— Ты совершенно прав, дорогой Вольф, жизнь моя не удалась, — прошептал совершенно уничтоженный Терра. — Я мерзок богу и людям, каждый мало-мальски нормальный человек отворачивается от меня с отвращением. Я не дерзну отрицать ни один из моих позорных срывов. Но… — Из бездны унижения сверкнул ехидный взгляд. — Но таких пангерманских мерзопакостей, какие ты позволил себе в Газенхейде, я не говорил никогда.
   — Это было не в Газенхейде, — единственное, что нашелся возразить огорошенный Мангольф.
   — Тогда прости мне заодно и эту ошибку. Ты уже так много прощал мне. Вдобавок я, к сожалению, вынужден просить у тебя взаймы.
   — Это меня не удивляет. Меня больше удивляет, чем ты жил до сих пор.
   — Работой, — сказал Терра с достоинством. — Я давал уроки. Теперь у меня совсем нет времени, а мне как раз нужно купить кое-какую мебель для устройства адвокатской конторы.
   — Ты адвокат?
   — Уже два месяца. Я в полнейшем затворничестве кончал занятия и, смею тебя заверить, трудился не для экзамена, а лично для себя. Ведь работа, проделанная ради нее самой, сулит борьбу, новые идеи, успех, страдания и радость. И, если хочешь — власть.
   — Постой! — сказал Мангольф, который не слушал. — Ты в самом деле адвокат? — И он испытующе посмотрел на друга. Что-то в его повадке убедило Мангольфа. — И после этого ты битых полчаса слушаешь, как тебе читают мораль! Экзамены ты выдержал, больше от тебя ничего не требуется. Наконец-то, дорогой Клаус, и я в свою очередь могу поздравить тебя!
   Рукопожатие. Мангольф был искренно рад. Он налил вина. Терра, по-видимому, все-таки решил образумиться и занять подобающее место в обществе.
   — Итак, мы снова можем свободно общаться. Твое здоровье!
   Терра опорожнил свой бокал.
   — Дорогой Вольф, мне придется несколько разочаровать тебя, — пояснил он. — У меня практика только среди бедных.
   — Другой ты пока не нашел?
   — Другой я пока не искал.
   Мангольф задумался, но ненадолго.
   — Я ссужу тебя деньгами, — сказал он. — От мебели зависит клиентура.
   — Мне нельзя покупать очень дорогую. — Терра был явно смущен. — Одна особа, которая помогала мне в трудные времена, могла бы с полным правом спросить, почему я сперва не возвращаю ей долг.
   Мангольф молчал. Он давно догадывался, на какие сомнительные средства существует его друг; сейчас Мангольф мог бы услышать об этом из его уст. Терра был искренне растроган, потребность в откровенности читалась у него на лице. Поэтому Мангольф и молчал. В сознании исконного братства он, щадя брата, щадил себя. Он отвернулся и достал деньги. Терра поспешил распрощаться с торжественными объятиями и полным церемониалом организованного отступления.
   Пока он спускался, Мангольф не двигался с места, взбудораженный до глубины души подобием и различием их судеб, которые снова казались ему неразделимыми. В его смятенной душе одновременно теснились радость и горе. «Вот двойник, которому нельзя доверяться, — он враг твой и твое отражение. Он сумасброд, а тебе, связанному с ним ненавистью и любовью, положено управлять нормальными людьми».
   Когда Терра вышел из дому, Мангольф долго следил за ним в бинокль. Терра перешел через Вильгельмплац. Вдруг он круто повернулся и, сняв цилиндр, приветствовал не успевшего скрыться Мангольфа.
 
 
   Терра разделил деньги на две части и большую отнес женщине с той стороны. Он знал, что она ждет этих денег; однако она небрежно отложила их, вид у нее был хмурый и раздраженный. Но Терра интересовался только ребенком.
   — Здравствуй, Клаудиус! — сказал он и, протянув руку, с горящим непритворной нежностью взглядом направился к малышу. Тот ждал, не шевелясь, но, когда он приблизился, мальчик рассчитанным движением бросился ему на шею. Отец, крепко держа сына, как он ни отбивался, пристально разглядывал его. Лоб и глаза у него материнские; обыкновенный лоб правильных пропорций, воплощение житейской мудрости и воли к жизни; под ним ясные серые глаза, которые никогда, вероятно, не выразят глубокой страсти, зато несомненно будут возбуждать ее в других. И к этому его рот, — да, на лице сына кокотки его собственный, правда еще не определившийся рот, которому предстоит многое: произносить слова, пить, целовать, судорожно сжиматься, беспомощно раскрываться, лгать, клеветать и стенать, пока он не постигнет всей комедии, в которой ему отведена своя роль и пока в уголках губ от знания и молчания не образуются желваки.
   Терра опустил ребенка на пол и сунул ему в рот какое-то лакомство.
   — Благодарить нельзя, — сказал он строго. — Чем больше благодаришь, тем меньше получаешь. Спроси свою мать, она скажет, что это так.
   — Дети замечают, когда над ними смеются, — сказала мать с другого конца комнаты.
   Но мальчугана было трудно провести. Он поглядел на строгого отца и заявил матери:
   — Он мне ничего не сделает, он меня очень любит.
   — Играй, как полагается в твоем возрасте! — приказала она.
   — Давай играть, как полагается в нашем возрасте, — в свою очередь приказал он отцу, Терра не заставил себя долго просить. Он завесил лицо носовым платком, потом медленно приподнял занавес, — показалась лукавая рожа убийцы-растлителя, без лба, с прищуренным глазом, с чавкающим от первобытного вожделения ртом. «Лик божий», — объявил отец, в то время как мальчик жадно разглядывал его. На этот раз мать возмутилась. Тут как раз вошла бонна, и мать приказала немедленно увести ребенка.
   — Этого я больше не потерплю! — заявила она, когда они остались вдвоем. Он поднял брови.
   — Вы, глубокочтимый друг? Но ведь за всю вашу благочестивую жизнь не нашлось ни одного такого отъявленного негодяя, которого вы отказались бы терпеть.
   — Перестань болтать вздор! — сказала она с таким отчаянием, что он внимательнее вгляделся в нее. Она сидела на стуле у стены, расставив колени, опершись на них руками; дряблые, неподтянутые телеса кое-как располагались в свободном платье. Волосы чуть потемнели, лицо было менее ослепительным, на шее и руках появились следы увядания.
   — Жизнь бывает гнусна, — сказала она ворчливо.
   — Без особых с ее стороны усилий, — подтвердил Терра. — Но почему вдруг гнусность жизни удостоилась твоего внимания, дитя мое? Я подозреваю: из-за Толлебена. Он не оправдал твоих надежд. В качестве рекламного плаката этот субъект не заманит ни одной собаки. Мне следовало предостеречь тебя; кроме издержек, если я верно понял, он ничего не дал.
   Ее взгляд последовал за ним и подтвердил его догадки. Мавританский кабинет, рядом, был недавно приобретен и еще не оплачен.
   — Если бы только это! — жаловалась она. — Я завела даже карету и лошадей. Еще не оплачены, а уже проданы.
   — Что вы, княгиня!
   — А теперь грозятся забрать даже спальню. Посмотри на нее, пока не поздно. — И засмеявшись: — За осмотр ничего не беру. — Она вошла туда впереди него, небрежно переваливаясь, и вдруг пошатнулась: — Боже, что это со мной!.. Заметь, вся инкрустирована слоновой костью, — успела она пробормотать, когда он подхватил ее.
   Она тяжело оперлась на него, словно желая помериться с ним силами. Монументальная кровать, на которую указывала ее вяло протянутая рука, была близко, диван в мавританском кабинете довольно далеко, а ноша оседала и обвисала, мешая ему двигаться. Он высоко поднял ее, понес на вытянутых руках и, напрягая все силы, легко опустил свою ношу на подушки дивана.
   — Какой ты сильный! Чего мне еще искать? — томно пролепетала она и потянула его за собой. Но он, весь растрепавшись, выскользнул из ее прекрасных обнаженных рук.
   — Разрешите мне присесть.
   — Как хотите, — сказала она без разочарования, без злобы.
   — Снова былые чары, Лили, но, не сердитесь, на что вам это? — часто и глубоко дыша, спросил он издалека.
   Положив голову на руку, она взглянула на него. Взгляд снова стал трезвым, лицо сверкало в благодетельном полумраке.
   — Забыть с тобой, что меня должны описать, — проронила она звучно и однотонно, как всегда. Только он, он не поверил ей. — Мы ведь товарищи, — продолжала она вкрадчиво. — Ты плюешь на все, я — тоже. Нам надо держаться друг друга, тогда мы завоюем его, — жестом охватывая мир.
   Любовь и корысть, союз, чреватый темными последствиями, а там, по ту сторону традиций и закона, — чувственный восторг, удесятеренный ежечасной опасностью для свободы и жизни. Вот какое предложение она ему делала. Лет пять назад это было пределом его желаний; стоило только руку протянуть — и сразу полное обладание. Прекрасная хищница — его собственность, его плоть и кровь, а жизнь — их добыча. Теперь было иначе; он в страхе чувствовал: «Либо я сдал, либо она опустилась. Вероятно, то и другое. Я уже старый осел: это называется стать мужчиной. У нее же, что еще хуже, приступ старости, — понятно, только приступ; но ведь она чуть не клянчит». Какая-то часть его существа отмечала разрушения в ней. Это случилось впервые, ему стало жутко.
   — Над вами, княгиня, просто сыграло шутку ваше прекрасное тело, — тем громче и внушительнее заговорил он. — Я из тех, кто способен воспользоваться вашей минутной слабостью. Пусть бы я был инкрустирован слоновой костью, все равно я весь ваш. — Затем, отодвигаясь еще дальше: — Но если вы на самом деле усомнились, усомнились в своем божественном назначении на лету потрошить живых мужчин, — тогда избави меня боже по преступному недомыслию способствовать вашей погибели. Поверьте, мы были на правильном пути, когда в свое время вы попросту бросили меня, незрелого юнца.
   — Ах, так! Вот о чем вы вспомнили! Но я как раз готова на все, чего вы тогда хотели. Более того: я готова выйти за тебя замуж, — сказала она звонко и, видя, как он, открыв рот, водит по губам языком, потребовала: — Поговори со мной хоть когда-нибудь по-человечески.
   Он долго смотрел на нее. Хищница хочет омещаниться!
   — Все это у тебя оттого, что ты перестала носить корсет. Сняв корсет, женщина твоего типа теряет стройность как тела, так и мышления.
   — Помнишь, как ты восхищался моими ногами, — они все те же. — И она распахнулась. — Но есть и другие доводы.
   — У нас кое-какие денежные расчеты.
   — У нас также ребенок. — И, увидев, что задела чувствительную струну: — Теперь у тебя есть профессия и ты обязан его содержать. А кто тебе может быть полезнее меня, при моих богатых знакомствах? Мои товарки затевают тяжбы еще чаще, чем их покровители, и платят, сколько с них сдерут… Ну, как же?
   — Это надо серьезно обдумать. — И он поднялся. — Случай солидно устроиться встречается не каждый день. Ты верным чутьем угадала момент, когда этим можно соблазнить меня.
   — Ну и отлично. — Она проводила его до передней и там, указывая на свой отяжелевший стан, заметила с горечью, но тем не менее со странной уверенностью: — Будь покоен, такой я не останусь.
 
 
   И он возвратился к своей практике. Он вникал за убогую плату, но во имя высшей пользы, в повседневную борьбу людей между собой. Борьбу родителей против детей, ставших для них угрозой, и молодежи против отслуживших стариков. Самоистязание обездоленных матерей, которые мучают своих младенцев, и самоистязание стареющих мужчин, которые предпочитают утопить в вине остаток сил; нищенские счеты, из-за которых распадаются целые семьи; жестокость родных, всем скопом обрушивающихся на одного из своих, иначе мыслящего, иначе живущего; потасовки между товарищами по несчастью — из-за грошей; жалкие, нелепые детоубийства соблазненных служанок и неумолимость ростовщиков, холодная и методичная, как закон, и безжалостное отношение слабых друг к другу; ему приходилось изучать все разновидности безумия, всю человеческую куплю-продажу, весь полный курс социальной зоологии.
   У него у самого дни проходили в кропотливой безвестной борьбе, а среди них выпадали отдельные значительные дни, когда торжествовала его логика: непреложная логика, вынуждающая у судьи желанный приговор. Сознание, что ты серьезный человек, способный чего-то добиться, может дать удовлетворение хотя бы на полдня. Но выпадали и дни отчаяния, Чего уж тут добьешься, как одолеть твердыни нужды и нищеты? Зачем это? Почему вы существуете? Лихорадочная злоба, крушение всех надежд и всякой веры. Но и это надо стерпеть, надо бороться за вас. И вот, в итоге одно унижение. Ты не властен поднять общий уровень: делай же хоть для немногих что можешь.
   «К чему обязывает меня долг перед самыми близкими? Перед другом моим Мангольфом долг обязывыет меня к почтительнейшему признанию его успехов, ибо пренебрежение с моей стороны могло бы толкнуть его на самоубийство. Сестре Лее я обязан приискать ангажемент в Берлине, что теперь, слава богу, ей обеспечено. Разве можно сделать больше, чем дать людям случай проявить их способности? Но каков мой долг перед моим старейшим другом? Перед моей советчицей и покровительницей, матерью моего ребенка и верной спутницей моей жизни? Я должен жениться на ней. В этом моя горькая обязанность и потому, хоть а без гарантий, мое благо».
   Она уехала к родным в какой-то городишко, где ей, вероятно, пришлось выкапывать из глубин прошлого забытые буржуазные понятия. Оторванная от привычной жизни, она, несомненно, ждала от него решительного шага. А тем временем даже издалека заботилась о нем. В его контору явился некий изобретатель, смазливый молодой человек, которому был обеспечен успех в том или ином виде. Однако он честно трудился, пока в дело не вмешалась одна из приятельниц княгини Лили. Мигом испарились его заветные сбережения, за сбережениями последовали перспективы; как то, так и другое прибрал к рукам ростовщик Каппус. Заинтересованность крупнейшего ростовщика, у которого был договор с молодым изобретателем, служила порукой того, что изобретение действительно ценное. Но договор был такого сорта, что, по всем данным, у молодого человека от его изобретения останется одно воспоминание. Терра должен был найти погрешность в договоре, какое-нибудь слабое место, лазейку. «А тогда уж вы сами сообразите, как быть», — писала ему княгиня Лили.
   Сколько такта и практичности! Если изобретение и изобретатель преуспеют, то Терра, их спаситель, с самого начала своей карьеры предстанет перед лицом общества в исключительно благоприятном свете. «Ни один человек в мире не способен с таким рвением и знанием жизни заботиться о моей пользе. Неразумный юнец счел бы невесть какой жертвой женитьбу на ней. Я же знаю, что делаю. Я заключаю брак по расчету».
   Три месяца кряду носился он с этим договором, знал его наизусть, любая фраза могла при желании возникнуть у него перед глазами наяву и во сне, а то вдруг вспыхивало какое-нибудь одно слово, одно-единственное, которое могло оказаться ключом, сезамом, щелкой, сквозь которую засверкают сказочные сокровища. Но тщетно! Договор, составленный самим Каппусом без сучка без задоринки, был несокрушим. И все же опорочить его было необходимо, опорочить вопреки всему: Терра видел в этом для себя особый суеверный знак. Тут уже дело было не столько в решающем испытании собственных возможностей, сколько в попытке доказать, что можно побороть темные силы словом, только словом.
   Он поручил свою контору заместителю, а сам являлся туда очень редко. Много времени он проводил у сестры.
   Актриса жила в мещанском районе города. Дверь чаще всего отворяла она сама, прислуга приходила всего на несколько часов в день; небрежно одетая и причесанная, с рассеянным взглядом, вела она его к себе. Он садился в угол, она становилась посреди комнаты и декламировала свою роль. В его сознании тотчас же возникали роковые слова договора, которые не оставляли его ни на миг. «Браво! Дело идет на лад», — говорил он время от времени из вежливости и под влиянием располагающей атмосферы.
   Его сестра без труда придала меблированной комнате отпечаток своей личности, — повсюду пестрые легкие вещицы, шали, шкатулки, искусственные букеты и кипы затрепанных ролей. Где-то в углу пылился повернутый к стене череп, который дебютантка когда-то захватила в свое дерзновенное житейское плавание. В подсвечники вставлены свечи, для тех случаев, когда задергиваются занавески и юные страдания дают себе волю при ночном освещении. А вот из спальни виднеется тот портрет юноши, кисти Веласкеса, в черных мертвенных тонах, что так похож на далекую, вечно оплакиваемую тень Мангольфа. Но разве там кто-то плачет? Леа заглядывала в дверь, стремительно перегнувшись; ее рука, помолодевшая, такая же нежная и упругая, как прежде, ухватившись за косяк, взлетала ввысь, как рука самого счастья, и она выкрикивала ликующим тоном:
   — Не думаете ли вы, что обойдетесь без меня?
   Поза не менялась, пока звучали слова: «Не думаете ли вы…» Свет из окна падал прямо на нее, волосы ее сверкали, лицо светилось, она откидывала голову, как напоенный солнцем цветок на ветру. «Браво! Дело идет на лад», — с уверенностью повторял брат. «Не думаете ли вы, что обойдетесь без меня?» — ликовала сестра.
   Однажды Терра опять отринул и отогнал слово, которое часами под этот аккомпанемент кружило вокруг него; другое выскочило ему навстречу из ряда слов договора, и радостный испуг возвестил ему, что оно и есть искомое. Он поворачивал его во все стороны, ощупывал, вскрывал до самой сердцевины. И наконец застыл неподвижно, даже не дыша. Но вот он перевел дух мощно, как Самсон. Свершилось! Орудие выковано, сезам найден. Победа! Он вскочил с места, ему хотелось обнять Лею; тут только он заметил, что совсем стемнело и сестры давно нет. Спектакль должен сейчас кончиться. Из кухни доносился шум; Терра пошел туда. Кто-то хозяйничал там, — оказалось, что Куршмид.
   — Победа, милый друг! — крикнул Терра актеру. — Силам тьмы сегодня не повезло. Есть в Берлине живодер, у которого в данный миг уплывают его барыши.
   Куршмид возликовал, проникнувшись важностью события. Вокруг его беспокойных глаз легли синеватые тени.
   — Я так и знал! — Широкий жест шумовкой. — Вы одержите победу над обществом! — Потом попросил мечтательно: — Добудьте мне билет на заседание суда! Лучше никогда в жизни не видеть Кайнца и Миттервурцера[22], лишь бы мне быть свидетелем вашего торжества и вместе со всеми чествовать вас.
   Терра пришлось втолковать ему, что это победа без блеска и парадной шумихи. Запись в протоколе, объявленное сквозь зубы определение, переход к следующему делу… Но все же добыча будет спасена от коршуна, создание мысли — из когтей стяжателя, человек — от погибели.
   — И в довершение всего, — сказал Терра, выходя из кухни, — моя нареченная увидит, чего я стою!
   На парадном стучали и звонили одновременно: Леа. Она ворвалась как вихрь:
   — Скорей поесть! Я сегодня была в ударе. Публика только ради меня и ходит. Дайте чего-нибудь поесть, я умираю с голоду. Сбор на три четверти. Шесть вызовов.
   — Неплохо для двадцатого представления, — сказал брат.
   — Двадцать второго!
   — Новая твоя роль будет еще лучше.
   — А я, — отозвался Куршмид, суетясь у стола, — после того как произнесу свои реплики во втором акте, рад бы каждый раз остаться и смотреть тебя, но ведь лучше, чтобы я шел готовить ужин.
   — Совершенно верно, — сказала Леа и принялась за еду.
   — У твоего брата тоже огромная удача, — заикнулся Куршмид.
   — Что ты? — произнесла она с преувеличенным интересом.
   — Теперь он наверняка выиграет дело.
   — Вот как! — бросила она рассеянно. И сейчас же спохватилась: — Прости, милый! Это, понятно, очень важно и для тебя и вообще. Но вот ты надумал что-то и сидишь и ждешь, — правда ведь? — что из этого сделают другие. Я же сама хочу добиться всего. Не только словами, — всем телом я показываю им, что я такое и чего хочу. Вот взгляни, чем я нынче сорвала аплодисменты.
   Она откинула голову, выразительно скользнула руками вдоль бедер и застыла в улыбке такого трепетного ожидания, что пауза и рукоплескания напрашивались сами собой. Куршмид и Терра тоже собирались захлопать в ладоши, но услышали, как кто-то возится у входной двери, кто-то, у кого, очевидно, был свой ключ. Он вошел: Мангольф. Леа еще была вся ожидание — душой и телом. Он направился к ней, сперва медленно, потом порывисто, взял ее руку с бедра, поцеловал и сказал сердечно:
   — Комедиантка, но не плохая.
   Терра подошел к нему, они обменялись рукопожатием, как две дружественные великие державы. Куршмид готовил чай.
   — Значит, новая роль мне удастся? — снова спросила Леа и, не дождавшись ответа: — Если бы не удалась, то перед самой премьерой непременно настал бы конец света, чтобы я не успела осрамиться. Мне слишком везет.
   — И должно везти, — подтвердил Куршмид. — К этому все идет. Я никогда и не сомневался. — Вокруг глаз у него легла синева.
   — Слава богу, что мы опять играем ерунду. Настоящая литература не по мне. Сколько лет я зря потеряла! — проговорила Леа, закинув руки за голову и глядя в упор на Мангольфа.
   — Ради всего святого, не надо дурмана, не надо нечестивой красоты, — вставил Терра голосом писателя Гуммеля.
   Леа узнала и засмеялась.
   — Мне не нужно больше гладко зачесывать волосы и напускать на себя строгость. Я могу играть самую бесстыжую комедию.
   — Ты можешь блистать, — с гордостью сказал Мангольф.
   — Не возражаю, пока нас хватит, — добавила она, глядя ему прямо в глаза.
   А он от всей души:
   — Надолго хватит. — После чего он стремительно зашагал по комнате. — Мы на подъеме! — выкрикнул он, задорно хохоча. — Кончится тем, что я в один прекрасный день буду рейхсканцлером. — Он с разбегу прыгнул на стол и поднял чашку с чаем.
   — Что вы, господин тайный советник! — сказал Куршмид. — У нас есть и вино.
   — Не думаете ли вы, что обойдетесь без меня? — ворвался ликующий голос Леи в речь Мангольфа.
   А Терра тем временем думал: «Без сомнения, мы на подъеме, успех — вещь неплохая».
   — Великолепно! — воскликнул он. — Когда я расправлюсь с Каппусом, мы соберемся снова.
   — Ты мне подаришь тогда что-нибудь? — спросила сестра. — Ты ведь загребешь не меньше денег, чем твой Каппус.
   — Если бы мне и довелось, как ты любезно предсказываешь, стать истым буржуа, — заметил он, — у меня все же останется героическая перспектива разориться по причине порядочности — и даже с ее помощью стать большим человеком.
   — За твое выступление в роли героического буржуа! — крикнула сестра и выпила.
   Терра последовал ее примеру сдержанно, Мангольф игриво.
   — А вы, Куршмид? — крикнул он. — Вокруг вас такая полнота чувств, вы один в стороне.
   — Я служу, — сказал Куршмид.
   Трое одержимых собою уставились на него.
   — Вот самая надежная позиция, — заключил Терра. — Когда мы снова шлепнемся в грязь, ему и тогда будет дела по горло.
   Мангольф изобразил на лице глубокомысленную грусть, сел за рояль и заиграл «Смерть Изольды»[23] с таким самозабвенным видом, словно смерть сама играла себя. «Спина такая же, как раньше», — подумал Терра. Сестра его млела и замирала от созерцания и звуков. Терра потихоньку вышел из комнаты, пока еще Куршмид был там.
   Не успел он пройти несколько шагов, как Куршмид догнал его.
   — Я думал, вы пробудете там как можно дольше, — заметил Терра. — Разве вы не ревнуете?
   — Ревновать, мне? — просто сказал Куршмид. — Только к страданию. Довольно она уже настрадалась.
   — Способна ли она вообще быть счастливой? — с горечью сказал брат. — Есть люди, способные на большее.
   Куршмид, не поняв:
   — Все совершенно ясно. Ему нужно было сперва занять прочное положение. Теперь он может обручиться с ней. Кстати, и она имеет успех, значит он может даже… — Куршмид понизил голос до шепота, — жениться на ней.
   Брат вздернул брови.
   — Это она вам сказала?
   Куршмид утвердительно кивнул, брови поднялись и у него. Вдруг он услышал резкий голос Терра:
   — Ничего из этого не выйдет.
   — Тогда произойдет неслыханная катастрофа, — насмерть испугавшись, пролепетал он.
   Но Терра перешел уже на обычный тон, который мог показаться трагическим или просто неуместным:
   — Ступайте в постель и постарайтесь проспать катастрофу. Вам меньше придется спать, чем вы думаете.
   Куршмид покорно отстал от Терра. Но потом еще раз догнал его.
   — Не вы!.. — сказал он взволнованно. — Я сам возьму это на себя.
   — Да о чем вы? — спросил Терра, но актер уже исчез.
 
 
   Чем ближе было решение, тем сомнительнее казалось оно Терра. Доказательство свое он по-прежнему считал неопровержимым, перед Богом и Словом его правота была несомненной. Но успех всегда и всюду зависит от людей, а не от идеи. Судьи, твердил себе адвокат, часто обязаны судить вразрез с непререкаемой логикой, ибо за ними стоит, предъявляя свои требования, другая логика — логика существующего общественного строя. Эта вездесущая владычица устами своего судьи возвещает, что созданное тем, кто занимается умственным трудом, по полному неотъемлемому праву принадлежит тому, у кого есть деньги. Всякое ограничение этого права носит характер уступки, чуть ли не милостыни. «Каппус сильнее меня. — Только с существующим общественным строем можно заключать выгодные сделки». Эти страшные истины неотступно маячили перед ним в бессонные ночи. Наутро система его доказательств с новой ясностью являлась ему: как можно бояться, что ум, призванный судить, посрамит себя отрицанием того, что так ясно?