Страница:
Гуммель, дойдя до дна бутылки, развел руками:
— Неужели вы сами не понимаете? Вы, как и я, продукт этой войны, последней войны. Должно было явиться наше поколение, крещенное кровью и умудренное опытом с юных лет, чтобы принести человечеству мир. В решении социального вопроса залог вечного мира.
— Я тоже не молокосос, — ответил Терра, — и по грубости натуры полагаю, что дух решительнее всего обнаруживается в действии. Эта публика мне нравится, — сказал он, силясь перекричать шум, так как спор столиков из-за прислуживающих дам перешел в драку. Клубок мужских тел, ощетинившийся, как еж, катался, кусаясь и отбиваясь, в луже воды из опрокинутого ведерка от шампанского. Арбитры вскочили на стулья и дикими возгласами поощряли схватку. Местные дамы визжали во весь голос, капельмейстер наяривал Гогенфридбергский марш[9]. Внимательно приглядываясь к этому ограниченному, но оживленному мирку, Терра думал: «Поколение, крещенное кровью». Хорошо сказано. Вновь и вновь подтверждалась и вскрывалась всеобщая кровавая зависимость, которую он мгновенно осознал в ту головокружительную ночную поездку с вершины башни по спирали вниз, к луже крови, где испустили дух два борца.
«Я больше, чем кто-либо, имею право считаться представителем моего поколения, крещенного кровью». Всего лишь день в «Главном агентстве по устройству жизни» — и уже труп! Он вмешался в отношения между двумя атлетами и укротительницей змей, — и все они покончили счеты с жизнью. Катастрофы зарождались в нем и ему подобных. И немедленно перед ним возникло лицо одного из ему подобных, самое враждебное, самое близкое, дышащее презрением, преданное греху честолюбия, — лицо Мангольфа! «Вот мой спутник! Он счастлив был бы увидеть меня внизу, но я выплыву, и если мы когда-нибудь попадем в преисподнюю, то безусловно вместе!» Терра торжествующе заскрежетал зубами, он мысленно провидел отдаленнейшие вехи своей жизни. Но вдруг он вздрогнул, услышав у самого своего уха взволнованный шепот. Это был Куршмид.
— Помогите мне, — шептал он, — я борюсь с невыносимыми сомнениями! Неужели вы, при своей неутолимой жажде нравственного совершенства, можете желать войны?
Терра, устремив взгляд на клубок дерущихся:
— Я хочу того, что должно быть.
— Хотят не хотят, — сказал хозяин ресторана, — а должны, — и с помощью слуг разорвал на части клубок. Для умиротворения умов капельмейстер заиграл что-то более спокойное, а дама в платье цвета резеды запела:
— Ваше здоровье, — сказал Гуммель, настроенный миролюбиво. — А чего вы хотите? Ничего?
Едва Терра отвел взгляд от певицы, как кельнерша спросила его:
— Нравится она вам, что ли?
Кельнерша была одета под бебе, в платьице с широким кушаком, в чепчике с прикрепленными к нему белокурыми кудряшками и с ниточкой кораллов на могучей груди.
— Воображает тоже, что она тут одна настоящая артистка. Смех, да и только! — обиженно заметила она.
— Смейтесь сколько вашей душе угодно, милая фрейлейн! Разрешите мне только ответить на вопрос моего приятеля, не терпящий отлагательства. Вы тем временем будьте добры принести еще две бутылки вина. — Сконфуженная девица удалилась, а Терра с достоинством продолжал: — Действительно, я ничего не хочу, почти ничего, или во всяком случае немногого. У меня самые простые трезвые желания, — например, чтобы мне никто не наступал на мозоли. Чтобы не отворачивались от меня, проходя мимо, и не смеялись над тем, что я хочу поведать миру, — добавил он, так как Гуммель и Куршмид слушали, усмехаясь.
Бебе принесла бутылки и без приглашения налила стаканчик себе. Терра выпил с ней, со своими собутыльниками, а третий стаканчик выпил один, все это молча и озлобленно.
— Ну, рассказывайте дальше, дружок, — попросила бебе.
— Я прохожу под унижениями, как под проливным дождем, а люди удивляются, что я не теплый и не сухой.
— Вы мне нравитесь! — вскричала бебе. — Вот уж оригинальный гость!
— Только смирение покоряет мир, — бормотал Гуммель, усталый и несчастный; его клонило ко сну.
А Терра воодушевлялся все больше, голос его окреп.
— Ваши бездарные рецепты счастливой жизни никого не убедят, пока вы не проверите их на самом себе. Строго говоря, существует только одна действенная мысль: только она и страшна тем, у кого слишком много денег и добра. То, что есть во мне в смысле морального динамита, есть и у всякой девки! — прогремел Терра в нос.
— Да что вы! — удивилась бебе. Музыка больше никого не интересовала, столики прислушивались к словам Терра; вторая кельнерша, одетая шпреевальдской кормилицей, присоединилась к бебе и стояла, опершись на ее плечо.
— Каждая девка, — гремел Терра, — имеет значение для бога, духовное величие, право на человеческое достоинство и на неприкосновенность!
— Браво! — закричали бебе и кормилица и погрозили кулаками столикам, которые ржали.
— Борьба за мое человеческое достоинство, — гремел Терра, — это раз и навсегда единственный смысл моего земного существования!
— И еще пьянство! — выкрикнул кто-то.
— Если я добьюсь уважения для себя, — Терра поднял стакан, приветствуя всех вокруг, — то я добьюсь его также и для вас! Выпьем же до дна! — Он выпил стоя, и все последовали его примеру. Бебе, всхлипывая, повисла у него на шее, кормилица сказала:
— Наконец-то к нам в заведение попал приличный человек!
От единодушных криков «ура» Гуммель проснулся; он поднял голову и попросил опохмелиться, но Терра расплатился и проворно встал.
— Только не унывайте, милая фрейлейн! — прибавил он, обращаясь к ревущей бебе. — Никто на свете не скажет вам спасибо, если вы примкнете к армии спасения. Желаю успеха!
На улице в сырой и холодной предрассветной мгле Гуммель съежился и заныл, как ребенок:
— Вот ужас! Что же мне теперь делать?
— Идти домой с господином Куршмидом.
— Какая же в этом радость? — спросил бедняк.
— Здесь еще прогуливаются одинокие дамы. Я охотно… — предложил Терра.
Писатель вдруг заплакал.
— Вы мне не друг, — сказал он, успокоившись. — Но вы первый готовы оплатить мне какую-нибудь радость. Остальные полагают, что достаточно самого насущного. У меня много почитателей, но никому и в голову не приходит, что на душе у меня все равно тяжело, есть ли у меня теплая комната, или нет. Хоть бы один только раз сняли с меня эту тяжесть, на самое короткое время, на несколько ночных часов. Я жду этого, жду и жду! — Он воздел руки к дождливому небу. Никто не прерывал его. — Пиршественный стол, с цветами и серебром, дом, полный прекрасных женщин, музыка, и все в мою честь! — От радостных мечтаний голос его поднялся до теноровых нот. — Один мой взгляд — и они опьянены или стоят предо мной во всей своей мраморной красе. Они читают в моей душе, они, наконец, узнали меня, я не одинок, и мне сладко. О сладкая ночь! — И Гуммель, размахивая крылами поношенного плаща, сделал несколько стремительных шагов, устремился навстречу дымчатому призраку зари, прояснившему его разгоряченный мозг.
Прохожие останавливались; шуцман, шагавший вдалеке, предусмотрительно приблизился.
— Не оставляйте его одного, — сказал Терра Куршмиду, собираясь уйти.
— Прошу вас, два слова! — молил Куршмид. Круги у него под глазами отсвечивали синевой. — Я сгораю от стыда, я усомнился в вас!
— Ну, полно!
— Наложите на меня покаяние, но только не на словах. Я готов для вас на любой подвиг.
— Хорошо, посмотрим, — бросил Терра, уходя.
«У меня ведь назначено свидание», — вспомнил он и вошел в кафе «Националь». Только за одним столиком еще была жизнь, и поддерживал ее, разумеется, не кто иной, как Морхен. Он сидел, обняв двух постоянных посетительниц кафе; мраморный столик, зажатый между тремя дородными телами, казался маленьким, как блюдце. Когда Терра сел сбоку на диванчик, послышался звон трех бокалов. Осушая свой бокал, Морхен заметил его в зеркале; многозначительно подмигивая, он выпил за его здоровье.
— Трупный запах не всем по душе, — сказал Терра громко и раскатисто.
— Присаживайтесь к нам, здесь нет никого, — прокудахтал Морхен.
Одна из дам обнаружила свою осведомленность:
— Вы, вероятно, занимаетесь анатомией? Ну, нам это все равно.
Но Терра сидел молча и неподвижно, только глаза его горели из полумрака.
— Мне как-то не по себе, — заявила дама.
Морхен спросил через плечо:
— Вы, должно быть, отдыхаете после тяжелой работы? Стоило потрудиться.
Терра грозно:
— Убийца! Вы разорили за игорным столом «Главное агентство по устройству жизни».
Тут Морхен засмеялся:
— Со мной покойный мог бы работать еще сто лет, если бы вы нам не помешали. И все вышло потому, что я не вернулся к семи часам из-за нитки жемчуга… — он порылся в карманах, — которая оказалась фальшивой, — и через плечо швырнул ее на колени Терра.
Глава IV Новая встреча
— Неужели вы сами не понимаете? Вы, как и я, продукт этой войны, последней войны. Должно было явиться наше поколение, крещенное кровью и умудренное опытом с юных лет, чтобы принести человечеству мир. В решении социального вопроса залог вечного мира.
— Я тоже не молокосос, — ответил Терра, — и по грубости натуры полагаю, что дух решительнее всего обнаруживается в действии. Эта публика мне нравится, — сказал он, силясь перекричать шум, так как спор столиков из-за прислуживающих дам перешел в драку. Клубок мужских тел, ощетинившийся, как еж, катался, кусаясь и отбиваясь, в луже воды из опрокинутого ведерка от шампанского. Арбитры вскочили на стулья и дикими возгласами поощряли схватку. Местные дамы визжали во весь голос, капельмейстер наяривал Гогенфридбергский марш[9]. Внимательно приглядываясь к этому ограниченному, но оживленному мирку, Терра думал: «Поколение, крещенное кровью». Хорошо сказано. Вновь и вновь подтверждалась и вскрывалась всеобщая кровавая зависимость, которую он мгновенно осознал в ту головокружительную ночную поездку с вершины башни по спирали вниз, к луже крови, где испустили дух два борца.
«Я больше, чем кто-либо, имею право считаться представителем моего поколения, крещенного кровью». Всего лишь день в «Главном агентстве по устройству жизни» — и уже труп! Он вмешался в отношения между двумя атлетами и укротительницей змей, — и все они покончили счеты с жизнью. Катастрофы зарождались в нем и ему подобных. И немедленно перед ним возникло лицо одного из ему подобных, самое враждебное, самое близкое, дышащее презрением, преданное греху честолюбия, — лицо Мангольфа! «Вот мой спутник! Он счастлив был бы увидеть меня внизу, но я выплыву, и если мы когда-нибудь попадем в преисподнюю, то безусловно вместе!» Терра торжествующе заскрежетал зубами, он мысленно провидел отдаленнейшие вехи своей жизни. Но вдруг он вздрогнул, услышав у самого своего уха взволнованный шепот. Это был Куршмид.
— Помогите мне, — шептал он, — я борюсь с невыносимыми сомнениями! Неужели вы, при своей неутолимой жажде нравственного совершенства, можете желать войны?
Терра, устремив взгляд на клубок дерущихся:
— Я хочу того, что должно быть.
— Хотят не хотят, — сказал хозяин ресторана, — а должны, — и с помощью слуг разорвал на части клубок. Для умиротворения умов капельмейстер заиграл что-то более спокойное, а дама в платье цвета резеды запела:
Она пела хриплым с перепоя голосом, но тем выразительнее. Когда она подняла кверху руки для материнского благословения, у нее под мышками обнаружились два больших мокрых пятна, а на рай, где целуются, она неодобрительно покосилась.
Нас с небес благословляет мать,
Чтоб невинность сердца строго соблюдать.
Ты скажи мне, милый, я тебя молю,
Сладко так, как ты, целуются ль в раю?
— Ваше здоровье, — сказал Гуммель, настроенный миролюбиво. — А чего вы хотите? Ничего?
Едва Терра отвел взгляд от певицы, как кельнерша спросила его:
— Нравится она вам, что ли?
Кельнерша была одета под бебе, в платьице с широким кушаком, в чепчике с прикрепленными к нему белокурыми кудряшками и с ниточкой кораллов на могучей груди.
— Воображает тоже, что она тут одна настоящая артистка. Смех, да и только! — обиженно заметила она.
— Смейтесь сколько вашей душе угодно, милая фрейлейн! Разрешите мне только ответить на вопрос моего приятеля, не терпящий отлагательства. Вы тем временем будьте добры принести еще две бутылки вина. — Сконфуженная девица удалилась, а Терра с достоинством продолжал: — Действительно, я ничего не хочу, почти ничего, или во всяком случае немногого. У меня самые простые трезвые желания, — например, чтобы мне никто не наступал на мозоли. Чтобы не отворачивались от меня, проходя мимо, и не смеялись над тем, что я хочу поведать миру, — добавил он, так как Гуммель и Куршмид слушали, усмехаясь.
Бебе принесла бутылки и без приглашения налила стаканчик себе. Терра выпил с ней, со своими собутыльниками, а третий стаканчик выпил один, все это молча и озлобленно.
— Ну, рассказывайте дальше, дружок, — попросила бебе.
— Я прохожу под унижениями, как под проливным дождем, а люди удивляются, что я не теплый и не сухой.
— Вы мне нравитесь! — вскричала бебе. — Вот уж оригинальный гость!
— Только смирение покоряет мир, — бормотал Гуммель, усталый и несчастный; его клонило ко сну.
А Терра воодушевлялся все больше, голос его окреп.
— Ваши бездарные рецепты счастливой жизни никого не убедят, пока вы не проверите их на самом себе. Строго говоря, существует только одна действенная мысль: только она и страшна тем, у кого слишком много денег и добра. То, что есть во мне в смысле морального динамита, есть и у всякой девки! — прогремел Терра в нос.
— Да что вы! — удивилась бебе. Музыка больше никого не интересовала, столики прислушивались к словам Терра; вторая кельнерша, одетая шпреевальдской кормилицей, присоединилась к бебе и стояла, опершись на ее плечо.
— Каждая девка, — гремел Терра, — имеет значение для бога, духовное величие, право на человеческое достоинство и на неприкосновенность!
— Браво! — закричали бебе и кормилица и погрозили кулаками столикам, которые ржали.
— Борьба за мое человеческое достоинство, — гремел Терра, — это раз и навсегда единственный смысл моего земного существования!
— И еще пьянство! — выкрикнул кто-то.
— Если я добьюсь уважения для себя, — Терра поднял стакан, приветствуя всех вокруг, — то я добьюсь его также и для вас! Выпьем же до дна! — Он выпил стоя, и все последовали его примеру. Бебе, всхлипывая, повисла у него на шее, кормилица сказала:
— Наконец-то к нам в заведение попал приличный человек!
От единодушных криков «ура» Гуммель проснулся; он поднял голову и попросил опохмелиться, но Терра расплатился и проворно встал.
— Только не унывайте, милая фрейлейн! — прибавил он, обращаясь к ревущей бебе. — Никто на свете не скажет вам спасибо, если вы примкнете к армии спасения. Желаю успеха!
На улице в сырой и холодной предрассветной мгле Гуммель съежился и заныл, как ребенок:
— Вот ужас! Что же мне теперь делать?
— Идти домой с господином Куршмидом.
— Какая же в этом радость? — спросил бедняк.
— Здесь еще прогуливаются одинокие дамы. Я охотно… — предложил Терра.
Писатель вдруг заплакал.
— Вы мне не друг, — сказал он, успокоившись. — Но вы первый готовы оплатить мне какую-нибудь радость. Остальные полагают, что достаточно самого насущного. У меня много почитателей, но никому и в голову не приходит, что на душе у меня все равно тяжело, есть ли у меня теплая комната, или нет. Хоть бы один только раз сняли с меня эту тяжесть, на самое короткое время, на несколько ночных часов. Я жду этого, жду и жду! — Он воздел руки к дождливому небу. Никто не прерывал его. — Пиршественный стол, с цветами и серебром, дом, полный прекрасных женщин, музыка, и все в мою честь! — От радостных мечтаний голос его поднялся до теноровых нот. — Один мой взгляд — и они опьянены или стоят предо мной во всей своей мраморной красе. Они читают в моей душе, они, наконец, узнали меня, я не одинок, и мне сладко. О сладкая ночь! — И Гуммель, размахивая крылами поношенного плаща, сделал несколько стремительных шагов, устремился навстречу дымчатому призраку зари, прояснившему его разгоряченный мозг.
Прохожие останавливались; шуцман, шагавший вдалеке, предусмотрительно приблизился.
— Не оставляйте его одного, — сказал Терра Куршмиду, собираясь уйти.
— Прошу вас, два слова! — молил Куршмид. Круги у него под глазами отсвечивали синевой. — Я сгораю от стыда, я усомнился в вас!
— Ну, полно!
— Наложите на меня покаяние, но только не на словах. Я готов для вас на любой подвиг.
— Хорошо, посмотрим, — бросил Терра, уходя.
«У меня ведь назначено свидание», — вспомнил он и вошел в кафе «Националь». Только за одним столиком еще была жизнь, и поддерживал ее, разумеется, не кто иной, как Морхен. Он сидел, обняв двух постоянных посетительниц кафе; мраморный столик, зажатый между тремя дородными телами, казался маленьким, как блюдце. Когда Терра сел сбоку на диванчик, послышался звон трех бокалов. Осушая свой бокал, Морхен заметил его в зеркале; многозначительно подмигивая, он выпил за его здоровье.
— Трупный запах не всем по душе, — сказал Терра громко и раскатисто.
— Присаживайтесь к нам, здесь нет никого, — прокудахтал Морхен.
Одна из дам обнаружила свою осведомленность:
— Вы, вероятно, занимаетесь анатомией? Ну, нам это все равно.
Но Терра сидел молча и неподвижно, только глаза его горели из полумрака.
— Мне как-то не по себе, — заявила дама.
Морхен спросил через плечо:
— Вы, должно быть, отдыхаете после тяжелой работы? Стоило потрудиться.
Терра грозно:
— Убийца! Вы разорили за игорным столом «Главное агентство по устройству жизни».
Тут Морхен засмеялся:
— Со мной покойный мог бы работать еще сто лет, если бы вы нам не помешали. И все вышло потому, что я не вернулся к семи часам из-за нитки жемчуга… — он порылся в карманах, — которая оказалась фальшивой, — и через плечо швырнул ее на колени Терра.
Глава IV Новая встреча
Доктор Вольф Мангольф служил в министерстве иностранных дел в качестве личного секретаря при министре графе Ланна. Молодой, рассудительный и расторопный, способный по-актерски играть любую импозантную роль, одновременно беспечный и пылкий, он радовал взгляд пожилого дипломата не меньше, чем его ум. Он старался понравиться прежде, чем мог стать полезен, и задолго до того, как его принимали всерьез. А потому еще усерднее, чем успехов по службе, домогался он расположения членов семьи министра. Беспечный гурман Ланна был во время трапез благодарен бойкому и угодливому новичку за приподнятое настроение дам: своей приятельницы Альтгот, фрейлейн Кнак и даже своей дочери, хотя здесь молодой человек натолкнулся на явное предубеждение. Зато сын графа, Эрвин, нашел в личном секретаре, то есть в человеке Подчиненном, приятеля, который приносил ему большую пользу, выводя из обычного полусонного состояния.
Увы! на обязанности личного секретаря лежало не только вывозить Эрвина, представлять ему в фешенебельных ресторанах дорого стоящих женщин, лишь для того чтобы молодой граф зарисовал в свою записную книжку какую-нибудь сумочку или туфельку без ноги, — на его обязанности лежало еще добывать для всего этого деньги. Кроме того, Мангольф не потерпел бы, чтобы хоть одна женщина в доме не была очарована им, начиная от графини Альтгот, этой былой оперной певицы, игравшей в свое время роль в жизни статс-секретаря, и ныне имевшей свободный доступ к его дочери. Вечно балансируя между жаждой приключений и заботой о своей репутации, она была особенно опасна тому, кто занимал здесь такое же зависимое положение, как и она. А дочь, молодую графиню — эту цитадель насмешки и недоверия, надо было обезоруживать изо дня в день и, хотя бы против ее воли, окружать тайным обожанием. Беллона Кнак, наследница крупного промышленника, сама расчищала ему путь к себе, — она, без сомнения, была в него влюблена, какая перспектива! — но и при ней состоял страж, господин фон Толлебен, аристократ, предназначенный к блестящей карьере… Да что говорить о дамах! — и Лизу, камеристку графини Алисы, тоже надо было покорить. Даже борзая, которая при появлении личного секретаря не замахала бы радостно хвостом, могла стать опасной, Но прежде всего следовало установить добрые отношения с камердинером графа Ланна, в соответствующий момент протянуть ему портсигар, а если тот взамен предлагал сигару сомнительного происхождения, следовало взять ее. Вечером в своей тихой комнате личный секретарь мог в зеркале наблюдать на себе, какое затравленное, отчаявшееся лицо бывает у каторжника, который в бесчестии с утра возил на тачке песок. Еще не успев лечь, он уже стонал, как в злом кошмаре, припоминая осечку у Беллоны и унижения от молодой хозяйки дома. Он вновь переживал слишком небрежный поклон Толлебена и похлопывание по плечу того самого Кнака, который ходил сюда, чтобы загребать миллионы не без содействия Мангольфа.
Всеми предполагаемое влияние на министра было единственным, что возвышало его здесь до звания человека; каждым словом, каждым поступком цеплялся он за это влияние. Он подсовывал Толлебену удачные мысли; враг, который за его счет мог блеснуть перед министром, пожалуй, не посмеет наговорить на него тому же министру. Он поддерживал аферы Кнака, в надежде, что Ланна может услышать похвалы ему из уст такого могущественного человека… Он поддерживал их еще и по другим, более осязаемым причинам. Заменить отклоненный год назад проект об увеличении армии новым законом, на сей раз об усилении флота[10]: эта мысль, нашептываемая государственному деятелю, была так смела, что заставляла его интересоваться личностью секретаря, приучала его к ней.
Этого никогда нельзя было бы достигнуть деликатными и добропорядочными приемами. Памятуя первые часы своего знакомства с повелителем, Мангольф поначалу лишал себя ночного покоя, чтобы изучить итальянский язык, но это не произвело никакого эффекта. Секретарь ничего бы не добился, если бы открыто выставлял доводы, подобающие образованному, разумно мыслящему существу. Наоборот, их надо было незаметно подсовывать государственному мужу, который охотно их подхватывал и в разговоре играл ими, как карандашом или моноклем. Полчаса просвещенных разглагольствований министра, затем для секретаря наступало время напомнить о суровой действительности, и граф Ланна охотнее, чем раньше, соглашался с поверенным своих заветных чаяний и дум, что необходимо усилить вооружение. В благодарность за такую чуткость и для того, чтобы эта креатура его особого благоволения имела свой собственный вес в свете, он после известного испытательного срока произвел Мангольфа в тайные советники.
Вследствие этого уже не камердинер Реттих, а сам Кнак предлагал ему сигару. Случайные посетители часто удивлялись, когда заменяющий статс-секретаря юнец называл свой чин. Правда, Мангольф с горечью сознавал, что каждое его новое повышение всегда и неизменно исходит от Ланна. Он имел вес, пока имел вес тот, да и это было больше видимостью, чем сущностью. Ведь Ланна работать не любил, и за кулисами министерства иностранных дел действовали тайные силы, которые направляли стоящую на переднем плане фигуру статс-секретаря, а при случае могли бы обратиться против нее… Личному секретарю оставалось только возвести свое вынужденное смирение в принцип и тем самым кое-как успокоить зависть Толлебена. Толлебен старался нарочитым и зловещим умалением своей великолепной персоны показать, что он по долгу службы ставит себя на одну доску с этим желторотым юнцом, но Мангольф протестовал как только мог. «Мы чисто случайно оказались с вами на одной служебной ступени, глубокочтимый барон! Для вас это только этап, а я уже у предела. — Или: — Нам, людям с ограниченными перспективами, судить легко. Вы же, принимая во внимание вашу будущность, несете на себе немалую долю ответственности. — Он заходил так далеко, что восхищенно, снизу вверх созерцал физиономию колосса. — Ваше сходство с величайшим государственным деятелем весьма знаменательно».
На этом его как-то поймала молодая хозяйка. С улыбкой, блеснувшей сквозь темные ресницы ее продолговатых глаз и не предвещавшей ничего доброго, она принялась за Мангольфа. Дождалась, пока Толлебен покинул гостиную, и обрушилась на своего врага.
— Благодарю вас, — сказала она. — Вы сейчас смотрели на милейшего Толлебена с такой же мечтательной грустью, с какой смотрите на меня.
Он пожал плечами, решив пожертвовать Толлебеном.
— А разве то, что я сказал, не верно? Этот господин всем в жизни будет обязан своей внешности.
Она поморщилась:
— Вас мудрено понять.
— Я происхожу из низов, и мне необходим талант, — продолжал он, делая вид, что не слышал ее замечания. — А что нужно Толлебену? Осанка.
— Которая, пожалуй, реже встречается, чем талант, — подхватила молодая графиня.
— Если бы он только не выпадал из стиля! — сказал Мангольф и взглянул на нее. — Он просто жалкий чинуша, измельчавший в провинциальных учреждениях, из которых он был извлечен его сиятельством.
— Как наш родственник, — подчеркнула графиня Ланна.
Он отпарировал:
— Лишнее доказательство моей прямоты. Ударит такой бешеный юнкер кулаком по столу и только поднимет пыль. Его сиятельство знает, сколь двойственно это явление, и умеет пользоваться им. Почему же вы упрекаете меня, что и я принимаю это в расчет?
— У вас, кажется, был друг? — прервала она. — В Мюнхене вы ведь были вдвоем?
— Вы говорите, графиня, о том молодом чудаке?
— О котором вы никогда не упоминаете.
— Я уже сказал, что происхожу из низов. Я не горжусь старыми друзьями.
Боясь покраснеть под его взглядом, она внезапно расхохоталась; теперь краска в ее лице была понятна. Он неодобрительно насупил брови, но старался не смотреть на нее.
— Я его очень люблю, — начал он вдруг мягко, почти скорбно. — Когда-то он был моим двойником, моей совестью. Он прям духом, не так гибок, как я…
— Он не рассчитывает? — перебила она.
— И потому погибает, — сказал Мангольф грустно и сдержанно. — Пожалуй, именно большие люди не хотят признавать, что со светом надо считаться. Но что же из этого выходит? Они скатываются в полусвет.
— То есть? — спросила она, и лицо ее так побледнело, что ресницы копьями ощетинились на нем.
— Он каким-то образом впутался в темные дела, его имя связывают со скандалом в одном подозрительном берлинском агентстве.
— Он здесь? — Она резко отвернулась, стенное зеркало отразило широко раскрытый темный глаз в светлом профиле и вытянутую худенькую руку, стиснутую пальчиками другой руки.
— Что не мешает ему продолжать свои прежние авантюры, — тихо и бережно продолжал Мангольф. — Умничающие философы бывают склонны к совершенно неразумной чувственности, я упоминаю об этом как о странном противоречии.
— Сплетни всегда увлекательны, — быстро сказала она и подошла к нему. — А как ваши дела с моей приятельницей, Беллой Кнак? Я выдам вам ее тайну: она вас любит. Но она очень благоразумна. Ее супругом может быть только будущий видный государственный деятель. Вы понимаете: тот, кто производит пушки, должен обладать также и властью объявлять войну. Обдумайте-ка это! — воскликнула она торжествующе, увидя, что теперь побледнел он.
Он затрепетал от неожиданного разоблачения самой своей сокровенной мечты. Величайшим усилием воли он овладел своим лицом и придал голосу оттенок усталости.
— Если бы вы догадывались о запретных грезах, — он смотрел на ее рот, чтобы избежать глаз, — которым я, безумец, предаюсь часами, потеряв уважение к себе… Ах, графиня, слово «честолюбие» и отдаленно не выражает дерзновенности моей заветной тайны. — И с нелицемерной робостью он поднял глаза на уровень ее глаз.
Ее глаза были прищурены и блестели, быть может завлекали с высоты запрокинутого лица.
— Очень уж вы горды, не мешало бы стать на колени, — отчеканила графиня.
Колени его дрогнули, потом выпрямились, опять дрогнули — так же быстро, как противились и сдавались его мысли. «Ловушка? А не ревность ли? Но ведь она меня ненавидит. Однако она стремится к власти! Кто это почует лучше меня? Она боится меня, боится власти, которую я мог бы завоевать в союзе с Кнаком. Надо ее провести. Стану на колени, а там будь что будет!» Он упал на колени, он был у ее ног. В тот же миг она отскочила от зеркала и, показывая в него пальцем:
— Ну, теперь смотрите на себя! — убежала, пританцовывая, как школьница. Ее смех звучал еще из третьей комнаты.
Мангольф стоял на коленях перед самим собой, с личиной холодного восхищения, но трезвее, чем когда-либо. Он вгляделся: высокий желтоватый лоб, который рассчитывал и страдал, глаза, углубленные обидой. Вставая, он подумал, что это испытание послано ему, дабы закалить его. Правда, у себя в комнате он заплакал. С каким наслаждением склонил он измученную голову на прохладную подушку, отдаваясь всегда готовому к услугам утешителю-сну.
Вскоре после этого, перед самым рождеством, когда Мангольф сидел у себя в кабинете, открылась дверь, и в сопровождении одного из чиновников вошел непрошеный гость. Мангольф мертвенно побледнел и откинулся в кресле: он увидел Терра. Чиновник хотел уже выставить неизвестного посетителя, но Терра сразу принял интимный и свободный тон.
— Несчастный! — воскликнул он. — Ты все еще здесь? А я думал, ты уже впал в немилость.
Выразительный взгляд личного секретаря — и чиновник исчез, правда несколько замешкавшись.
— Возмутительная неосторожность! — Мангольф вскочил.
Терра сел, безмятежно оглядел друга, а затем сказал:
— Именно эти слова ты и должен был произнести.
Мангольф ногой отшвырнул кресло.
— Это издевательство! Ты уже в Мюнхене преследовал меня.
— Я до сих пор считаю непростительным легкомыслием, что осмелился ввести тебя в дом к твоему теперешнему начальнику. — Терра говорил с достоинством. — Все бедствия, которые ты когда-нибудь причинишь государству, падут на мою голову.
— Оставь свои нелепые шутки! У двери подслушивают. — Мангольф подошел вплотную к Терра и заслонил его. — Поговорим начистоту! Чего ты хочешь? Говорю тебе прямо: мое положение хоть и блестяще, но именно потому шатко. Оно не вынесет новых осложнений, ты же способен не только осложнить, а попросту погубить все.
— Ты переоцениваешь меня. — Терра сделал скромно-протестующий жест.
— Здесь ты ничего не добьешься. Ты столкнешь меня, но, падая, я увлеку тебя за собой. А вообще-то ты явился с какими-нибудь притязаниями? Насколько я тебя знаю, скорее для того, чтобы стать на моем пути.
— А теперь ты переоцениваешь себя.
Это вежливое сочувствие вывело друга из равновесия.
— Еще раз спрашиваю тебя, чего ты хочешь? Может быть, предложить тебе часть моего жалованья, чтобы ты меня пощадил? Тебя это не обидит.
— Даже и не тронет.
И они смерили друг друга взглядом.
— Мы старые друзья, — начал опять Терра. — Я знаю твои слабости, как и твою силу. Наша дружба несомненно будет длиться до последнего нашего часа. Ты был прав, когда это предсказывал. Тогда момент был для меня тоже неблагоприятный.
У Мангольфа лицо выражало мрачную сосредоточенность. Он видел эти вечные возвраты прошлого и предрешенный путь до самого конца.
— Я взял бы твои деньги, если бы они мне были нужны, — услышал он слова Терра. — Я заурядный студент, благомыслящий и трудолюбивый.
— К сожалению, с самого начала твоего пребывания здесь ты перестал быть таким, — возразил Мангольф.
Но тут Терра вскочил с места.
— Ты, по-видимому, неправильно осведомлен о плодотворной деятельности, которой я начал жизнь в Берлине. Я снова обрел путь к простому бытию. Чувство собственного достоинства я полностью черпаю теперь в труде.
Личный секретарь вздохнул свободнее. Последний вопрос:
— Что привело тебя сюда?
— Кроме нашей дружбы, — начал Терра в приподнятом тоне, — не что иное, как искреннее преклонение перед твоим сиятельным начальником, не говоря уж о его дочери, молодой графине, — закончил он многозначительно.
Мангольф как подкошенный упал в кресло.
— Ты, значит, дошел до такого безумия, чтобы влюбиться в… Это катастрофа! — Он схватился за волосы. — Но я отказываюсь сделать хоть шаг для того, чтобы ввести тебя в этот дом. — Он вскочил с места и забегал по комнате. — Простой закон самосохранения дает мне право отречься от тебя. Я отрекаюсь от тебя! — бросил он, меж тем как Терра, приоткрыв рот и водя языком по губам, пристально смотрел на него. Боковая дверь тихо отворилась. Кто-то спиной входил в комнату, а в соседней мелькнул граф Ланна, его прямой пробор, его ямочка. Взоры графа Ланна и Клаудиуса Терра даже встретились.
Вошедший обернулся: Толлебен. Увидя Терра, он в первый миг отшатнулся и нахмурился, но потом сразу протянул руку и: «А, это вы?» — так сказать, по-приятельски, тоном соучастника. Терра задумался, пожать ли протянутую руку. Но в конце концов они ведь одинаково осведомлены друг о друге, — если только женщина с той стороны не нарушила равновесия и, несмотря на все клятвы, не предала его, рассказав про деньги, которые он брал… Терра содрогнулся.
Увы! на обязанности личного секретаря лежало не только вывозить Эрвина, представлять ему в фешенебельных ресторанах дорого стоящих женщин, лишь для того чтобы молодой граф зарисовал в свою записную книжку какую-нибудь сумочку или туфельку без ноги, — на его обязанности лежало еще добывать для всего этого деньги. Кроме того, Мангольф не потерпел бы, чтобы хоть одна женщина в доме не была очарована им, начиная от графини Альтгот, этой былой оперной певицы, игравшей в свое время роль в жизни статс-секретаря, и ныне имевшей свободный доступ к его дочери. Вечно балансируя между жаждой приключений и заботой о своей репутации, она была особенно опасна тому, кто занимал здесь такое же зависимое положение, как и она. А дочь, молодую графиню — эту цитадель насмешки и недоверия, надо было обезоруживать изо дня в день и, хотя бы против ее воли, окружать тайным обожанием. Беллона Кнак, наследница крупного промышленника, сама расчищала ему путь к себе, — она, без сомнения, была в него влюблена, какая перспектива! — но и при ней состоял страж, господин фон Толлебен, аристократ, предназначенный к блестящей карьере… Да что говорить о дамах! — и Лизу, камеристку графини Алисы, тоже надо было покорить. Даже борзая, которая при появлении личного секретаря не замахала бы радостно хвостом, могла стать опасной, Но прежде всего следовало установить добрые отношения с камердинером графа Ланна, в соответствующий момент протянуть ему портсигар, а если тот взамен предлагал сигару сомнительного происхождения, следовало взять ее. Вечером в своей тихой комнате личный секретарь мог в зеркале наблюдать на себе, какое затравленное, отчаявшееся лицо бывает у каторжника, который в бесчестии с утра возил на тачке песок. Еще не успев лечь, он уже стонал, как в злом кошмаре, припоминая осечку у Беллоны и унижения от молодой хозяйки дома. Он вновь переживал слишком небрежный поклон Толлебена и похлопывание по плечу того самого Кнака, который ходил сюда, чтобы загребать миллионы не без содействия Мангольфа.
Всеми предполагаемое влияние на министра было единственным, что возвышало его здесь до звания человека; каждым словом, каждым поступком цеплялся он за это влияние. Он подсовывал Толлебену удачные мысли; враг, который за его счет мог блеснуть перед министром, пожалуй, не посмеет наговорить на него тому же министру. Он поддерживал аферы Кнака, в надежде, что Ланна может услышать похвалы ему из уст такого могущественного человека… Он поддерживал их еще и по другим, более осязаемым причинам. Заменить отклоненный год назад проект об увеличении армии новым законом, на сей раз об усилении флота[10]: эта мысль, нашептываемая государственному деятелю, была так смела, что заставляла его интересоваться личностью секретаря, приучала его к ней.
Этого никогда нельзя было бы достигнуть деликатными и добропорядочными приемами. Памятуя первые часы своего знакомства с повелителем, Мангольф поначалу лишал себя ночного покоя, чтобы изучить итальянский язык, но это не произвело никакого эффекта. Секретарь ничего бы не добился, если бы открыто выставлял доводы, подобающие образованному, разумно мыслящему существу. Наоборот, их надо было незаметно подсовывать государственному мужу, который охотно их подхватывал и в разговоре играл ими, как карандашом или моноклем. Полчаса просвещенных разглагольствований министра, затем для секретаря наступало время напомнить о суровой действительности, и граф Ланна охотнее, чем раньше, соглашался с поверенным своих заветных чаяний и дум, что необходимо усилить вооружение. В благодарность за такую чуткость и для того, чтобы эта креатура его особого благоволения имела свой собственный вес в свете, он после известного испытательного срока произвел Мангольфа в тайные советники.
Вследствие этого уже не камердинер Реттих, а сам Кнак предлагал ему сигару. Случайные посетители часто удивлялись, когда заменяющий статс-секретаря юнец называл свой чин. Правда, Мангольф с горечью сознавал, что каждое его новое повышение всегда и неизменно исходит от Ланна. Он имел вес, пока имел вес тот, да и это было больше видимостью, чем сущностью. Ведь Ланна работать не любил, и за кулисами министерства иностранных дел действовали тайные силы, которые направляли стоящую на переднем плане фигуру статс-секретаря, а при случае могли бы обратиться против нее… Личному секретарю оставалось только возвести свое вынужденное смирение в принцип и тем самым кое-как успокоить зависть Толлебена. Толлебен старался нарочитым и зловещим умалением своей великолепной персоны показать, что он по долгу службы ставит себя на одну доску с этим желторотым юнцом, но Мангольф протестовал как только мог. «Мы чисто случайно оказались с вами на одной служебной ступени, глубокочтимый барон! Для вас это только этап, а я уже у предела. — Или: — Нам, людям с ограниченными перспективами, судить легко. Вы же, принимая во внимание вашу будущность, несете на себе немалую долю ответственности. — Он заходил так далеко, что восхищенно, снизу вверх созерцал физиономию колосса. — Ваше сходство с величайшим государственным деятелем весьма знаменательно».
На этом его как-то поймала молодая хозяйка. С улыбкой, блеснувшей сквозь темные ресницы ее продолговатых глаз и не предвещавшей ничего доброго, она принялась за Мангольфа. Дождалась, пока Толлебен покинул гостиную, и обрушилась на своего врага.
— Благодарю вас, — сказала она. — Вы сейчас смотрели на милейшего Толлебена с такой же мечтательной грустью, с какой смотрите на меня.
Он пожал плечами, решив пожертвовать Толлебеном.
— А разве то, что я сказал, не верно? Этот господин всем в жизни будет обязан своей внешности.
Она поморщилась:
— Вас мудрено понять.
— Я происхожу из низов, и мне необходим талант, — продолжал он, делая вид, что не слышал ее замечания. — А что нужно Толлебену? Осанка.
— Которая, пожалуй, реже встречается, чем талант, — подхватила молодая графиня.
— Если бы он только не выпадал из стиля! — сказал Мангольф и взглянул на нее. — Он просто жалкий чинуша, измельчавший в провинциальных учреждениях, из которых он был извлечен его сиятельством.
— Как наш родственник, — подчеркнула графиня Ланна.
Он отпарировал:
— Лишнее доказательство моей прямоты. Ударит такой бешеный юнкер кулаком по столу и только поднимет пыль. Его сиятельство знает, сколь двойственно это явление, и умеет пользоваться им. Почему же вы упрекаете меня, что и я принимаю это в расчет?
— У вас, кажется, был друг? — прервала она. — В Мюнхене вы ведь были вдвоем?
— Вы говорите, графиня, о том молодом чудаке?
— О котором вы никогда не упоминаете.
— Я уже сказал, что происхожу из низов. Я не горжусь старыми друзьями.
Боясь покраснеть под его взглядом, она внезапно расхохоталась; теперь краска в ее лице была понятна. Он неодобрительно насупил брови, но старался не смотреть на нее.
— Я его очень люблю, — начал он вдруг мягко, почти скорбно. — Когда-то он был моим двойником, моей совестью. Он прям духом, не так гибок, как я…
— Он не рассчитывает? — перебила она.
— И потому погибает, — сказал Мангольф грустно и сдержанно. — Пожалуй, именно большие люди не хотят признавать, что со светом надо считаться. Но что же из этого выходит? Они скатываются в полусвет.
— То есть? — спросила она, и лицо ее так побледнело, что ресницы копьями ощетинились на нем.
— Он каким-то образом впутался в темные дела, его имя связывают со скандалом в одном подозрительном берлинском агентстве.
— Он здесь? — Она резко отвернулась, стенное зеркало отразило широко раскрытый темный глаз в светлом профиле и вытянутую худенькую руку, стиснутую пальчиками другой руки.
— Что не мешает ему продолжать свои прежние авантюры, — тихо и бережно продолжал Мангольф. — Умничающие философы бывают склонны к совершенно неразумной чувственности, я упоминаю об этом как о странном противоречии.
— Сплетни всегда увлекательны, — быстро сказала она и подошла к нему. — А как ваши дела с моей приятельницей, Беллой Кнак? Я выдам вам ее тайну: она вас любит. Но она очень благоразумна. Ее супругом может быть только будущий видный государственный деятель. Вы понимаете: тот, кто производит пушки, должен обладать также и властью объявлять войну. Обдумайте-ка это! — воскликнула она торжествующе, увидя, что теперь побледнел он.
Он затрепетал от неожиданного разоблачения самой своей сокровенной мечты. Величайшим усилием воли он овладел своим лицом и придал голосу оттенок усталости.
— Если бы вы догадывались о запретных грезах, — он смотрел на ее рот, чтобы избежать глаз, — которым я, безумец, предаюсь часами, потеряв уважение к себе… Ах, графиня, слово «честолюбие» и отдаленно не выражает дерзновенности моей заветной тайны. — И с нелицемерной робостью он поднял глаза на уровень ее глаз.
Ее глаза были прищурены и блестели, быть может завлекали с высоты запрокинутого лица.
— Очень уж вы горды, не мешало бы стать на колени, — отчеканила графиня.
Колени его дрогнули, потом выпрямились, опять дрогнули — так же быстро, как противились и сдавались его мысли. «Ловушка? А не ревность ли? Но ведь она меня ненавидит. Однако она стремится к власти! Кто это почует лучше меня? Она боится меня, боится власти, которую я мог бы завоевать в союзе с Кнаком. Надо ее провести. Стану на колени, а там будь что будет!» Он упал на колени, он был у ее ног. В тот же миг она отскочила от зеркала и, показывая в него пальцем:
— Ну, теперь смотрите на себя! — убежала, пританцовывая, как школьница. Ее смех звучал еще из третьей комнаты.
Мангольф стоял на коленях перед самим собой, с личиной холодного восхищения, но трезвее, чем когда-либо. Он вгляделся: высокий желтоватый лоб, который рассчитывал и страдал, глаза, углубленные обидой. Вставая, он подумал, что это испытание послано ему, дабы закалить его. Правда, у себя в комнате он заплакал. С каким наслаждением склонил он измученную голову на прохладную подушку, отдаваясь всегда готовому к услугам утешителю-сну.
Вскоре после этого, перед самым рождеством, когда Мангольф сидел у себя в кабинете, открылась дверь, и в сопровождении одного из чиновников вошел непрошеный гость. Мангольф мертвенно побледнел и откинулся в кресле: он увидел Терра. Чиновник хотел уже выставить неизвестного посетителя, но Терра сразу принял интимный и свободный тон.
— Несчастный! — воскликнул он. — Ты все еще здесь? А я думал, ты уже впал в немилость.
Выразительный взгляд личного секретаря — и чиновник исчез, правда несколько замешкавшись.
— Возмутительная неосторожность! — Мангольф вскочил.
Терра сел, безмятежно оглядел друга, а затем сказал:
— Именно эти слова ты и должен был произнести.
Мангольф ногой отшвырнул кресло.
— Это издевательство! Ты уже в Мюнхене преследовал меня.
— Я до сих пор считаю непростительным легкомыслием, что осмелился ввести тебя в дом к твоему теперешнему начальнику. — Терра говорил с достоинством. — Все бедствия, которые ты когда-нибудь причинишь государству, падут на мою голову.
— Оставь свои нелепые шутки! У двери подслушивают. — Мангольф подошел вплотную к Терра и заслонил его. — Поговорим начистоту! Чего ты хочешь? Говорю тебе прямо: мое положение хоть и блестяще, но именно потому шатко. Оно не вынесет новых осложнений, ты же способен не только осложнить, а попросту погубить все.
— Ты переоцениваешь меня. — Терра сделал скромно-протестующий жест.
— Здесь ты ничего не добьешься. Ты столкнешь меня, но, падая, я увлеку тебя за собой. А вообще-то ты явился с какими-нибудь притязаниями? Насколько я тебя знаю, скорее для того, чтобы стать на моем пути.
— А теперь ты переоцениваешь себя.
Это вежливое сочувствие вывело друга из равновесия.
— Еще раз спрашиваю тебя, чего ты хочешь? Может быть, предложить тебе часть моего жалованья, чтобы ты меня пощадил? Тебя это не обидит.
— Даже и не тронет.
И они смерили друг друга взглядом.
— Мы старые друзья, — начал опять Терра. — Я знаю твои слабости, как и твою силу. Наша дружба несомненно будет длиться до последнего нашего часа. Ты был прав, когда это предсказывал. Тогда момент был для меня тоже неблагоприятный.
У Мангольфа лицо выражало мрачную сосредоточенность. Он видел эти вечные возвраты прошлого и предрешенный путь до самого конца.
— Я взял бы твои деньги, если бы они мне были нужны, — услышал он слова Терра. — Я заурядный студент, благомыслящий и трудолюбивый.
— К сожалению, с самого начала твоего пребывания здесь ты перестал быть таким, — возразил Мангольф.
Но тут Терра вскочил с места.
— Ты, по-видимому, неправильно осведомлен о плодотворной деятельности, которой я начал жизнь в Берлине. Я снова обрел путь к простому бытию. Чувство собственного достоинства я полностью черпаю теперь в труде.
Личный секретарь вздохнул свободнее. Последний вопрос:
— Что привело тебя сюда?
— Кроме нашей дружбы, — начал Терра в приподнятом тоне, — не что иное, как искреннее преклонение перед твоим сиятельным начальником, не говоря уж о его дочери, молодой графине, — закончил он многозначительно.
Мангольф как подкошенный упал в кресло.
— Ты, значит, дошел до такого безумия, чтобы влюбиться в… Это катастрофа! — Он схватился за волосы. — Но я отказываюсь сделать хоть шаг для того, чтобы ввести тебя в этот дом. — Он вскочил с места и забегал по комнате. — Простой закон самосохранения дает мне право отречься от тебя. Я отрекаюсь от тебя! — бросил он, меж тем как Терра, приоткрыв рот и водя языком по губам, пристально смотрел на него. Боковая дверь тихо отворилась. Кто-то спиной входил в комнату, а в соседней мелькнул граф Ланна, его прямой пробор, его ямочка. Взоры графа Ланна и Клаудиуса Терра даже встретились.
Вошедший обернулся: Толлебен. Увидя Терра, он в первый миг отшатнулся и нахмурился, но потом сразу протянул руку и: «А, это вы?» — так сказать, по-приятельски, тоном соучастника. Терра задумался, пожать ли протянутую руку. Но в конце концов они ведь одинаково осведомлены друг о друге, — если только женщина с той стороны не нарушила равновесия и, несмотря на все клятвы, не предала его, рассказав про деньги, которые он брал… Терра содрогнулся.