Страница:
— Я предпочитаю не говорить, кто я, — пробормотал посетитель. — Тогда бы вы мне окончательно не поверили. А очень важно, чтобы вы поверили мне. — Последние слова были сказаны громким и резким голосом.
— Говорите, пожалуйста! — деловито произнес хозяин; взяв из рук гостя протянутую ему бумагу, он обследовал ее под лампой: — Фотокопия? Как прикажете это понимать? Мне столько всего приносят! — Он приподнял плечи и руки одновременно. Широкое туловище, словно высеченное из одного куска. Широкое лицо с широким носом, львиный разрез глаз, брови наискось к выпуклому лбу. Что он говорит? Недоверие? Мелко для такой физиономии. Ирония сильнейшего выражалась в ней, единственная угроза, до которой снисходит высший разум.
Гость сделал новую попытку.
— Вспомните, что после дела Дрейфуса настроение у вас тут не в пользу войны. Вполне естественно, что международный концерн военных снаряжений принимает свои меры.
— Вполне. Но ему это не удастся. — Бросив повторный взгляд на сфотографированный документ, он стремительно шагнул к гостю. — Вы сами тоже это подписали, так ведь?
Тут гость отпрянул в темноту.
Мягче, с теплотой в голосе:
— Я не собираюсь вас разоблачать, я не против вас. Садитесь! — Сам он тоже сел. И снова с теплотой в голосе: — Дело Дрейфуса просветило слишком много умов. А у вас разве нет? Ведь и вы волновались и боролись вместе с нами! Не напрасно потоки разума и гуманности омыли души и умы. Примирение!
Протянув руки, он откинулся всем своим корпусом в распахнутом мешковатом сюртуке, и лицо оказалось в световом круге.
Гость из полумрака:
— Непримиримые сильнее.
— Единодушный протест рабочих партий воспрепятствует войне!
— Я этому не верю. Ваша сфера — политика, где каждый говорит о своих чаяниях. Моя сфера — промышленность, где говорят только факты. Рабочие пойдут за большинством.
— Пока я существую — нет!
Молчание. Так же уверен в себе был в Берлине тот, другой.
Освещенная голова отодвинулась, стул был теперь повернут боком.
— Если же ваши друзья так этого жаждут, они добьются войны, но такой, какую им уже не удастся повторить, — войны, из которой мы вернемся с миром для всего мира и с претворенным в жизнь социализмом.
— Иллюзии! — сказал резкий голос.
— Надо держать их под страхом! — трезво ответил хозяин и тут же вдохновенно: — Надо верить в это. — Голос нарастал, говоривший оттолкнул стул. — Надо это осуществлять! Что такое социализм? Идеал. Его можно осуществить лишь на основе реальней действительности. У нас хватит силы осуществить его. — Все это он говорил, шагая между камином и столом, с мимикой, как для зрителей, полной блеска и выразительности, но без излишней аффектации. — Что такое пацифизм? Идеал. Осуществление его — это компромисс между миролюбивым разумом и человеческой природой, которая не стала еще миролюбивой. Лишь социализм умиротворит ее…
Выразительные жесты, отгонявшие возможные сомнения, большая гибкость, подчеркнутая решимость, над которой преобладает воля к жизни, — все это величественно и вместе с тем со всей присущей человеку слабостью демонстрировалось на воображаемой трибуне. Наконец оратор сел с достоинством, как под гул оваций.
— Благодарю вас, — начал его слушатель. — Вы показали мне религиозное отношение к миру. Я же знаю только таких интеллигентов, которым чуждо это отношение. Вам не понять, как безотрадна жизнь, в которой процветают им подобные.
— Так не будьте же глупцами! У вас те же враги, что и у нас. Добру у вас грозят те же самые опасности, почему вы малодушествуете?.. Я и сам знаю, — тут у льва сделалось лукавое выражение, — что у вас на переднем плане всемогущий пангерманский союз, в то время как у нас — Лига прав человека. Внешняя разница налицо. Но за ней все одинаковое. Только здесь враг действует исподтишка, защитники зла не показывают своего лица.
— А что, если есть страна, где всякое другое лицо должно скрываться? Если защитники добра обречены действовать под покровом темноты всю жизнь? — Голос гостя был полон отчаяния; но тот, кто слушал его, повернулся всем своим мощным туловищем и приказал ему умолкнуть, ибо в нем говорит преступная слабость.
— Почему вы слабы, скажите, почему? Как может здравомыслящее большинство спокойно относиться к тому, что его страна изолируется, словно зачумленная, — не в силу вражды, а в силу контраста между кастовым произволом и общеевропейской демократией?
В его голосе звучал уже гнев, он сам распалял себя.
— Сейчас в Гааге ваше правительство побило рекорд бесцеремонности в Европе. У нас по крайней мере умеют лицемерить. Существует негласный сговор проявлять на мирных конференциях добрую волю, хотя на деле это не приводит ни к чему. Но ваше правительство окончательно зарвалось. Оно доставляет другим бесплатное развлечение, голосуя даже против третейского суда. Однако предел всего — ваша система заложников! — Тут, подхлестнутый гневом, он вскочил и стоял, облокотясь о кресло. — Если вы начнете войну с Англией, вам угодно вести ее на французской земле, независимо от того, примкнем мы или нет. Франция будет у вас заложницей. Вы способны вывести из терпения даже меня! — Другим тоном: — А я предпочитаю бороться с внутренним врагом, с нашими поджигателями войны, которым ничего не жаль, лишь бы заставить говорить о себе. Пока я существую, они бесславно прячутся в тени. Пусть себе интригуют там в пользу войны, меж тем как открыто торжествует мир. Нас озаряет свет дня, нас одних! — То было самоупоение, глухое ко всему, кроме себя.
Ибо голос гостя звучал слабым бормотаньем:
— Позор! — Сквозь сплетенные пальцы вырывалось бормотанье и шипенье: — Позор!
Тот вслушался, наконец подошел ближе, придвинул свой стул совсем близко, сполз на самый краешек, чуть ли не на пол, перегнулся и слушал.
— Я вел жизнь каторжника, жизнь беглого преступника, который скрывает свой позор. Позором своим я был обязан лучшему во мне, моему человеческому достоинству. Благо тому, у кого его нет! Чтобы добиваться своего, я должен был лгать. Помогать в делах сильным мира, чтобы втайне подкапываться под них. Разыгрывать им на посмешище человечность, ибо там, где я живу, нет ничего смешнее, как поступать человечно. Так сам начинаешь заниматься делами, богатеешь и можешь разоблачать богачей. Я стал всем, только чтобы разоблачить их. А теперь заблудился на окольных путях. Целая жизнь лжи и обмана!
— Дальше! — потребовал духовник, но долгое время раздавались одни сухие рыдания. Наконец исповедник овладел собой.
— Иначе нельзя было. — Голос зазвучал жестко. — Теперь я бы уже не мог говорить правду, если бы и смел. Я буду лгать и обманывать и впредь, куда бы это меня ни привело. К хорошему не приведет. Когда-нибудь такая жизнь вынудит меня на акт отчаяния. Тайная война с властью! Вдумайтесь в это вы, что ведете против нее открытую войну. Пожалейте нас, — у нас она с первого шага была бы обречена на провал.
Так как голос ослабел и стих, духовник сказал:
— Вы пришли не для того, чтобы предъявить мне сфотографированный документ. Вы хотели сказать мне именно это. Благодарю вас. Нам не видно, что происходит за границей, за нашей самой ближней границей. Что происходит в человеке, и то не видно.
Тут погасла лампа. Хозяин комнаты отдернул занавеску, — за окном светало.
Они подошли друг к другу попрощаться.
— Надеюсь, я не очень надоел вам сегодня ночью, — сказал гость не слишком искренним тоном.
— Хочу верить, что вы без особой неприязни смотрели на меня этой ночью! — прямодушно и приветливо ответил хозяин. — Вы сами видите, что различие наших стран лишь в темпераментах. Во всем прочем у нас с вами тот же тернистый путь.
— Которому не будет конца.
— На котором нам нужна взаимная поддержка.
И они протянули друг другу руки, обе руки.
Терра первым же поездом покинул Париж. На вокзале в Берлине его встречали. Куршмид — он повел его к автомобилю, в котором сидела Алиса Ланна.
Несмотря на ранний час, ей надо было повидаться с ним. Вовремя предостеречь его, пока он не станет перед лицом кризиса, который неизбежен.
Ни слова об их личных отношениях. Его прощальное письмо даже не было упомянуто, отказ от встреч оставлен без внимания. Тогда и он стал задавать чисто деловые вопросы, которых требовал настоящий момент.
Ланна нужно устранить, его дочь горячо настаивала на этом. Дело шло о жизни и смерти, корабль тонул. Он получил пробоину на последних выборах в рейхстаг. Всему причиной выборы по спискам блока! Ланна добился этим слишком большого личного успеха; вечером после выборов он обращался к народу из рейхсканцлерской резиденции одновременно с императором, который обращался к народу из дворца. Неосторожное совпадение во времени как раз, когда император почувствовал себя уверенней благодаря удачным выборам! Небывалая уверенность в себе — он следил за посетителями своего канцлера.
— Знаете ли вы, что ваш позавчерашний визит стоил моему отцу высочайшего порицания?
Она повторила это несколько раз и с разными оттенками, как в тех случаях, когда наставляла Толлебена.
— Понимаю, — сказал Терра, — он снова сыграл на руку лишь своим врагам. Ни на что другое бог не благословляет его успехом. Он избавил их от социал-демократов, как будто социал-демократы не нужны ему до крайности, чтобы изо дня в день спасать от них общество.
— Он дал слишком много воли его величеству, — повторила она. — Это доказывает, что его система устарела. Нужно что-то новое. Мы должны, в противовес поджигателям войны, утвердить свою самостоятельность. Или, лучше сказать, восстановить ее!
Терра подумал, что ошибается, но нет — он понял верно. Алиса обещала ему в лице Толлебена рейхсканцлера, который будет стоять за союз с Англией, до смерти пугавший Фишера. Этого мало! Ему даже улыбается мысль об угольной монополии.
— Все хорошо, пока ты с ним! — сказал Терра, еле опомнившись. Нет, дело обстоит иначе. Сильнее, чем Алиса, влияла на Толлебена его религиозность. Он по внутреннему убеждению был против войны — против того класса, который ее добивался, который способствовал ей.
— Это естественно для человека старого закала, — возразил Терра.
Но она доказывала, что причина в обращении на путь истины.
— Хочешь знать правду? Его неотразимо влечет к тебе и твоим задачам.
— Моим? Потому что они мои?
— Кто его поймет! Может быть, это христианское смирение.
Терра может убедиться лично, что Толлебен не избегает его. Совершенно верно, он даже ищет встреч с ним. Алиса хотела выяснить, будет ли Терра в таком случае помогать им. Его связи, его искусство обращения с людьми… Ему послышалось: его шулерские способности… Он не стал отказываться.
Автомобиль остановился в уединенном месте, чтобы Терра мог незаметно выйти.
— Ни слова Мангольфу! — успела она шепнуть. — Все, что он сулит тебе, исходит от твоих злейших врагов.
Лишь в этих, сказанных вдогонку словах открылась цель всего разговора. Он был ответом семейства Толлебенов на тот, другой разговор, три дня назад, с женой Мангольфа.
Наутро, правда, пришло письмецо от Алисы. Ничего не предпринимать! Ее несчастный отец в своем горе доверился ей. Свет был слишком несправедлив к князю Ланна. Это уже сказалось на его желудке. Ничего не предпринимать против него! Дочь во всяком случае встанет на его защиту, забыв о своем честолюбии! Князь подает в отставку. Она поедет с ним в Италию: счастливо им жилось только там. Эти потрясающие решения были приняты за ночь. В политике теперь, несомненно, произойдут неожиданные перемены. «И все оттого, что я вчера вечером зашла в красную гостиную, где был он. От таких случайностей зависят судьбы мира».
«Только бы они уехали», — думал Терра. Чего стоили движения дочернего сердца? Скоро Алиса начала жаловаться, что отец снова добился успеха. Ему как будто бы удастся увильнуть от союза с Россией. Этого требует Австрия. Пока шла такая игра, никто не решился бы покушаться на дипломата, который вел ее, и меньше всего император, ибо всякая реальная опасность войны мигом превращала его в осторожнейшего человека.
Мангольф сам навестил Терра, чтобы сообщить ему о ходе боснийского дела[52]. Уверенный в успехе Ланна, Мангольф все же ожидал его скорого падения. Поэтому ему нужно было заручиться поддержкой Терра. Но впечатление создавалось такое, будто Мангольф всецело покорен ланновским мастерством. Вместо того чтобы мчаться вслед за австрийским сорвиголовой навстречу катастрофе, Ланна схватил поводья и правил теперь сам. На волосок от пропасти он благополучно миновал ее. Но что с ним творится в часы одиночества…
— Ровно ничего, — сказал Терра. — Он умеет придать себе вид активного борца, будучи на самом деле скептиком.
— А что, если это вовсе не так и он всю жизнь обманывал нас всех? — спросил Мангольф с глубоким интересом. — Его проницательность — не в ней сила. Главное — выдержка, эта загадочная твердость, которая доводит противника до сокрушительного сознания собственной слабости. И все так просто! Все с таким мужественным изяществом. Вот это человек!
Мангольф забылся, и на лице у него появилась та печать страдания, какую налагало на его черты честолюбие. Так мог бы вести себя он сам и делал бы это лучше и ради более высоких целей. Когда же наступит его день?.. И он поспешил умалить достоинства Ланна.
— К чему приводит его успех? Тогда он одержал победу над Парижем, теперь над Петербургом, а дальше? Число непримиримых возрастает с каждой новой победой. Придет день, когда даже такое мастерство окажется бессильным: тогда наступит то, чего он не желал, но что сам же обеспечил своими победами.
— А что бы делал ты?
— Не стал бы отклонять союз с Англией во имя наших добрых отношений с Россией, с которой мы тут же ссоримся. Но ничего не может быть прочно, пока нет солидного фундамента. Основание построено на песке. Франкфуртский мир — это старый национальный фетиш.
Терра вытаращил глаза.
— Как! Ты и на него дерзнул бы посягнуть? Клянусь, дорогой Вольф, что никогда не напомню тебе этих слов, даже если дела у тебя снова пойдут на лад и ты снова будешь на должной патриотической высоте.
«Чего мне еще ждать!» — жестом сказал Мангольф… Победы Ланна становились невыносимы.
Полный триумф — и у Ланна достало силы взять себя в руки: он запретил чересчур много писать об этом… Мало того: он воспользовался своей победой, чтобы организовать в прессе выступление против преувеличенного национализма. Однако ему было ясно, что высшему обществу этот успех надо преподнести в блистательной форме.
Торжественный прием у рейхсканцлера, оживленная картина ночной улицы перед сияющим огнями дворцом. Между колоннами высокие окна, сияющие огнями до самого конька старинной кровли. Прибытие экипажей; швейцар выходил навстречу каждому. С булавой, в треуголке и богатой ливрее, он открывал дверцы; появлялись фигуры в горностае; обнаженные дамские шеи, и мундиры мужчин сверкали звездами. Экипажи сменяли друг друга. У толпы, по-осеннему дрогнущей за решеткой, глаза разбегались при виде такого великолепия; ей видно было, как господа ступали по красному ковру, ей видны были лакеи. Белые парики! Ливреи светлые и расшитые сверху донизу! Вот каковы княжеские слуги. Наглядные образы высших миров, тех сияющих сфер, в которые не всякий, пожалуй, и верил и отблеск которых достигал сюда. «Значит, такое еще бывает», — говорили многие.
— Где тут платят за вход в маскарад? — спросил кто-то у Терра, который стоял в качестве зрителя, прежде чем войти самому. Необычное скопление народа заинтересовало его. Сам ли Ланна организовал это? Или он явился жертвой более или менее преданных приверженцев, которые внушили ему, будто его удавшийся дипломатический блеф воодушевил нацию? Не собирается ли он говорить из окна? Это приятное занятие могло войти в привычку.
— Прошу не забывать о почтении к господину рейхсканцлеру! — резко сказал Терра, обернувшись.
Из толпы выступил молодой человек.
— Гедульдих, — представился он.
Терра взглянул на него; молодой человек был миловиден, нежные краски, блестящие глаза, черные кудри под шляпой, которую он приподнял не без изящества. Выразительный рот произнес:
— Господин Терра! Вы, наверное, тоже много раз решали про себя, что дальше так продолжаться не может.
— Ошибаетесь, мой юный друг. Наша правительственная система, — а вы, очевидно, говорите о ней, — самая благополучная во всем мире. Вам бы следовало усвоить это убеждение хотя бы потому, что изменить ее вам не удастся.
— Таким точно я вас и представлял себе, — сказал молодой человек.
— Билет за вход в маскарад вы оплатите долгими трудами и в один прекрасный день тоже примете в нем участие. Наша система каждому позволяет обогащаться… — Он взглянул на вдумчивый лоб юноши. — Уму она оказывает должный почет.
— Господин тайный советник, — вы ведь тайный советник, господин Терра? — сейчас вы отнесетесь ко мне благосклоннее. — Все та же насмешка, в каждом звуке задор, но сколько юношеского обаяния! Терра словно увидел лоб Мангольфа и свой собственный рот когда-то, в начале всех путей.
— Ну? — произнес он.
В этот миг наверху, в окне зала заседаний, поставили канделябр. Терра застыл с раскрытым ртом. Ланна собирается говорить! В переднем ряду у решетки кто-то попробовал выкрикнуть приветствие; слабая попытка, — никто не поддержал ее. Прошло несколько томительных минут, потом канделябр убрали. Терра облегченно вздохнул и вслушался в слова юноши.
— А разницу он мне не выплатил.
— Какую разницу?
— Да ведь я же вам говорю — разница между тем, что нам стоили голоса, и предварительной правительственной сметой.
— Какие голоса?
— Избирателей, разумеется. Вы, должно быть, не расслышали, что мы с вашим сыном работали избирательными агентами от правительства, — говорил юноша посреди скопища избирателей. Терра немедленно отвел его в сторону.
— Мой сын обидел вас? Чего вы требуете за это? Поскорее, — я спешу.
— Не расточайте зря своего презрения, господин тайный советник! — сердитый молодой голос, задор стал злобным, и при этом ни намека на стыд. — Я брал грязные деньги от вашего государства, чтобы на них подготовлять революцию.
— Которая лучше всего осуществляется с помощью консервативных выборов, — подытожил Терра.
— Этого вы еще не понимаете, у нас другая точка зрения. Оставим этот разговор, — не унимался юноша.
— Я жажду узнать поколение моего сына.
— Случай к тому представится скорее, чем вы думаете, — вставил юноша.
— И много среди вас вымогателей?
Тут юноша задрожал. Он был бледен как мел и весь дрожал в своей бессильной гордыне.
— Вы никогда не знали, что значит стать даже подлецом во имя идеала, — прохрипел он.
— Это действительно никогда бы не могло произойти со мной, — подтвердил Терра, расхохотавшись. Но он вгляделся в фигурку, в которой за бедностью чувствовалась претензия на элегантность, и смягчился.
— Для большинства главное в жизни — наслаждение, во главу угла у них поставлено удовлетворенное тщеславие. Таков мой сын, который, по-видимому, унаследовал эти качества от меня. У вас, по вашим словам, дело обстоит иначе. Но все-таки вам сперва следует подумать о себе, а потом, если хотите, и об идее. Я попытаюсь устроить вас на место. Это ведь лучше, чем возместить вам деньги, которые мой сын… заработал. Где вы живете?
— Ваше предложение мне подходит. — С видом делового человека юноша достал из бумажника карточку, изящно откланялся и удалился твердым шагом. Терра ступил на порог сияющего огнями дома и на смирнскую дорожку.
Наверху гостей принимал дворецкий, личность при треуголке и шпаге. Канцлер в первой гостиной пожимал всем руку. К Терра он обратился со словами: «Я обещал вам, что вы будете довольны», — а сам при этом сиял, как и его дом, не хватало духа противоречить ему. Его удача расточала чары, перед ней склонялась титулованная и богатая толпа и даже дипломаты, которые кляли эту самую удачу; притянутый ее чарами, русский посол стоял возле Ланна, и они вместе встречали людской поток.
Он катился из желтой, через зеленую в красную гостиную, там находилась дочь рейхсканцлера; из зимнего сада неслись приглушенные звуки струнного оркестра. Оттуда поток заворачивал; буфет был в зале заседаний, позолоченном гигантском помещении в два света. И оно было полно! Ланна широко раскрыл свои двери, даже высшие слои буржуазии получили доступ. Не принятые при дворе промышленные круги могли здесь соприкоснуться с миром узаконенной власти. Их представители расхаживали, принимали кушанья и напитки от лакеев в напудренных париках и собственными ушами слышали, как господа в мундирах задают вопрос, прибудет ли император. Это, как ни странно, было под сомнением.
Его величество сказал послу (интересно какому?): «Войны я не потерплю». А вдруг Ланна не возьмет верх в поединке с Россией? Вся ставка была на его врожденное везение, но «слишком много счастья даже непозволительно», — говорили скептики. Депутаты возражали:
— Он все-таки прорвал блокаду[53], Англия осталась ни при чем.
— А куда он денет Губица? — спросил Бербериц из недр своей черной бороды. — Большую часть мыслей ему подсказывает Губиц, а ведь Губиц только и живет блокадой.
— Не беспокойтесь, никуда мы от нее не уйдем, если Ланна иногда и случится перескочить через нее.
Пошли шутки.
Настроение было приподнятое. Какой-то генерал обратился к одному из адмиралов:
— Ну, а теперь вперед, против Англии!
— Как вы, ваше превосходительство, мыслите себе это?
— Переправим туда дивизию.
— Только попробуйте!
— Ну, тогда с Россией в поход на Индию!
Настроение, созданное шампанским, множеством цветов, разгоряченных дам, кружило головы мужчинам; раскрасневшись, они пускали клубы дыма в золотистый туман парадных апартаментов итальянского стиля. Причудливый свет струился из хрустальных гирлянд, из высоких резных канделябров, свет, какой обычно озаряет мадонн. Эти мадонны — Алиса, Альтгот и множество других — сливались со стенами, а мужчины склонялись перед ними. Алиса не спускала глаз с отца.
Она думала: «Дорогой мой отец!» — и брови ее сдвигались от тревоги о нем посреди его удачи, от скорби над своей судьбой, приказывающей предать его… Только бы он держал себя в руках. Не дал бы им представления, над которым они посмеются завтра, когда он будет повержен. О нет! Выдержки у него хватит, но одна дочь могла оценить ее. Оценить достоинство того, кто рассчитывает лишь на собственные силы! «Я улыбаюсь, несмотря ни на что. Мне не суждено уверенным шагом перейти в историю. Если все еще не пошло прахом, причиной мое величие». Как гордилась им Алиса!
Между тем отец проследовал из желтой в зеленую гостиную, она могла бы слышать его слова. Но позади нее раздалась музыка… Отец проходил мимо группы Фишера, те задержали его. Обер-адмирал, как всегда, изображал морского волка, будучи на деле интриганом и чинушей, но так ему удобнее было проявлять свою грубую агрессивность. Его зычного рева не заглушала даже музыка. «Я рассчитываю еще долго пробыть на своем посту, — сказал мне старина Пейцтер, — до тех самых пор, пока ваш флот не очутится на дне моря». А я ему на это: «До свидания там, внизу!» — зычно ревел обер-адмирал.
Сказал ли отец, что блокада прорвана? Нет, в ответ на это грубиян не мог бы зареветь: «Только за недостатком храбрости!» Вот он даже сделал вид, будто нетвердо стоит на ногах, схватился за руку отца и заорал: «Будьте здоровы, ваша светлость, вы вместе со всеми только способствуете успеху моего дела!» Отец, правда, предугадал его выходку и отстранился. Фишер растянулся бы во весь рост, если бы друзья не подхватили его. Из широкого низкого кресла по соседству с трудом поднялся труп: Кнак, тайный советник фон Кнак; при слове «дело» он поднялся. Разве оно не было его делом еще больше, чем фишеровским?
Отец отвернулся; но теперь господин фон Ганнеман, начальник его канцелярии, пересек ему путь, поскользнулся с разбегу, потом все-таки удержался и доложил о чем-то. Он делал вид, что ужасно запыхался, желая подчеркнуть, сколь важны принесенные им сообщения. Однако отец небрежно махнул рукой. Он стоял, повернувшись лицом к красной гостиной, и не глядел на Ганнемана. Но тут Алиса уронила веер, чтобы господин, занимавший ее, наклонился и ничего не увидел. Взгляд отца застыл, словно смерть коснулась его, меж тем как щеки и рот продолжали улыбаться.
Алиса бросилась было ему на помощь, но он тем временем успел удалиться. Она на ходу изменила свое намерение. Смеясь и веером приветствуя знакомых, она как будто бежала навстречу долгожданной подруге. Шлейф грациозно подобран, голова откинута, стройная фигура стремится вперед. «Молода и резва по-прежнему, что за прелестная женщина! — говорили дамы господину фон Толлебену. — Муза двух государственных деятелей!» — говорили они.
— Говорите, пожалуйста! — деловито произнес хозяин; взяв из рук гостя протянутую ему бумагу, он обследовал ее под лампой: — Фотокопия? Как прикажете это понимать? Мне столько всего приносят! — Он приподнял плечи и руки одновременно. Широкое туловище, словно высеченное из одного куска. Широкое лицо с широким носом, львиный разрез глаз, брови наискось к выпуклому лбу. Что он говорит? Недоверие? Мелко для такой физиономии. Ирония сильнейшего выражалась в ней, единственная угроза, до которой снисходит высший разум.
Гость сделал новую попытку.
— Вспомните, что после дела Дрейфуса настроение у вас тут не в пользу войны. Вполне естественно, что международный концерн военных снаряжений принимает свои меры.
— Вполне. Но ему это не удастся. — Бросив повторный взгляд на сфотографированный документ, он стремительно шагнул к гостю. — Вы сами тоже это подписали, так ведь?
Тут гость отпрянул в темноту.
Мягче, с теплотой в голосе:
— Я не собираюсь вас разоблачать, я не против вас. Садитесь! — Сам он тоже сел. И снова с теплотой в голосе: — Дело Дрейфуса просветило слишком много умов. А у вас разве нет? Ведь и вы волновались и боролись вместе с нами! Не напрасно потоки разума и гуманности омыли души и умы. Примирение!
Протянув руки, он откинулся всем своим корпусом в распахнутом мешковатом сюртуке, и лицо оказалось в световом круге.
Гость из полумрака:
— Непримиримые сильнее.
— Единодушный протест рабочих партий воспрепятствует войне!
— Я этому не верю. Ваша сфера — политика, где каждый говорит о своих чаяниях. Моя сфера — промышленность, где говорят только факты. Рабочие пойдут за большинством.
— Пока я существую — нет!
Молчание. Так же уверен в себе был в Берлине тот, другой.
Освещенная голова отодвинулась, стул был теперь повернут боком.
— Если же ваши друзья так этого жаждут, они добьются войны, но такой, какую им уже не удастся повторить, — войны, из которой мы вернемся с миром для всего мира и с претворенным в жизнь социализмом.
— Иллюзии! — сказал резкий голос.
— Надо держать их под страхом! — трезво ответил хозяин и тут же вдохновенно: — Надо верить в это. — Голос нарастал, говоривший оттолкнул стул. — Надо это осуществлять! Что такое социализм? Идеал. Его можно осуществить лишь на основе реальней действительности. У нас хватит силы осуществить его. — Все это он говорил, шагая между камином и столом, с мимикой, как для зрителей, полной блеска и выразительности, но без излишней аффектации. — Что такое пацифизм? Идеал. Осуществление его — это компромисс между миролюбивым разумом и человеческой природой, которая не стала еще миролюбивой. Лишь социализм умиротворит ее…
Выразительные жесты, отгонявшие возможные сомнения, большая гибкость, подчеркнутая решимость, над которой преобладает воля к жизни, — все это величественно и вместе с тем со всей присущей человеку слабостью демонстрировалось на воображаемой трибуне. Наконец оратор сел с достоинством, как под гул оваций.
— Благодарю вас, — начал его слушатель. — Вы показали мне религиозное отношение к миру. Я же знаю только таких интеллигентов, которым чуждо это отношение. Вам не понять, как безотрадна жизнь, в которой процветают им подобные.
— Так не будьте же глупцами! У вас те же враги, что и у нас. Добру у вас грозят те же самые опасности, почему вы малодушествуете?.. Я и сам знаю, — тут у льва сделалось лукавое выражение, — что у вас на переднем плане всемогущий пангерманский союз, в то время как у нас — Лига прав человека. Внешняя разница налицо. Но за ней все одинаковое. Только здесь враг действует исподтишка, защитники зла не показывают своего лица.
— А что, если есть страна, где всякое другое лицо должно скрываться? Если защитники добра обречены действовать под покровом темноты всю жизнь? — Голос гостя был полон отчаяния; но тот, кто слушал его, повернулся всем своим мощным туловищем и приказал ему умолкнуть, ибо в нем говорит преступная слабость.
— Почему вы слабы, скажите, почему? Как может здравомыслящее большинство спокойно относиться к тому, что его страна изолируется, словно зачумленная, — не в силу вражды, а в силу контраста между кастовым произволом и общеевропейской демократией?
В его голосе звучал уже гнев, он сам распалял себя.
— Сейчас в Гааге ваше правительство побило рекорд бесцеремонности в Европе. У нас по крайней мере умеют лицемерить. Существует негласный сговор проявлять на мирных конференциях добрую волю, хотя на деле это не приводит ни к чему. Но ваше правительство окончательно зарвалось. Оно доставляет другим бесплатное развлечение, голосуя даже против третейского суда. Однако предел всего — ваша система заложников! — Тут, подхлестнутый гневом, он вскочил и стоял, облокотясь о кресло. — Если вы начнете войну с Англией, вам угодно вести ее на французской земле, независимо от того, примкнем мы или нет. Франция будет у вас заложницей. Вы способны вывести из терпения даже меня! — Другим тоном: — А я предпочитаю бороться с внутренним врагом, с нашими поджигателями войны, которым ничего не жаль, лишь бы заставить говорить о себе. Пока я существую, они бесславно прячутся в тени. Пусть себе интригуют там в пользу войны, меж тем как открыто торжествует мир. Нас озаряет свет дня, нас одних! — То было самоупоение, глухое ко всему, кроме себя.
Ибо голос гостя звучал слабым бормотаньем:
— Позор! — Сквозь сплетенные пальцы вырывалось бормотанье и шипенье: — Позор!
Тот вслушался, наконец подошел ближе, придвинул свой стул совсем близко, сполз на самый краешек, чуть ли не на пол, перегнулся и слушал.
— Я вел жизнь каторжника, жизнь беглого преступника, который скрывает свой позор. Позором своим я был обязан лучшему во мне, моему человеческому достоинству. Благо тому, у кого его нет! Чтобы добиваться своего, я должен был лгать. Помогать в делах сильным мира, чтобы втайне подкапываться под них. Разыгрывать им на посмешище человечность, ибо там, где я живу, нет ничего смешнее, как поступать человечно. Так сам начинаешь заниматься делами, богатеешь и можешь разоблачать богачей. Я стал всем, только чтобы разоблачить их. А теперь заблудился на окольных путях. Целая жизнь лжи и обмана!
— Дальше! — потребовал духовник, но долгое время раздавались одни сухие рыдания. Наконец исповедник овладел собой.
— Иначе нельзя было. — Голос зазвучал жестко. — Теперь я бы уже не мог говорить правду, если бы и смел. Я буду лгать и обманывать и впредь, куда бы это меня ни привело. К хорошему не приведет. Когда-нибудь такая жизнь вынудит меня на акт отчаяния. Тайная война с властью! Вдумайтесь в это вы, что ведете против нее открытую войну. Пожалейте нас, — у нас она с первого шага была бы обречена на провал.
Так как голос ослабел и стих, духовник сказал:
— Вы пришли не для того, чтобы предъявить мне сфотографированный документ. Вы хотели сказать мне именно это. Благодарю вас. Нам не видно, что происходит за границей, за нашей самой ближней границей. Что происходит в человеке, и то не видно.
Тут погасла лампа. Хозяин комнаты отдернул занавеску, — за окном светало.
Они подошли друг к другу попрощаться.
— Надеюсь, я не очень надоел вам сегодня ночью, — сказал гость не слишком искренним тоном.
— Хочу верить, что вы без особой неприязни смотрели на меня этой ночью! — прямодушно и приветливо ответил хозяин. — Вы сами видите, что различие наших стран лишь в темпераментах. Во всем прочем у нас с вами тот же тернистый путь.
— Которому не будет конца.
— На котором нам нужна взаимная поддержка.
И они протянули друг другу руки, обе руки.
Терра первым же поездом покинул Париж. На вокзале в Берлине его встречали. Куршмид — он повел его к автомобилю, в котором сидела Алиса Ланна.
Несмотря на ранний час, ей надо было повидаться с ним. Вовремя предостеречь его, пока он не станет перед лицом кризиса, который неизбежен.
Ни слова об их личных отношениях. Его прощальное письмо даже не было упомянуто, отказ от встреч оставлен без внимания. Тогда и он стал задавать чисто деловые вопросы, которых требовал настоящий момент.
Ланна нужно устранить, его дочь горячо настаивала на этом. Дело шло о жизни и смерти, корабль тонул. Он получил пробоину на последних выборах в рейхстаг. Всему причиной выборы по спискам блока! Ланна добился этим слишком большого личного успеха; вечером после выборов он обращался к народу из рейхсканцлерской резиденции одновременно с императором, который обращался к народу из дворца. Неосторожное совпадение во времени как раз, когда император почувствовал себя уверенней благодаря удачным выборам! Небывалая уверенность в себе — он следил за посетителями своего канцлера.
— Знаете ли вы, что ваш позавчерашний визит стоил моему отцу высочайшего порицания?
Она повторила это несколько раз и с разными оттенками, как в тех случаях, когда наставляла Толлебена.
— Понимаю, — сказал Терра, — он снова сыграл на руку лишь своим врагам. Ни на что другое бог не благословляет его успехом. Он избавил их от социал-демократов, как будто социал-демократы не нужны ему до крайности, чтобы изо дня в день спасать от них общество.
— Он дал слишком много воли его величеству, — повторила она. — Это доказывает, что его система устарела. Нужно что-то новое. Мы должны, в противовес поджигателям войны, утвердить свою самостоятельность. Или, лучше сказать, восстановить ее!
Терра подумал, что ошибается, но нет — он понял верно. Алиса обещала ему в лице Толлебена рейхсканцлера, который будет стоять за союз с Англией, до смерти пугавший Фишера. Этого мало! Ему даже улыбается мысль об угольной монополии.
— Все хорошо, пока ты с ним! — сказал Терра, еле опомнившись. Нет, дело обстоит иначе. Сильнее, чем Алиса, влияла на Толлебена его религиозность. Он по внутреннему убеждению был против войны — против того класса, который ее добивался, который способствовал ей.
— Это естественно для человека старого закала, — возразил Терра.
Но она доказывала, что причина в обращении на путь истины.
— Хочешь знать правду? Его неотразимо влечет к тебе и твоим задачам.
— Моим? Потому что они мои?
— Кто его поймет! Может быть, это христианское смирение.
Терра может убедиться лично, что Толлебен не избегает его. Совершенно верно, он даже ищет встреч с ним. Алиса хотела выяснить, будет ли Терра в таком случае помогать им. Его связи, его искусство обращения с людьми… Ему послышалось: его шулерские способности… Он не стал отказываться.
Автомобиль остановился в уединенном месте, чтобы Терра мог незаметно выйти.
— Ни слова Мангольфу! — успела она шепнуть. — Все, что он сулит тебе, исходит от твоих злейших врагов.
Лишь в этих, сказанных вдогонку словах открылась цель всего разговора. Он был ответом семейства Толлебенов на тот, другой разговор, три дня назад, с женой Мангольфа.
Наутро, правда, пришло письмецо от Алисы. Ничего не предпринимать! Ее несчастный отец в своем горе доверился ей. Свет был слишком несправедлив к князю Ланна. Это уже сказалось на его желудке. Ничего не предпринимать против него! Дочь во всяком случае встанет на его защиту, забыв о своем честолюбии! Князь подает в отставку. Она поедет с ним в Италию: счастливо им жилось только там. Эти потрясающие решения были приняты за ночь. В политике теперь, несомненно, произойдут неожиданные перемены. «И все оттого, что я вчера вечером зашла в красную гостиную, где был он. От таких случайностей зависят судьбы мира».
«Только бы они уехали», — думал Терра. Чего стоили движения дочернего сердца? Скоро Алиса начала жаловаться, что отец снова добился успеха. Ему как будто бы удастся увильнуть от союза с Россией. Этого требует Австрия. Пока шла такая игра, никто не решился бы покушаться на дипломата, который вел ее, и меньше всего император, ибо всякая реальная опасность войны мигом превращала его в осторожнейшего человека.
Мангольф сам навестил Терра, чтобы сообщить ему о ходе боснийского дела[52]. Уверенный в успехе Ланна, Мангольф все же ожидал его скорого падения. Поэтому ему нужно было заручиться поддержкой Терра. Но впечатление создавалось такое, будто Мангольф всецело покорен ланновским мастерством. Вместо того чтобы мчаться вслед за австрийским сорвиголовой навстречу катастрофе, Ланна схватил поводья и правил теперь сам. На волосок от пропасти он благополучно миновал ее. Но что с ним творится в часы одиночества…
— Ровно ничего, — сказал Терра. — Он умеет придать себе вид активного борца, будучи на самом деле скептиком.
— А что, если это вовсе не так и он всю жизнь обманывал нас всех? — спросил Мангольф с глубоким интересом. — Его проницательность — не в ней сила. Главное — выдержка, эта загадочная твердость, которая доводит противника до сокрушительного сознания собственной слабости. И все так просто! Все с таким мужественным изяществом. Вот это человек!
Мангольф забылся, и на лице у него появилась та печать страдания, какую налагало на его черты честолюбие. Так мог бы вести себя он сам и делал бы это лучше и ради более высоких целей. Когда же наступит его день?.. И он поспешил умалить достоинства Ланна.
— К чему приводит его успех? Тогда он одержал победу над Парижем, теперь над Петербургом, а дальше? Число непримиримых возрастает с каждой новой победой. Придет день, когда даже такое мастерство окажется бессильным: тогда наступит то, чего он не желал, но что сам же обеспечил своими победами.
— А что бы делал ты?
— Не стал бы отклонять союз с Англией во имя наших добрых отношений с Россией, с которой мы тут же ссоримся. Но ничего не может быть прочно, пока нет солидного фундамента. Основание построено на песке. Франкфуртский мир — это старый национальный фетиш.
Терра вытаращил глаза.
— Как! Ты и на него дерзнул бы посягнуть? Клянусь, дорогой Вольф, что никогда не напомню тебе этих слов, даже если дела у тебя снова пойдут на лад и ты снова будешь на должной патриотической высоте.
«Чего мне еще ждать!» — жестом сказал Мангольф… Победы Ланна становились невыносимы.
Полный триумф — и у Ланна достало силы взять себя в руки: он запретил чересчур много писать об этом… Мало того: он воспользовался своей победой, чтобы организовать в прессе выступление против преувеличенного национализма. Однако ему было ясно, что высшему обществу этот успех надо преподнести в блистательной форме.
Торжественный прием у рейхсканцлера, оживленная картина ночной улицы перед сияющим огнями дворцом. Между колоннами высокие окна, сияющие огнями до самого конька старинной кровли. Прибытие экипажей; швейцар выходил навстречу каждому. С булавой, в треуголке и богатой ливрее, он открывал дверцы; появлялись фигуры в горностае; обнаженные дамские шеи, и мундиры мужчин сверкали звездами. Экипажи сменяли друг друга. У толпы, по-осеннему дрогнущей за решеткой, глаза разбегались при виде такого великолепия; ей видно было, как господа ступали по красному ковру, ей видны были лакеи. Белые парики! Ливреи светлые и расшитые сверху донизу! Вот каковы княжеские слуги. Наглядные образы высших миров, тех сияющих сфер, в которые не всякий, пожалуй, и верил и отблеск которых достигал сюда. «Значит, такое еще бывает», — говорили многие.
— Где тут платят за вход в маскарад? — спросил кто-то у Терра, который стоял в качестве зрителя, прежде чем войти самому. Необычное скопление народа заинтересовало его. Сам ли Ланна организовал это? Или он явился жертвой более или менее преданных приверженцев, которые внушили ему, будто его удавшийся дипломатический блеф воодушевил нацию? Не собирается ли он говорить из окна? Это приятное занятие могло войти в привычку.
— Прошу не забывать о почтении к господину рейхсканцлеру! — резко сказал Терра, обернувшись.
Из толпы выступил молодой человек.
— Гедульдих, — представился он.
Терра взглянул на него; молодой человек был миловиден, нежные краски, блестящие глаза, черные кудри под шляпой, которую он приподнял не без изящества. Выразительный рот произнес:
— Господин Терра! Вы, наверное, тоже много раз решали про себя, что дальше так продолжаться не может.
— Ошибаетесь, мой юный друг. Наша правительственная система, — а вы, очевидно, говорите о ней, — самая благополучная во всем мире. Вам бы следовало усвоить это убеждение хотя бы потому, что изменить ее вам не удастся.
— Таким точно я вас и представлял себе, — сказал молодой человек.
— Билет за вход в маскарад вы оплатите долгими трудами и в один прекрасный день тоже примете в нем участие. Наша система каждому позволяет обогащаться… — Он взглянул на вдумчивый лоб юноши. — Уму она оказывает должный почет.
— Господин тайный советник, — вы ведь тайный советник, господин Терра? — сейчас вы отнесетесь ко мне благосклоннее. — Все та же насмешка, в каждом звуке задор, но сколько юношеского обаяния! Терра словно увидел лоб Мангольфа и свой собственный рот когда-то, в начале всех путей.
— Ну? — произнес он.
В этот миг наверху, в окне зала заседаний, поставили канделябр. Терра застыл с раскрытым ртом. Ланна собирается говорить! В переднем ряду у решетки кто-то попробовал выкрикнуть приветствие; слабая попытка, — никто не поддержал ее. Прошло несколько томительных минут, потом канделябр убрали. Терра облегченно вздохнул и вслушался в слова юноши.
— А разницу он мне не выплатил.
— Какую разницу?
— Да ведь я же вам говорю — разница между тем, что нам стоили голоса, и предварительной правительственной сметой.
— Какие голоса?
— Избирателей, разумеется. Вы, должно быть, не расслышали, что мы с вашим сыном работали избирательными агентами от правительства, — говорил юноша посреди скопища избирателей. Терра немедленно отвел его в сторону.
— Мой сын обидел вас? Чего вы требуете за это? Поскорее, — я спешу.
— Не расточайте зря своего презрения, господин тайный советник! — сердитый молодой голос, задор стал злобным, и при этом ни намека на стыд. — Я брал грязные деньги от вашего государства, чтобы на них подготовлять революцию.
— Которая лучше всего осуществляется с помощью консервативных выборов, — подытожил Терра.
— Этого вы еще не понимаете, у нас другая точка зрения. Оставим этот разговор, — не унимался юноша.
— Я жажду узнать поколение моего сына.
— Случай к тому представится скорее, чем вы думаете, — вставил юноша.
— И много среди вас вымогателей?
Тут юноша задрожал. Он был бледен как мел и весь дрожал в своей бессильной гордыне.
— Вы никогда не знали, что значит стать даже подлецом во имя идеала, — прохрипел он.
— Это действительно никогда бы не могло произойти со мной, — подтвердил Терра, расхохотавшись. Но он вгляделся в фигурку, в которой за бедностью чувствовалась претензия на элегантность, и смягчился.
— Для большинства главное в жизни — наслаждение, во главу угла у них поставлено удовлетворенное тщеславие. Таков мой сын, который, по-видимому, унаследовал эти качества от меня. У вас, по вашим словам, дело обстоит иначе. Но все-таки вам сперва следует подумать о себе, а потом, если хотите, и об идее. Я попытаюсь устроить вас на место. Это ведь лучше, чем возместить вам деньги, которые мой сын… заработал. Где вы живете?
— Ваше предложение мне подходит. — С видом делового человека юноша достал из бумажника карточку, изящно откланялся и удалился твердым шагом. Терра ступил на порог сияющего огнями дома и на смирнскую дорожку.
Наверху гостей принимал дворецкий, личность при треуголке и шпаге. Канцлер в первой гостиной пожимал всем руку. К Терра он обратился со словами: «Я обещал вам, что вы будете довольны», — а сам при этом сиял, как и его дом, не хватало духа противоречить ему. Его удача расточала чары, перед ней склонялась титулованная и богатая толпа и даже дипломаты, которые кляли эту самую удачу; притянутый ее чарами, русский посол стоял возле Ланна, и они вместе встречали людской поток.
Он катился из желтой, через зеленую в красную гостиную, там находилась дочь рейхсканцлера; из зимнего сада неслись приглушенные звуки струнного оркестра. Оттуда поток заворачивал; буфет был в зале заседаний, позолоченном гигантском помещении в два света. И оно было полно! Ланна широко раскрыл свои двери, даже высшие слои буржуазии получили доступ. Не принятые при дворе промышленные круги могли здесь соприкоснуться с миром узаконенной власти. Их представители расхаживали, принимали кушанья и напитки от лакеев в напудренных париках и собственными ушами слышали, как господа в мундирах задают вопрос, прибудет ли император. Это, как ни странно, было под сомнением.
Его величество сказал послу (интересно какому?): «Войны я не потерплю». А вдруг Ланна не возьмет верх в поединке с Россией? Вся ставка была на его врожденное везение, но «слишком много счастья даже непозволительно», — говорили скептики. Депутаты возражали:
— Он все-таки прорвал блокаду[53], Англия осталась ни при чем.
— А куда он денет Губица? — спросил Бербериц из недр своей черной бороды. — Большую часть мыслей ему подсказывает Губиц, а ведь Губиц только и живет блокадой.
— Не беспокойтесь, никуда мы от нее не уйдем, если Ланна иногда и случится перескочить через нее.
Пошли шутки.
Настроение было приподнятое. Какой-то генерал обратился к одному из адмиралов:
— Ну, а теперь вперед, против Англии!
— Как вы, ваше превосходительство, мыслите себе это?
— Переправим туда дивизию.
— Только попробуйте!
— Ну, тогда с Россией в поход на Индию!
Настроение, созданное шампанским, множеством цветов, разгоряченных дам, кружило головы мужчинам; раскрасневшись, они пускали клубы дыма в золотистый туман парадных апартаментов итальянского стиля. Причудливый свет струился из хрустальных гирлянд, из высоких резных канделябров, свет, какой обычно озаряет мадонн. Эти мадонны — Алиса, Альтгот и множество других — сливались со стенами, а мужчины склонялись перед ними. Алиса не спускала глаз с отца.
Она думала: «Дорогой мой отец!» — и брови ее сдвигались от тревоги о нем посреди его удачи, от скорби над своей судьбой, приказывающей предать его… Только бы он держал себя в руках. Не дал бы им представления, над которым они посмеются завтра, когда он будет повержен. О нет! Выдержки у него хватит, но одна дочь могла оценить ее. Оценить достоинство того, кто рассчитывает лишь на собственные силы! «Я улыбаюсь, несмотря ни на что. Мне не суждено уверенным шагом перейти в историю. Если все еще не пошло прахом, причиной мое величие». Как гордилась им Алиса!
Между тем отец проследовал из желтой в зеленую гостиную, она могла бы слышать его слова. Но позади нее раздалась музыка… Отец проходил мимо группы Фишера, те задержали его. Обер-адмирал, как всегда, изображал морского волка, будучи на деле интриганом и чинушей, но так ему удобнее было проявлять свою грубую агрессивность. Его зычного рева не заглушала даже музыка. «Я рассчитываю еще долго пробыть на своем посту, — сказал мне старина Пейцтер, — до тех самых пор, пока ваш флот не очутится на дне моря». А я ему на это: «До свидания там, внизу!» — зычно ревел обер-адмирал.
Сказал ли отец, что блокада прорвана? Нет, в ответ на это грубиян не мог бы зареветь: «Только за недостатком храбрости!» Вот он даже сделал вид, будто нетвердо стоит на ногах, схватился за руку отца и заорал: «Будьте здоровы, ваша светлость, вы вместе со всеми только способствуете успеху моего дела!» Отец, правда, предугадал его выходку и отстранился. Фишер растянулся бы во весь рост, если бы друзья не подхватили его. Из широкого низкого кресла по соседству с трудом поднялся труп: Кнак, тайный советник фон Кнак; при слове «дело» он поднялся. Разве оно не было его делом еще больше, чем фишеровским?
Отец отвернулся; но теперь господин фон Ганнеман, начальник его канцелярии, пересек ему путь, поскользнулся с разбегу, потом все-таки удержался и доложил о чем-то. Он делал вид, что ужасно запыхался, желая подчеркнуть, сколь важны принесенные им сообщения. Однако отец небрежно махнул рукой. Он стоял, повернувшись лицом к красной гостиной, и не глядел на Ганнемана. Но тут Алиса уронила веер, чтобы господин, занимавший ее, наклонился и ничего не увидел. Взгляд отца застыл, словно смерть коснулась его, меж тем как щеки и рот продолжали улыбаться.
Алиса бросилась было ему на помощь, но он тем временем успел удалиться. Она на ходу изменила свое намерение. Смеясь и веером приветствуя знакомых, она как будто бежала навстречу долгожданной подруге. Шлейф грациозно подобран, голова откинута, стройная фигура стремится вперед. «Молода и резва по-прежнему, что за прелестная женщина! — говорили дамы господину фон Толлебену. — Муза двух государственных деятелей!» — говорили они.