дешевле местного и сбивает цену. Его надо убрать из страны, вот я и вывожу его.
Юноша долго молчал в темноте. Наконец, разобравшись во всем:
— И вы, вы, будучи социал-демократом, помогаете взвинчивать цену на хлеб?
— Именно поэтому. Такое дело ваш отец может поручить только человеку, за которым числятся какие-нибудь грехи. Ведь назад-то вернуться захочет каждый. А я болтать не стану. Будьте покойны.
— Я спокоен. Но поезжайте один. Я спущусь в лодку и пристану к берегу.
Снизу Терра спросил:
— Что вы будете делать, если таможенная охрана задержит вас?
Доверенный отца крикнул в ответ:
— Тогда я поверну назад и потоплю все.
После этого сын стал еще быстрее грести прочь. Он причалил к морскому берегу и, рассекая колышущуюся траву, пошел знакомой дорогой в село, к гостинице, дававшей ему приют в различные периоды жизни: шаловливым ребенком он бывал здесь с ласковыми родителями; задорным школьником — с товарищами, такими же чистыми сердцем, как и он; юношей — в компании сверстников. Все это были сплошные заблуждения. На самом деле жизнь не была такой. То было неведение, солнечная поверхность. Наступает день, когда узнаешь истину, такую неожиданную и страшную, что навсегда теряешь охоту шалить и смеяться. Потом к первому разочарованию примыкают другие, цепь становится все тяжелее. И несешь ее как каторжник, даже через самую свободную жизнь.
В плохонькой комнате с низким потолком сын припоминал лицо отца, каким оно бывало в торжественные минуты, его выражение наедине с самим собой и как отражались на нем ничтожные события, которые неизвестно почему навеки врезаются в память. Потолок был весь черный от ламповой копоти. В окно застучал дождь. Море, там за окном, рокотало. Дом, открытый ветру и непогоде, содрогался, как корабль. Сын с перекошенным лицом, задыхаясь, старался уловить черты дурного человека на лице своего отца. И не мог. Зато в душе у него раздавался приветливый, умудренный опытом голос, звучавший даже робко сегодня днем. И это друг преступника Эрмелина? Значит, мы не ответственны и за наши собственные деяния, и это хуже всего.
За что может отвечать мать, такая горделивая и по-детски уверенная в себе? Ну, а как же молодой лейтенант, которого сын, еще подростком, искал однажды по всем комнатам, пока не извлек из-за портьеры в музыкальном салоне матери? «Ах! я думал, это твой отец», — сказал лейтенант и засмеялся, облегченно вздохнув.
Дом задрожал, сыну стало жутко. Сам он беспечно обкрадывал родителей, чтобы пойти к девкам или устроить пирушку, о которой бы потом говорили. Он отрекался от друзей. Малодушные поступки и нечистые помыслы — вот с чем он приходит к совершеннолетию.
Он сидел, скорчившись на соломенном стуле, а видения возникали перед ним. Нет конца пытке. Вот появилась сестра в подозрительном переулке об руку с его собственным другом, они куда-то спешат потихоньку под проливным дождем. Смех женщины с той стороны! Он больше не заблуждался относительно ее смеха. Ни один из простодушно чтимых образов не выдерживал испытания — и ни один из прежних догматов! Именно с этим своим другом, что предавал его сейчас, они в дни гордого расцвета и в горячечные ночи ставили под сомнение все существующие законы. Освобожденный дух, поднявшийся над моралью, верованиями, страхом человеческим, вознесшийся выше мира и самого божества, — чтобы стремглав упасть к ногам женщины!
Он вскочил, лицо у него пылало. Скоро она придет, та женщина, которую он любил, ради которой бежал, все порывая, через все преступая! Близок условленный час! «Только бы не попасться ей на глаза теперь. Теперь, когда я во власти сомнений. Величие непреклонного духа, возмущение еще не поколебленной нравственности — неужто это была всего лишь ловушка страстей?.. Бегство! Бунт — но когда, в какую минуту? После того, как отец запретил мне компрометирующие встречи… Значит, мой бунт — заносчивость и ложь. В сущности я такой же, как все. Я бы со всем примирился, на все был бы согласен, лишь бы мне дали ту, кого я желаю. Лучше бы она не пришла, мне стыдно…»
— Мы люди воспитанные, мы еще поймем друг друга.
— Может статься, никогда, — оборвал сын, только чтобы отделаться.
Отец жестом предостерег уходящего сына.
— За последствия отвечаешь ты один. Я стою на своем.
Но на самом деле ему пришлось сесть, у него подогнулись колени; с мукой на лице смотрел он, как сын, допятившись до двери, круто повернулся и исчез.
Он пошел через дорогу. «Княгиня у своего поверенного», — сказали ему. Но и оттуда она уже ушла. Куда? Дальше был порт, длинные кривые переулки, грохот ломовых телег. Что ей могло понадобиться среди грузчиков, торговых служащих, шатающихся вереницами пьяных матросов? И все-таки она шла в этой толпе, как будто так ей и полагалось. Он сперва не узнал ее, настолько непринужденно, покачивающейся, но уверенной походкой несла она свое большое тело, настолько явно на месте были здесь ее смелые жесты и краски. Недаром она не вызывала ни удивления, ни недоверия. Мужчины оглядывались на красивую самку, при этом лица их от вожделения становились либо раболепными, либо наглыми; женщины иногда бросали ей вслед ругательства. Все это, однако, не означало: как ты здесь очутилась? — а только: ты здесь лучше всех. Навстречу шли двое.
— Она из «Голубого ангела», — сказали они и обернулись, потому что кто-то поздоровался с ней.
Терра был пунцового цвета и заикался, здороваясь с ней; он рассыпался в пространных комплиментах, говорил он резким тоном, стараясь выиграть время, чтобы подавить боль. «Она принадлежит всем на свете, разве это не ясно? Она обещает себя всякому, бросает вызов всякому. Нет никого, кто не видел бы ее нагой. Я вечно буду страдать из-за нее».
Он плел что-то о ее походке в толпе и при этом сознавал: «Ее лицо на все способно. Сейчас оно выражает только недовольство тем, что я увидел ее здесь. Но нет такого дерзания, на счастие или на погибель, какого бы я не мог ожидать от ее рта, от ее лба. Голос у нее божественный, в нем нет таких противоречий».
— Вы были у меня? — спросила она только.
— Почему вы так решили?
— Ведь мы условились. Я вспомнила об этом, увидев вас. — На его возмущенный взгляд она ответила: — Что с вами?.. Ах да, колье! Спасибо, я нашла его на столе, оно мне понравилось.
— Так дальше невозможно, — хрипло выдавил он. — Я жизнь свою ставлю на карту ради вас, я решил бежать с вами. А вы каждый раз делаете вид, будто ничего не случилось.
«Какая тоска, — думала она, — и еще тут, на виду. Шпионы князя шныряют повсюду, он может прекратить выдачу денег».
— Дитя! — сказала она звонко. — Когда вы станете взрослым мужчиной и настоящим джентльменом, вы сами будете заботиться о репутации женщин.
— Да ведь вы завтра же можете быть моей, — простонал он умоляюще.
— И на этом прикажете мне успокоиться? Обижайтесь, если хотите, но далеко ли вы меня увезете?
Подразумевалось: при ваших средствах. Он не понял и стал страстно уверять, что любви его хватит, чтобы увезти ее на край света.
— А как мне отвечать за это перед вашими родителями? — спросила она. — К тому же у вас есть сестра. — Она рассмеялась обычным своим звонким и равнодушным смехом. — Вы знаете, ваша сестра похожа на меня!
Он не нашел ответа от радости и испуга.
— Легка на помине… — сказала она, глядя на противоположный тротуар.
Что такое? Леа? И с Мангольфом? Они как раз скрылись за вереницей подвод.
— Красивый мальчик, — заметила она.
— Это мой друг, — сказал Терра. Она рассмеялась в ответ. Почему? Он нахмурил брови. — Они гуляют.
— Как мы, — отозвалась она, все еще смеясь.
— Дождь идет. Надо где-нибудь укрыться, — предложил он и шагнул к дверям первого попавшегося кабака. Но она осталась снаружи и смотрела вслед тем двум, когда они вынырнули из-за подвод.
— Ваша сестра собирается на сцену? Правильно делает, ее место там. Хорошо сложена и не сухощава.
— Пойдем дальше!
— Нет. Дождь идет.
Ему пришлось последовать за ней в залу кабака. Здесь было пусто, свеже-вымыто и пахло бедным людом. Он думал, хмуря брови: «Как мы попали сюда? И что это за тон о моей сестре?»
Она сидела за столом и невозмутимо наблюдала, как он пересаживается с места на место. Потом сказала:
— Клаудиус, чем вы недовольны? Сестра тоже женщина.
Прекрасный голос не мог утешить, он не был гибок. Но прозрачные пальцы, с которых она сняла перчатку, протянулись к нему через стол. Он схватил их, схватил всю руку.
— Такая же женщина, как ты! Говори о ней по-дружески, это для нее честь. Будь ей другом, раз ты моя жена. Пойдем со мной!
— Смешно, я стара для тебя.
— Завтра жизнь только начнется для нас обоих.
— Ты представляешь себе жизнь совсем простой.
— Я ее представляю себе с твоим лицом и твоим телом.
— А я с твоим не могу себе ее представить.
— Ты должна. Я так хочу.
— Тут мне никто еще не смел приказывать.
— Ты слишком далеко зашла со мной. Я не любовник твой, но я нечто большее. Изгнанница, которая запуталась в судебных тяжбах и не имеет права встречаться с мужчинами, потому что за ней следят, женщина, которая может потерпеть крах как в материальном, так и в моральном и общественном смысле, прежде чем дела ее поправятся, — эта женщина бросилась мне на шею, тронутая моим горячим участием. Так надо же, наконец, сделать из этого выводы!
Она задумчиво оглядела его коренастую фигуру, неуклюжие пальцы, которые то разжимались, то вновь сплетались, кривившееся от злобы лицо. Взгляд ее потеплел.
Неожиданно она спросила:
— Скажите, милый друг, разве колье было необходимо?
Он взглянул на нее, желая убедиться, правда ли, что она заботится о нем. Потом стремительно припал губами к ее руке и простонал:
— Мадлон!
Она рассеянно погладила его по голове, засмеялась и принялась рассказывать о другом колье; то было очень дорогое, на него часть денег дал ее прежний муж, банкир, а остальное выплатил князь, каждый без ведома другого. Каждый был в восторге от своего дешевого и ценного подарка; к несчастью, они рассказали о нем друг другу и потом оба пожалели. Это, кстати, и положило начало ее теперешним затруднениям. Князь навсегда потерял к ней доверие.
— Надеюсь, милый друг, ваше колье оплачено только вами, у меня не будет неприятностей?
О! Это одно ее интересует. Он резко постучал по столу, расплатился, взял пальто.
— Идем уже? — спросила она и покорно последовала за ним. Иначе он ушел бы без нее.
На улице тем временем стемнело. Ода сама взяла его под руку.
— Такой вы мне больше по душе, — звонко сказала она.
Он молчал. Они дошли до самого порта; она не спрашивала, почему они идут именно сюда. Звуки работы стихли, и вместо суетливой толпы грузчиков и портовых рабочих мимо них, словно летучие мыши, скользили одинокие фигуры с засунутыми в карманы руками. Из переулка, шириной с водосточную канаву, где мерцала красная точка, послышался крик. Тут она остановилась, настойчиво удерживая его за руку.
— Поверенный ни за что не ручается. Бывает так, что все труды идут прахом. Полоса неудач, как говорил Непфер, банкир. Как быть? Право же, я не создана для забот.
Он не двигался, чувствуя, что она все сильнее опирается на него. Вот она уже совсем лежит у него на плече; он трепетно ощущал каждое всхлипывание. Она сказала, всхлипывая, но все тем же бездушным голосом:
— Напрасно ты думаешь, что я о себе одной забочусь. Тогда бы я давным-давно сбежала с тобой. Я не хочу, чтобы ты по моей милости пошел ко дну.
В душе он ликовал: «По твоей милости я буду на седьмом небе!» — но не двигался, чувствуя, что она совсем повисла на нем, ему пришлось даже крепче упереться ногами в землю.
— Я мечтаю хотя бы о передышке. — Она всхлипнула еще раз. — Несколько дней прожить без забот. На такой срок мне удастся исчезнуть незаметно. Лишь бы и твои родные ничего не узнали!
Ее увядающее лицо было у самых его губ, он впился в это нежное лицо, и она покорилась, глубоко дыша, закрыв глаза. Из переулка, замирая, донесся тот же крик.
Они повернули назад; он все не мог собраться с мыслями. Она шла нехотя, касаясь его бедром. Мало-помалу сознание его заговорило. «Вот она — жизнь. На груди у меня покоится женщина с той стороны. Это уж не прежние невинные радости под крылышком семьи, вроде моих былых увлечений или вроде Леи с Мангольфом. Это — настоящее».
— Мадлон! — повторил он, только чтобы утвердить свое право на ее имя, на все ее существо.
— Этого имени я не хочу слышать от тебя, — возразила она и добавила задушевным шепотом: — Говори мне Лили! Так ты один зовешь меня.
Он удивился, но зачем разочаровываться?
— И для меня одного сестра моя зовется Леа.
— Видишь, точно как я.
Он весь съежился, но тут увидел, что они подходят к ее дому. Собрать всю энергию!
— Дитя мое, ты немедленно сложишь чемоданы! — сказал он четко и решительно. Он назвал деревню, гостиницу, где они переночуют сегодня в ожидании утреннего поезда. В ответе он не нуждался, он просто пожал ей руку. Она дала его руке выскользнуть и задержала самые кончики пальцев. При этом лицо ее, в полутемном подъезде, загадочно улыбалось, а голову она повернула в сторону лестницы.
Но вот и пальцы разжались, она кивнула и исчезла. Он перешел через улицу менее твердыми шагами, чем ожидал.
Перед дверью родительского дома он рассудил, что лучше ничего не брать, ехать без вещей, никого больше не видеть. Последний час принадлежит другу, — скорее к нему! Сразу ему стало дышаться вольнее. Этот путь он всегда и неизменно, будь то хоть дважды на день, проделывал с глубокой и живительной радостью. Тревожно припомнил он, что, переходя через дорогу к той женщине, никогда не испытывал такой полноты счастья, как идя к другу.
Дом позади старинной церкви св. Вита в затихшей по-вечернему улице мелких мастерских и контор был олицетворением повседневности: цветные стекла сеней в пыли, на узкой лестнице следы многочисленных посетителей. Из бельэтажа, где висела дощечка: «Мангольф, комиссионер», все еще доносились голоса. В следующем этаже прямо из кухни на площадку вышла мать друга. Она вытерла разбухшие руки и смиренно отворила важному гостю заветную дверцу. За той дверцей неожиданно и многозначительно шла вверх крутая лестница в комнату друга.
Друг сидел за письменным столом, левой рукой опираясь на крышку рояля. Гость прошел между походной кроватью и зеленым диваном, стул поставить было бы негде. Друг, просияв, подал ему руку, они убрали с дивана книги. Терра тут же успел сказать:
— Вот для чего я главным образом пришел: ты свинья. Посмей отрицать свои заигрывания с пастором и директором театра. Порядочным людям ясно, что это гадость. Зато буржуа прославляют твою благонамеренность. Я с удовольствием вижу, что ты уничтожен.
Мангольф кусал губы. Он сидел, сгорбив узкие плечи, выставив вперед высокий желтоватый лоб: вид у него был плачевный. Терра на диване весь дрожал от воинственного задора. Черные глаза горели из-под густых волос, клином вдававшихся в лоб и далеко отступавших от висков.
Однако Мангольф рискнул усмехнуться печально и тонко.
— Ты думаешь, я буду участвовать в их благочестивой комедии? Я их за нос вожу. — Правда, это не было ответом, а лишь попыткой увильнуть. Вслед за тем сам Мангольф перешел в наступление: — Слыхал ты, что твой отец добивался ареста вашего бухгалтера Шлютера?
— Бухгалтера из портового склада?
— За социал-демократическую пропаганду. Тому едва удалось отвертеться, его попросту убрали из города.
Мангольф глянул выжидающе; но Терра выразил одно наивное изумление. Как искажаются события в устах толпы! Какой неверный взгляд на его отца! На его отца, самого рассудительного человека в мире!
— А Кватте подделал векселя, — продолжал Мангольф насмешливо. — Таким образом доброе имя еще одного из старейших кланов нашего почтенного города ставится под вопрос по милости Христиана-Леберехта Кватте.
— Они ходят в церковь, они даже крестят свои суда, — язвительно подхватил Терра. — Они закоснели в том мировоззрении, которое левее национал-либерализма[2] видит одно непотребство… — Он говорил еще долго, с возмущением, от которого ему внутренне становилось только веселее, пока Мангольф не возразил, что как-никак здесь, в городе, немало богатых, по-настоящему светских людей и многие из здешних далеко пошли. Это оправдание не имело веса в глазах патриция Терра, он ненавидел этот город безоговорочно — без того стремления возвыситься, которое томило сына комиссионера Мангольфа. Сын почитаемого гражданина, Терра сказал:
— Здесь даже с большими деньгами ничего не достигнешь.
— Ну, нет. — Мангольф встрепенулся. — Представь себе, я бы явился в контору хлебной фирмы Терра в качестве лидера сильной партии и сообщил ее хозяину очень веские сведения о будущих судьбах старых бисмарковских покровительственных пошлин[3].
— Ну, а дальше?
— В наше время пошатнувшиеся фирмы спасаются как умеют. — Мангольф искоса взглянул на друга, который явно ничего не понимал. — И прибегают к весьма интересным способам. Судно консула Эрмелина, недавно затонувшее, было незадолго до того застраховано в большую сумму.
— Если бы тут пахло преступлением, Эрмелин не мог бы быть другом моего отца.
Мангольф даже рот раскрыл от такой наивности.
— Ну, — добродушно заметил он, — мало ли с кем и сам кайзер поддерживает дружбу. Нельзя же бросаться словом «преступление».
Терра, выпрямившись, разразился целой тирадой.
— На этот счет я другого мнения. Такого рода дружба клеймит людей. Сейчас, в тысяча восемьсот девяносто первом году, только в одной стране всю общественную жизнь в целом можно сводить к частному обстоятельству, а именно к единоборству Вильгельма Второго с социал-демократией.
— Он заявляет, что социал-демократия противоречит божественным законам, то есть его собственным интересам, — насмешливо подхватил Мангольф.
— Его изречение «Социал-демократию я беру на себя» — прямо-таки верх бессмыслицы.
— Все понимать буквально — значит уподобиться плохому актеру, который с одинаковым пафосом произносит все фразы подряд: священная особа моего деда, небесный зов. — Мангольф сам заговорил по-актерски.
Терра подхватил:
— Божья благодать!
— Да, романтический вздор, отнюдь не санкционированный церковью.
— Слово «гуманность» он произносит не иначе как с эпитетом «ложная».
— Только маньяк, воспринимающий весь мир с личной точки зрения, способен требовать от детей, чтобы они убивали своих родителей.
— Он думает, что опирается на армию, в действительности же он опирается на парадоксы. Долго ли они продержат его? — спросил Терра.
Юный Мангольф покачал головой.
— Очень долго, — сказал он твердо.
Юный Терра с жаром произнес:
— Не может быть, чтобы сейчас, в тысяча восемьсот девяносто первом году, разум долго оставался неотомщенным. Кто, собственно, верит этому маньяку? Все только делают вид, будто верят — из страха, из хитрости, из снобизма.
— Верят тому, в чьих руках власть! — сказал Мангольф убежденно.
— Тогда не должно быть власти!
— Но она есть. И всякому хочется урвать от нее свою долю.
Согласный ход мыслей оборвался; в двадцатилетнем задоре, юноши испытующе смотрели друг на друга — один властно, другой упрямо.
— Ты замышляешь измену, — утверждал Терра. — И ты будешь разыгрывать религиозную комедию — по примеру твоего кайзера.
— Допустим. А ты молишься разуму. Но неразумное начало гораздо глубже засело в нас, и в мире его влияние гораздо сильнее, — взволнованно доказывал Мангольф.
— Лицемерные уловки! — твердо и холодно отрезал Терра.
— Тупица! Можно подделывать векселя и все же искренне веровать. Ссылаюсь в том на кайзера, господина Кватте и себя самого.
— Чистенько же должно быть на душе у такого субъекта!
— Я презираю твою чистоплотность. Знание добывается в безднах, а там не очень чисто. Что ты знаешь о страдании? — Мангольф говорил все так же истерически взволнованно.
Терра поймал его блудливый взгляд, взгляд постыдно-тщеславных признаний.
Он не хотел слушать дальше; он встал и за недостатком места повернулся вокруг собственной оси.
— Твои страдания! Надо же когда-нибудь договориться до конца! Значит, жизнь не стоит того, чтобы подходить к ней честно?
— Кто ее постиг, тому остается презирать ее, — сказал двадцатилетний Мангольф.
— И слушать коварный зов небытия. Я его не слышу, — сказал Терра. — Презирай меня сколько хочешь! Твое страдание так понятно! Оно происходит оттого, что ты наперекор собственному разуму отчаянный карьерист.
— Обольщать мир как простую шлюху — в этом глубочайшее сладострастие презрения к себе.
— Как? И к себе тоже? Ты слишком много презираешь, это к добру не приведет. Я предпочитаю ненавидеть. — Терра крепко уперся ногами в пол. — Мне ненавистны успехи, ради которых тебе приходится обманывать свою совесть. Ложь ослабляет. Ты потеряешь власть над своим изнасилованным разумом, запутаешься и плохо кончишь.
— А ты со своим незапятнанным разумом сразу же берись за револьвер, тебе рано или поздно его не миновать.
Теперь встал и Мангольф. Они меряли друг друга пламенным взглядом, каждый из них провидел правду своей жизни и готов был любой ценой отстоять эту правду.
Потом один отступил насколько мог, а другой провел рукой по лбу. Они уже не смотрели друг на друга, каждый чувствовал: «Я желал ему смерти». Терра встряхнулся первый, он мрачно захохотал:
— Будь мы более примитивными натурами, бог весть чем бы это сейчас кончилось.
Мангольф сказал с затаенной улыбкой:
— Тогда спор был бы не об идеях, а о деньгах.
— Как у наших прадедов.
— Значит, и ты слыхал об этом, — сказал Мангольф сдержанно. Он сел за рояль. Терра все еще стоял неподвижно, потрясенный.
Когда он вернулся на прежнее место, перед ним неожиданно всплыл образ женщины с той стороны — женщины, с которой он этой же ночью собирался начать жизнь. Сердце у него забилось сильнее, он услышал как бы страстный ритм самой жизни и понял, что друг играет «Тристана»[4].
— Мне пора, — сказал Терра уже на пороге.
Мангольф, против ожидания, прервал игру и обернулся. Юношеское лицо его было затуманено гнетущей скорбью.
— Клаус! Ты идешь к своей возлюбленной?
— Последуй моему примеру, Вольф, — и будь счастлив!
Взгляд Мангольфа дрогнул; ему было не по себе от чувства внутреннего торжества.
— Значит, ты собираешься бежать, Клаус? Ты, чего доброго, собираешься жениться на ней?
— Удивляйся сколько хочешь!
— Итак, вот тот случай, когда и ты приносишь в жертву разум, Клаус.
— С восторгом!
— Ради женщины? Ради лживого существа, расслабляющего нас? — спросил Мангольф со сладострастным торжеством. Никогда еще не любил он так сестру друга, как в этот миг. Очевидно, между их взаимной ненавистью и его любовью к сестре друга была роковая зависимость. Нехорошее чувство — сколько болезненного удовлетворения давало оно Мангольфу!
Терра стиснул пальцы и сказал вполголоса, твердо, на одной ноте:
— Я хочу для нее жить и умереть, трудиться и, если нужно, воровать. Для нее я мог бы стать карьеристом и шулером, но тогда она разлюбила бы меня. А ее любовь всегда будет для меня единственным знаком, что я не потерпел крушения, что я победил.
Мангольф слушал этот бред, эти прорицания. Сам он сегодня говорил те же слова для успокоения женщины. Другу же они нужны были для самоуспокоения. Мангольф сказал серьезно:
— Я мог бы презирать тебя. Но я предпочитаю преклоняться перед тобой.
— Ибо ты мне друг, — ответил Терра и, прежде чем уйти, крепко пожал руку Мангольфа.
Он пошел домой; все, по-видимому, уже спали; забрав самое необходимое, спустился в сад. Он не оглянулся: родительский дом должен быть вычеркнут из памяти. Через калитку он выскользнул на поляну, оттуда на берег реки, сел в лодку и начал грести. Он рассчитывал проплыть часа два в беззвездной темноте, с непокрытой головой, обвеваемой ветром с моря. Вместо этого он едва не въехал около устья реки в целый караван барж. Голос, окликнувший его, был как будто знаком. Потом засветился фонарь.
— Шлютер?
— Молодой хозяин! Может быть, мне повернуть назад?
— Куда это вы едете?
— А вы? — недоверчиво спросил Шлютер.
— Я сейчас взберусь к вам. — Очутившись наверху: — Отец отсылает вас? Из-за консула Эрмелина? Выкладывайте все! — Он оглядел баржи: — Зерно?
— Из-за зерна я и еду, — подтвердил Шлютер. — А также из-за господина консула, чтобы он был избран в рейхстаг. Кстати, мы хотим поскорее сбыть с рук зерно, цена на него слишком дешевая.
— Вы хотите сказать — дорогая?
— Вы, сударь, еще мало сведущи в делах. Это зерно ввезено до новых, повышенных пошлин, оно много дешевле местного и сбивает цену. Его надо убрать из страны, вот я и вывожу его.
Юноша долго молчал в темноте. Наконец, разобравшись во всем:
— И вы, вы, будучи социал-демократом, помогаете взвинчивать цену на хлеб?
— Именно поэтому. Такое дело ваш отец может поручить только человеку, за которым числятся какие-нибудь грехи. Ведь назад-то вернуться захочет каждый. А я болтать не стану. Будьте покойны.
— Я спокоен. Но поезжайте один. Я спущусь в лодку и пристану к берегу.
Снизу Терра спросил:
— Что вы будете делать, если таможенная охрана задержит вас?
Доверенный отца крикнул в ответ:
— Тогда я поверну назад и потоплю все.
После этого сын стал еще быстрее грести прочь. Он причалил к морскому берегу и, рассекая колышущуюся траву, пошел знакомой дорогой в село, к гостинице, дававшей ему приют в различные периоды жизни: шаловливым ребенком он бывал здесь с ласковыми родителями; задорным школьником — с товарищами, такими же чистыми сердцем, как и он; юношей — в компании сверстников. Все это были сплошные заблуждения. На самом деле жизнь не была такой. То было неведение, солнечная поверхность. Наступает день, когда узнаешь истину, такую неожиданную и страшную, что навсегда теряешь охоту шалить и смеяться. Потом к первому разочарованию примыкают другие, цепь становится все тяжелее. И несешь ее как каторжник, даже через самую свободную жизнь.
В плохонькой комнате с низким потолком сын припоминал лицо отца, каким оно бывало в торжественные минуты, его выражение наедине с самим собой и как отражались на нем ничтожные события, которые неизвестно почему навеки врезаются в память. Потолок был весь черный от ламповой копоти. В окно застучал дождь. Море, там за окном, рокотало. Дом, открытый ветру и непогоде, содрогался, как корабль. Сын с перекошенным лицом, задыхаясь, старался уловить черты дурного человека на лице своего отца. И не мог. Зато в душе у него раздавался приветливый, умудренный опытом голос, звучавший даже робко сегодня днем. И это друг преступника Эрмелина? Значит, мы не ответственны и за наши собственные деяния, и это хуже всего.
За что может отвечать мать, такая горделивая и по-детски уверенная в себе? Ну, а как же молодой лейтенант, которого сын, еще подростком, искал однажды по всем комнатам, пока не извлек из-за портьеры в музыкальном салоне матери? «Ах! я думал, это твой отец», — сказал лейтенант и засмеялся, облегченно вздохнув.
Дом задрожал, сыну стало жутко. Сам он беспечно обкрадывал родителей, чтобы пойти к девкам или устроить пирушку, о которой бы потом говорили. Он отрекался от друзей. Малодушные поступки и нечистые помыслы — вот с чем он приходит к совершеннолетию.
Он сидел, скорчившись на соломенном стуле, а видения возникали перед ним. Нет конца пытке. Вот появилась сестра в подозрительном переулке об руку с его собственным другом, они куда-то спешат потихоньку под проливным дождем. Смех женщины с той стороны! Он больше не заблуждался относительно ее смеха. Ни один из простодушно чтимых образов не выдерживал испытания — и ни один из прежних догматов! Именно с этим своим другом, что предавал его сейчас, они в дни гордого расцвета и в горячечные ночи ставили под сомнение все существующие законы. Освобожденный дух, поднявшийся над моралью, верованиями, страхом человеческим, вознесшийся выше мира и самого божества, — чтобы стремглав упасть к ногам женщины!
Он вскочил, лицо у него пылало. Скоро она придет, та женщина, которую он любил, ради которой бежал, все порывая, через все преступая! Близок условленный час! «Только бы не попасться ей на глаза теперь. Теперь, когда я во власти сомнений. Величие непреклонного духа, возмущение еще не поколебленной нравственности — неужто это была всего лишь ловушка страстей?.. Бегство! Бунт — но когда, в какую минуту? После того, как отец запретил мне компрометирующие встречи… Значит, мой бунт — заносчивость и ложь. В сущности я такой же, как все. Я бы со всем примирился, на все был бы согласен, лишь бы мне дали ту, кого я желаю. Лучше бы она не пришла, мне стыдно…»