Мангольф дивился. Ведь война уже началась, а никто этого не понимал, да все равно уклониться было поздно. Но люди этого не понимали! Как можно — участвовать в войне и не понимать этого! Воображать, будто она происходит где-то на краю света, будто только там убивают, только там свергают монархов, — а самим наслаждаться культурными ценностями и сочетать скромные аферы с социальными идеями! В перспективе же была грандиознейшая мировая афера безо всяких социальных устремлений. Ей эквивалентом служила кровь, которой уже дышали эти июльские дни! «Неужто вы ничего не видите?» — мысленно вопрошал Мангольф, проезжая площадями сквозь людские толпы. Он был уверен — вот сейчас все остановятся на бегу, в ужасе возденут руки, видя, что ноги у них тонут в крови. Вся площадь в крови! В их крови!
   Но они ничего не видели, они продолжали свой безрассудный бег. Только Мангольф видел и содрогался. Он сидел один в мчащемся сквозь толпу автомобиле, его осунувшееся лицо выражало страдание и ожесточенность. Служба и долг тяготели над ним. Но вина? Ее он за собой не знал. Ответственность? Ее он отклонял. Он действовал от имени высших сил, — высших лишь потому, что все в сущности содействуют им. Все те, что до сих пор не видели крови на площади, в душе не возражали, чтобы она пролилась. Обретенная в борьбе жизненная энергия должна была очистить их от долгого расслабляющего и развращающего мира. Мангольф знал их: истые сыны цивилизации, означавшей убийство слабейшего и прикрашенное людоедство. Разрушив миф о человеке, они стремились назад к первобытному состоянию!
   Разве в противном случае они позволили бы всяким генералам и адмиралам изо дня в день открыто агитировать в пользу войны! Мангольф опустил уголки рта. А что знали сами эти фанфароны? Тоже одурманенные, тоже обращенные в простое орудие, они толковали о том, чтобы искать ссоры с Англией на почве колоний, потом объявить войну, потом растоптать Францию, а дальше — мировое владычество или то, что они так именовали и о чем понятия не имели. Но едва пробьет час, как они побледнеют, в своем ничтожестве отрекутся от того, что делали, и закричат: «Держите вора!» Знание? Только здесь. И Мангольф поник пергаментным лбом.
   Бесконечно далеким казался период Ланна. Неужто прошло всего пять лет? Сейчас июль 1914 года, а всего пять лет назад возможны были ребяческие уловки, направленные на «сохранение мира», которого и тогда уже не существовало! Самому Ланна пришлось бы теперь убедиться, что с этим кончено. Но что видел несчастный Толлебен? У него бывали минуты мнимого просветления, когда он объявлял, что вопрос о разоружении не может быть разрешен, пока люди остаются людьми, а государства государствами. Правда, эти светлые минуты стали возникать лишь после того, как Мангольф натравил на него своих пангерманцев. Однако обнародовать проект закона о военной повинности Толлебен все-таки не решался. Императору пришлось пригрозить, что это будет сделано военным министром и обер-адмиралом. Мангольф задумывался над отношением императора к своему канцлеру, который должен был продержаться лишь девять месяцев и все еще держался, нередко попадал в немилость, но казался незаменимым.
   Император предвидел больше, чем остальные, оттого он и был болен; им владел страх! Его громкие фразы и лихорадочная жажда вооружений означали заглушенный страх. А припадки его означали страх неприкрытый. Мангольф, допущенный как-то в недобрый час, с тех пор представлял себе императора в сумерках, дрожащего всем телом, как животное, чутьем угадывающее, что снаружи в ночи крадется враг. Быть может, Толлебен умел утешить его? Он был набожен. Неверующий Ланна так и не нашел пути к душе императора, — быть может, простаку Толлебену это удалось. Быть может, они молились. Император не стал бы молиться ни с буржуазным министром, ни даже с духовным лицом. Но с отпрыском знатного прусского рода, с боннским корпорантом, гальберштадским кирасиром?..
   Мангольфу хотелось бы, чтобы кирасир стал набожным из хитрости. Тогда бы он был более достойным противником и устранение его — более славным делом. Но он, по-видимому, был благочестив по простоте сердечной. Спрашивалось, кто его сделал таким, кто смирил бесхитростного забияку, кто превратил грубого чиновника в совестливую душу? Терра? Опять Терра? Каким же образом?
   Мангольф много думал о Терра. То, что сам он делал всю жизнь, определялось меняющимся ходом событий и одновременно тем, что делал Терра. Мангольф иногда сознавал это, тогда он особенно старался поступать наперекор Терра, ибо он его презирал. Никогда в жизни не чувствовал он такого непомерного презрения к жалкому неудачнику, к его бесплодному притворству — во имя целей, которые глупцы назвали бы благородными, если бы он по крайней мере открыто объявил их. Но вместо этого Терра, как депутат, ратовал за проект закона о воинской повинности и необходимость «приносить жертвы государству». Как член кнаковского правления, он участвовал в еще худших махинациях.
   Все эти дельцы, пожалуй, особенно хлопотали о войне с тех пор, как один из них настраивал канцлера против нее. При Толлебене Терра орудовал через его жену. Дочь Ланна вела непонятную игру, скорее можно было понять самого Толлебена. И он в свою очередь увлекся химерой угольной монополии, тем мнимым усилением государства, которое на данном отрезке времени привело бы к полному краху. Хуже всего, что Толлебен не умел шутить, подобно Ланна. Его благочестивая серьезность была опасна, она уже не раз служила препятствием для руководящих сил.
   Хорошо еще, что Мангольфу удавалось не допускать крайностей. На потребу неугомонному Терра он измышлял сенсационные известия, неправдоподобнейшие военные козни. Рейхсканцлер получал эти сведения от Терра и тут же от Мангольфа — доказательства их ложности. Еще лучше, если неисправимый Терра помещал эти сомнительные известия в газетах. Тут Мангольф мог вмешаться более или менее открыто. Это защищало его от подозрений толпы, будто все зло в нем.
   В сущности Терра был удобен Мангольфу. Как удобно, например, что у него такой сын! Молодчик этот до отбытия в Африку был чем-то вроде компаньона в делах собственной матери. Даже для вольных нравов последнего времени это было слишком, скандал грозил неотвратимо. Все влияние Терра уже не могло потушить его; тогда Терра отправился просить друга. Мангольф помог: сына услали в отдаленные части света для охоты в современном духе на животных и людей.
   Теперь он вернулся и помогал разжигать страсти менее глупо и плоско, чем генералы и адмиралы. Мангольф ценил молодое поколение. «Оно лучше нас осознает свое тело», — потому и явления мира оно воспринимает более плотски, низменнее, а следовательно, вернее. «Ему легче быть храбрым, — думал Мангольф, опуская уголки рта. — Оно не унесет с собой в могилу никаких идеалов». У молодого поколения были свои положительные качества, и первое — ненависть к отцам!
   Мангольфа, на его несчастье, тоже не любила дочь. Подрастающая сводная сестра Клаудиуса Терра-младшего считала отцом Толлебена. После того как Мангольф рискнул разуверить ее, она стала его врагом. Он обречен был на одиночество. С Леей все покончено, кончено всерьез, возврат немыслим. Леа тоже с избытком превысила меру дозволенного снисходительными нравами современности.
   А вдобавок ко всему отчужденность между ним и Беллой, медленное, но, по-видимому, неудержимое оскудение его брака. «Тут траве не расти», — чувствовал Мангольф. Иссушающее дыхание веяло ему навстречу с порога его собственного дома: его собственная атмосфера, годами создававшаяся вокруг него.
   В этот вечер он, как всегда, хотел сразу уйти к себе, но Белла остановила его. Неужели он забыл? Сегодня годовщина их свадьбы. Она робко улыбалась.
   Ему стало неприятно от сознания, что она борется, все еще борется за него. «Я не стою этого», — хотелось ему сказать, но он только сухо извинился. Он остался сух, хоть и видел, что она стареет, что ей грустно и она ищет сближения с ним. Она выслушала его, потом ответила покорно:
   — Я знаю, ты перегружен сверх меры и вчера до поздней ночи просидел на офицерской пирушке, а тебе нельзя пить. Да, конечно, они твои сторонники, тебе они нужны в политических целях. Но, может быть, сегодня у тебя найдется немного времени и для жены? — спросила она с насильственной веселостью; она отважилась открыть дверь в его спальню. Он учтиво ответил, что она соскучится так долго ждать его.
   — Вот моя ночь, — заметил он, раскладывая бумаги.
   Она не двигалась с места; она стояла поодаль, позади него и не садилась. Она увидела, как выступает на его все еще покрытом пышной черной шевелюрой черепе лобная кость, как провалились щеки. «Скоро он совсем будет похож на смерть, — осознала она и тут же подумала: — Что за сила, что за человек!» — И сердце у нее застучало с былой страстностью.
   Неужели он забыл, что она здесь? Она упустила момент и не решалась напомнить о себе; она стояла безмолвно и думала: «Я часто бывала глупа и вообще ничем не замечательна, он же большой человек. Но ведь мы уже так давно вместе. Что бы ни было в прошлом, теперь я отцвела. Молодость мою, подаренную ему, он мне не вернет, это даже ему не под силу». Еще немного, и она стала бы упрекать его за то, что он ее разлюбил. Как отчаянно боролась она с Леей Терра в уверенности, что единственная помеха — Леа, что после она вернет свое, забудутся все нарушения супружеского долга, все обиды, и она вернет свое — навсегда, до старости и до самого конца, А вместо этого? Он перестал бывать у Леи, но не шел и к ней. Никакой третьей у него тоже нет, Белла установила за ним слежку. Так что же это?
   Она ногой хотела придвинуть стул, но стула вблизи не было, и она, невзирая на усталость, продолжала стоять, чтобы не быть замеченной. Лишь рыдания выдали ее. Мангольф принес стул.
   — Прости! Прости, пожалуйста! Я был твердо уверен, что тебя здесь нет.
   — В этом ты всегда твердо уверен. Я тебе совсем не нужна. Нам лучше разойтись.
   Она говорила раздраженно, закрыв лицо носовым платком.
   Он подождал, чтобы она выплакалась.
   — Не будь ребенком! — сказал он затем. — Мы уже не молоды. Наше общественное положение…
   — Твоя карьера! Одна твоя карьера! — прервала она. — С самого начала одна твоя карьера! — Она отняла платок и недоуменно взглянула на него, как будто видела его впервые. — Даже из страха потерять меня и мое влияние ты не в силах сказать мне, что любишь меня.
   — Мы были больше, чем любовники: союзники, — вставил он, но стареющая женщина не слушала. Она продолжала недоуменно глядеть на него:
   — Почему ты бросил свою возлюбленную? С ней ты не стал бы рейхсканцлером. Меня ты хочешь сохранить, чтобы стать рейхсканцлером. Ты не любил ни ее, ни меня. Ты не способен любить.
   Он открыл было рот, но раздумал. Женщине в таком состоянии нельзя напоминать о том самом очевидном, что она хочет забыть. Разумный расчет, который привел мужчину к браку, мог превратиться в дружбу, в общность жизненных интересов. Да, — но молодая женщина, которую он заставил жить в атмосфере обмана, превратилась в обманутое жизнью создание, сидевшее здесь перед ним; такова была истина. Перед Мангольфом словно разорвалась завеса, и он увидел всю женщину в целом: задорного сорванца былых времен, затем жеманную эстетку и, наконец, мятущуюся душу настоящей минуты, женщину с обведенными тенью глазами, словно провалами на лице, — но все эти образы слились воедино в той, что всегда хотела принадлежать ему. Он чувствовал, как в душе шевелится раскаяние, жалость проснулась в нем.
   На свою беду, жена сказала в этот миг:
   — Я отдам тебе половину паев, которые оставил мне отец, отпустишь ты меня тогда?
   Он тотчас принял суровый вид.
   — Рейхсканцлером — согласен. Но как тебе пришло в голову, будто я во что бы то ни стало хочу быть крупным акционером? Вот где сказалось твое происхождение.
   Белла прикусила губу.
   — Ты похож на своего друга Терра, — сказала она в отместку. — Вы оба чересчур рассудочны, с женщинами вам не везет. Во что превратил твой друг мою бедную Алису!
   Мангольф насторожился, мысли его сразу же соскользнули в привычную колею. Как Терра добился власти над Толлебеном?
   — По-видимому, мало радости надувать беднягу Толлебена, — заметил он пренебрежительно. — У твоей подруги Алисы плохой вид… — и при этом выжидающе вглядывался в лицо Беллы. Оно стало злым и замкнутым.
   Собственное несчастье сделало Беллу восприимчивой к перипетиям чужой судьбы. Она уже не верила тому, чему принято верить. Но страдание, о котором она догадывалась, вынуждало ее к непривычной скрытности.
   — Такие, как ты, не умеют разбираться в женщинах, — только и сказала она.
   Он ждал, что она скажет дальше. Так как дальше ничего не последовало, он зашагал по комнате, стараясь вызвать ее на возражения.
   — Впрочем, вид у нее не плохой. Скорее, своеобразный. Пожалуй, она изменилась к лучшему, правда? Красивой она никогда не была, ты не находишь? Я не умею ценить в женщинах иронию. Теперь она стала строже. А кстати, откуда такая строгость? Ты не понимаешь? Зрелость придает другое выражение, — говорил он. — Овал лица у нее не изменился. Она белится? Нет? Но лицо стало каким-то, можно сказать, монашеским… Более того… — И под затаенное, сосредоточенное злое молчание жены он докончил: — До чего только не додумаешься! Мертвая, она была бы похожа на монаха — на испанского монаха. — Он запнулся, ему стало жутко. — Что ты скажешь? — спросил он сурово.
   Долгое молчание, потом послышался голос Беллы:
   — Это плохо кончится.
   — А? — И больше ничего. У него вдруг пропало желание знать что бы то ни было о тех, в глубине сада, и даже о самом себе.
   — Все, все кончится плохо, — добавила Белла.
   И оба затаили дыхание, вглядываясь вдаль.
 
 
   А в глубине сада Терра шел к Толлебенам, мужу и жене. Внизу, в первом этаже, перед ним открыли дверь будуара. Алиса покинула парадные залы верхнего этажа. Она говорила, что здесь, в комнатах Бисмарка, чувствует себя менее чужой, чем наверху. Почему? Ведь наверху была ее собственная, некогда тщеславно и любовно подбиравшаяся обстановка.
   Здесь, внизу, правда, только двери были позолочены. Между высокими трюмо раньше стоял письменный стол Бисмарка, — теперь он служил в соседней комнате канцлеру Толлебену. Слышно было, как Толлебен шагает там взад и вперед.
   — К нему приходили генералы, — сказала Алиса. — Он в мундире. Сегодня у него воинственное настроение.
   — Гекерот тоже был? — спросил Терра, но лишь затем, чтобы беспрепятственно смотреть ей в лицо. Она ответила, что был и что он громко кричал: «Хоть бы котел поскорее взорвался!» Он, по-видимому, считал это техническим завоеванием… Алиса улыбнулась. Терра молча, не в силах оторваться, смотрел, как на удлиненном матово-бледном лице узкие глаза сияли между темными колючими ободками. Они блестели, как всегда, но другим светом, исходившим из неведомого источника. Разве Алиса не далека от мира? И все же она только что улыбалась, хотя сейчас улыбки как не бывало, — испуганной улыбки балансирующей на проволоке женщины. Твердая почва и спокойствие отсутствовали. Щадя ее, Терра, наконец, заговорил.
   Он сказал, что прием, который окажет ему Толлебен, будет в значительной мере зависеть от тех известий, которые он принес. Сегодняшние его известия должны затмить все, ранее бывшие… Алиса осталась равнодушна. Как страстно ухватилась бы она прежде за такие новости… Однако нет. На лице ее отразилась страсть. Лишь одна уцелевшая, одна-единственная. Ему самому стало больно, словно заныли старые раны. К чему, боже ты мой, напоминать друг другу о том, что жизнь упущена? Он позволил себе намек на нежное утешение — сделал вид, будто берет ее руку и прижимает к своей груди; все это еле намеченными движениями собственной руки. «Как всегда?» — спросил он ее опущенные глаза; и тут они раскрылись и сказали: «Всегда».
   Жадно вглядывался он в это видение. Попробуй он назвать ее сейчас на «ты», она, пожалуй, убежит. Телом они были сейчас несравненно дальше друг от друга, чем даже в те времена, когда угрюмой либвальдовской ночью слили воедино свое безумие и свою боль. Всякая надежда на свершение давно изжита, но женщина способна хранить нетленной перенесенную в духовную сферу и посвященную богу преходящую земную страсть.
   — Почему я еще здесь? — спросила она. — Должно быть, только потому, что вы меня удерживаете. Вы еще боретесь против катастрофы. Еще верите в наше спасение.
   — А вы нет?
   Тут снова на него взглянула все та же страсть, но уже отрешенная от мира.
   — Мы владеем лишь тем, что чувствуем. Власть? Я знаю, чего стоит власть, — медленно произнесла Алиса.
   Терра понял: она подразумевает незабываемое для нее падение отца, хотя сам Ланна воспринял его менее тяжело. Он продолжал жить, дочь же поистине заглянула в небытие и не могла оправиться от этого.
   — Так, значит, с честолюбием покончено? — прошептал Терра.
   «Как могла я думать, что стоит жить на свете ради него! — ответила она пожатием плеч. Но потом она выпрямилась, величавой осанкой она теперь напоминала архангела. — Когда настанет пора великих жертв, я хочу быть еще здесь».
   Ее последнее честолюбивое желание! Терра содрогнулся, он увидел перед собой ангела смерти. Свет лампы вокруг видения померк, оно светилось само… Он метнулся назад, в действительность, но нашел одно былое. Мощный и грозный ангел превратился в юную девушку; удивительно легко, на с запасом любви на целую жизнь в полузакрытых сияющих глазах, вспрыгнула она к нему, на его карусель.
   Терра тяжко вздохнул и торопливо осведомился, что делает Толлебен, его совсем не стало слышно.
   — Он молится, — сказала Алиса. — Уже поздно. Перед тем как выйти к чаю, он молится. А может быть, уснул. — Она постучалась, он, по-видимому, действительно спал. Тогда она отворила дверь. Терра заглянул через ее плечо. Они увидели, как рослый кирасир то протягивает молитвенно сложенные руки через раскрытое окно в ночной Тиргартен, то отводит их обратно. Лунный свет падал на его желтый воротник. Он говорил с богом вполголоса, только некоторые фразы прозвучали громче:
   — Истреби наших врагов! Сотри с лица земли Англию! Иначе нам не миновать войны. Милосердый боже, сделай, чтобы император завтра принял сперва меня, а не Фишера! Сделай, чтобы у Гекерота по-настоящему разыгрался грипп. Дай мне, чтобы у меня с большого пальца сошла опухоль! Пошли мор на Францию! Дай, чтобы Бохумские сталелитейные стоили завтра двести десять!.. Милосердый боже, помоги мне справедливо думать о моей жене!
   Выпученный глаз поблескивал на мнимобисмарковском профиле… Толлебен повернулся лицом к комнате великого предшественника, оперся кулаками на исторический письменный стол, глядя поверх зеленого абажура настольной лампы в сторону двери. Вошел один Терра.
   — Ваше превосходительство, надеюсь, вы простите мне столь позднее вторжение по весьма неожиданному поводу.
   — Почти все ваши поводы бывают неожиданны.
   — Не в такой мере. Сейчас, пока мы тут беседуем, в помещении генерального штаба собираются двадцать или тридцать промышленников совместно с высшим военным командованием.
   — Что же дальше?
   — У них будет совещание.
   — Очевидно, насчет поставок? Вы очень любезны, Терра.
   — Беседа о поставках может далеко завести в таких условиях. Люди, которым грозит экономический кризис, если вскоре не будет побед, беседуют с людьми, у которых все мировоззрение зиждется на победах.
   Толлебену стало не по себе.
   — Политические решения принимаю я один. Я прикажу закрыть собрание. — Он потянулся к звонку.
   — Подождите звонить! — попросил Терра. Он даже сел. — Лучше будет, если я сам пойду туда, но лишь в нужную минуту. Мои коллеги давно не доверяют мне, иначе они были бы слишком глупы. В случае войны это может стоить мне головы.
   Терра забежал вперед, он знал, что за первой вспышкой у Толлебена возникнет подозрение.
   В самом деле, канцлер сказал:
   — Все, что вы мне сообщаете, сейчас же опровергается моим статс-секретарем. Как же я могу вам верить? Собственный ваш сын доставляет нам много хлопот. Мне докладывали, что он был в числе тех, кто учинил последнее буйство в трактире по ту сторону французской границы. Провокатор на службе у ваших политических врагов — вот кто ваш сын, господин депутат Терра. Кто же в таком случае вы сами?
   — У меня есть знакомый в иностранном легионе, — начал Терра. — Он всецело предан мне, я использую его как мне угодно. Он до полусмерти избил моего сына. Не откажите подчеркнуть это обстоятельство в ваших ответственнейших переговорах, если мне дозволено советовать вашему превосходительству.
   Толлебен промолчал. Он почувствовал насмешку. Не это тревожило его. Он сел напротив Терра. Несмотря на мундир, его устами заговорил отнюдь не Бисмарк, а озабоченный мелкий чиновник:
   — Я обещал вам угольную монополию. Вы так ловко убеждали меня. Кое-какие преимущества в этом есть. Но я бессилен что-либо сделать, у меня руки связаны. Верните мне мое слово.
   — Нет, — сказал Терра.
   Толлебен подскочил.
   — Мне на вас… — и, взглянув на окно, откуда он только что взывал к богу, — начхать, — закончил он вяло, ибо и слово его было во власти божьей.
   — Договор с Англией, наконец, готов к подписи, — утешил его Терра. — Не больше чем через месяц ваше превосходительство станет величайшим человеком современной истории. Но неужели можно терпеть, чтобы существовала группа людей, готовых напасть на вас с тыла? Людей, наново бросающих вызов врагам? Всеми средствами мешающих вашей политике?
   — Дельцы забрали слишком большую власть, — заворчал Толлебен. — В хорошие времена этого не было, и теперь не должно быть.
   — А кто же восстал против другого английского предложения два года назад? Ваш приятель Фишер и гамбургский бургомистр. Однако стремиться заполучить уголь и руду во всем мире… — Терра не пришлось продолжать, Толлебен побагровел и засвистал.
   — Войны допускать нельзя. Иначе потом хозяевами будут углепромышленники.
   — Этим все сказано, — заключил Терра.
   Но Толлебен привык повторять все по нескольку раз.
   — Каким-то угольщикам не бывать хозяевами, они не представители исторической Пруссии. И те, у кого мы покупаем патроны, тоже нет. Хозяевами должны быть мы, ибо мы расстреливаем эти патроны. Угольщики…
   Терра предоставил ему заниматься полезным упражнением, а сам украдкой взглянул на часы.
   — Законопроект о государственной монополии на уголь и руду может быть поставлен на обсуждение рейхстага в ближайшую пятницу, — сказал он холодно и веско.
   Толлебен тотчас осел.
   — Повремените немножко! — попросил он.
   — Будьте же мужчиной!
   — Что вам с того? А на меня поднимутся все, даже социал-демократы, они голосовали за военные кредиты. Я паду. Война тогда неизбежна.
   — Так думал еще князь Ланна. Боритесь! Разоблачите виновных! Пригрозите несчастному императору мировым скандалом, и он на все пойдет. Довольно миндальничать! Доведите до открытого взрыва. В тот же миг и в других странах не замедлят с разоблачениями. Мы принудим все правительства принять у себя меры против поджигателей войны. — Поднявшись и собрав все силы: — Действуйте! Не упустите момента. Возможно, что он последний! Страшная моральная напряженность этой минуты отдает вам в руки общественное мнение. Вы приступом возьмете монополию.
   Толлебен покорно поднял глаза на эту порабощавшую его силу. Что делать, — удержу ей не было.
   — Начнем! Время не терпит! — воскликнул Терра, размахивая руками. — Дайте мне солдат, чтобы арестовать по обвинению в государственной измене собравшуюся в генеральном штабе компанию!
   Неужели этот дикарь ничего не смыслит во взаимоотношениях и законности? Несмотря на смирение, Толлебен колебался. Робко поморгав, он сказал высоким, пискливым голосом:
   — Почему именно вы не хотите войны? Сами ведь торгуете углем. Потому что много народу погибнет? Не может вас это волновать, не так вы молоды. — Снова поморгав: — Войны не должно быть, чтобы вы поставили на своем.
   Терра сильно вздрогнул. Услышать это от простака! Терра отодвинулся в тень до самой стены и тут лишь вспомнил, что истина не так проста.
   — Что вы понимаете! — пробормотал он.
   А Толлебен тоже про себя:
   — Но Алиса? При чем же тут Алиса? — Видно было, что он боязливо старается распутаться во всех этих тайнах. Пауза.
   — Она святая, — сказал Терра.
   — Мы святых не знаем, — возразил протестант.
   — Нет, знаем. Это те, что не ведают страха человеческого. Хотя и сказано: не противься злу, но святость в том, чтобы все-таки ему противиться.
   Растерянность, испуг, — но внезапно удивительнейшая перемена, как будто вмешательство властной руки, и на черты Толлебена легла тишина.
   — Мы не выбирали своего пути, он был нам предначертан, — промолвил он. Ибо он был под властью непознаваемой женщины и невыполнимого долга и покорствовал судьбе.
   — Я не могу сам договориться с женой. Ничего не поделаешь, — кротко признал он. — Вы только скажите ей: что я должен сделать, то и сделаю. Что именно? Она лучше знает. — Насколько мыслимо еще смиреннее, но запинаясь, словно с трудом додумывая что-то: — Если потребуется жертва…
   Терра тихо повторил:
   — Если потребуется жертва…
   — Я скорее погибну за отечество…