В самом деле, графиня Альтгот собрала своих гостей во второй гостиной вокруг рояля. Из галереи появилась совсем юная девушка со всеми признаками огромной самонадеянности; следом за ней шел красивый мужчина, ее искусный аккомпаниатор. За аплодисменты, которыми ее приветствовали, она поблагодарила, как за должное, и начала какой-то романс. Под прикрытием музыки Ланна разоткровенничался со старыми друзьями.
   — Моему другу Гуммелю можно уже через полчаса вторично рассказать величайшую сенсацию, потому что он успеет позабыть ее. А у вас, Терра, особый взгляд на политику, мы с вами понимаем друг друга. То, о чем я должен молчать в рейхстаге и что предпочитаю утаить от собравшихся здесь двуногих зверей, я могу рассказать вам, людям, единственным людям, попавшим сюда, и тем облегчить душу. — Небольшая торжественная пауза. — Нам предстояло совместно с Францией и Россией сделать представление в Лондоне касательно буров. Но мы выдвинули условия, которые воспрепятствовали этому шагу, о чем поставили в известность Англию. Она знает, какую неоценимую услугу мы ей оказали. Ну вот, можете ли вы, разумные люди, при таких условиях считать Англию нашим врагом? Господам из флотского союза не удастся испортить наши отношения. И в политике существуют человеческие факторы, которые уравновешивают государственно-политические. Человеческий фактор — это благодарность.
   Ланна говорил без передышки, — очевидно, это был привычный ему ход мыслей. Терра испугался: благодарность? За то, что здесь других выдали Англии, а не Англию другим, как в Марокко? Он посмотрел на Гуммеля, но Гуммеля интересовали только громкие аплодисменты, которые расточались молодой певице. Складки по углам его рта обозначились резче. И Ланна отвлекся; его явно интриговала беседа депутата Швертмейера с Берберицем. Они стояли позади публики, слушающей певицу, у двери в третью гостиную.
   — Я придерживаюсь политики с позиций силы, — все-таки добавил Ланна, — и придерживаюсь ее по убеждению. Но и у гуманности есть своя политика. Ведь существует же не только ложная гуманность. — Еще две-три фразы на ту же тему, Терра приготовился вставить слово об отмене смертной казни; но Ланна, который, вероятно, догадался об этом, придал разговору другое направление. — Бисмарку мешал спать страх перед враждебными коалициями. Но я не таков. Я верю в стремление народов к миру. Все дело в том, чтобы подать им мир в такой же блестящей, победной и волнующей форме, в какой обычно представляется только война… — Но тут, не вынеся вида совещающихся депутатов, он внезапно оставил своих друзей по духу и стал пробираться через зал, в обход столпившейся в дверях публики. Глядя ему вслед с открытым ртом, Терра задумался над этим смелым полетом духа.
   Громкие фразы о гуманности они с Мангольфом могли бы произносить в каморке Мангольфа, когда им было по восемнадцати лет. Да и то, надо думать, постыдились бы. Ланна же, строивший флот и под давлением шайки Тассе и Фишера попеременно вооружавший против себя все иностранные государства, хранил в тайниках души такую свежесть чувств, что она непроизвольно выливалась в слова. Впервые он растрогал Терра.
   У Гуммеля были свои горести. Молодая певица, которой нечего было больше желать в смысле успеха, привела из галереи какого-то седого человека и представила его публике. Его тяжелые башмаки слишком громко стучали по паркету. Когда он стоял посреди гостиной в потрепанном черном сюртуке, упиваясь шумом аплодисментов, на его привычном к страданию лице отражалось больше страха, чем счастья. Вот он, успех, на ожидание которого ушла целая человеческая жизнь. Наконец-то его романсы пропеты. Девочка, вкусившая уже славы, милостиво познакомила с ней и старца. Он кланялся, из глаз его катились слезинки… А Гуммель, завоевавший единодушное признание во всех немецких театрах, даже в лице изменился от этого зрелища. Терра подумал: «Вот его знаменитое сострадание».
   — А я-то? — заговорил Гуммель. — Хоть бы один-единственный раз такое блестящее общество богатых мужчин и прекрасных женщин собралось лишь затем, чтобы сделать меня счастливым на одну ночь!
   — Это я уже слышал от вас при совершенно иных обстоятельствах. Неужели с тех пор ничего не переменилось?
   — Нет. Ничего! — ответил Гуммель, как бы оправдываясь.
   В это время к ним подошла госпожа Беллона Кнак-Мангольф. Ей во что бы то ни стало нужно было потребовать объяснения у Гуммеля.
   — Я ваша поклонница, господин Гуммель. — Руки подняты под прямым углом, ладонями вперед. — Именно потому я считаю себя вправе спросить у вас, как это надо понимать? У вас всегда все только для бедных людей, а богатых вы не жалуете. Как это надо понимать? — допрашивала она свысока и с обиженной гримаской.
   Перед Терра внезапно очутился молодой Шеллен и, расшаркиваясь, сказал:
   — Поздравляю. Я первый? — И так как Терра точно онемел: — Как же, совещание рейхсканцлера с депутатами… — Он сам перебил себя: — Чего вы гримасничаете, господин депутат? Это явный успех. Вы — герой вечера. Пришлите мне ваш портрет для газеты. И, пожалуйста, помните, что я был первым.
   Тут стали подходить и другие.
   Правда ли, что Ланна взял курс на гуманность? Терра бросало то в жар, то в холод. Вот оно решение! И пришло оно в самый неожиданный момент, посреди хаотического разгула тщеславий, злобствований, борьбы за ложные взгляды, борьбы за ничто. Оно пришло в недобрый час; а какой час может быть лучше? В минуту решения Терра раскаялся и в борьбе и даже в победе… Совещание, к которому присоединились еще многие депутаты, заняло территорию вплоть до третьей гостиной. Кто подслушивал, разносил дальше слова: «отмена смертной казни», повторяя их как долгожданный приговор судьбы. И в самом деле, это встречали как приговор. Терра, которого дружеские рукопожатия втянули в центр толпы, видел, как побледнели некоторые лица, он встречал взгляды, застывшие от злости Издали на него глядели в упор глаза Алисы Ланна, его врага в этот час.
   Кое-кому из менее крупных политических деятелей стало не по себе от зависти. Кнак, наоборот, допытывался у Шеллена, правда ли это. «В Пруссии становится интересно», — ответил отпрыск газетного треста и указал на Терра, которого окружили дамы — Швертмейер, Блахфельдер, самые «сливки». Тогда и Кнак кивнул ему издали, как ближайший друг, который давно единодушен с героем дня. И даже граф Гаунфест не устоял перед успехом, он строил Терра глазки. Только банкир Бербериц смотрел на него критическим взглядом, исполненным грусти. Вот какова была обстановка к моменту прихода Мангольфа.
   — Как ты чувствуешь себя на вершине успеха? — спросил он сердечным тоном. Терра огляделся по сторонам, незаметно скривил рот; они поняли друг друга. Успех ничего не стоил, он был обесценен этими пошляками, которых ничто не волновало, кроме успеха как такового. Ни идея, ни человек, — только успех. Неутомимая погоня завлекала всех…
   — На одну минуту! — попросил Мангольф; и когда ему удалось отвести друга в сторону: — Мужайся, дорогой Клаус, твой успех основан на ложном слухе.
   Терра вздрогнул всем телом.
   — Жестоко, правда? — сказал друг еще сердечнее. — Что почести! Их можно презирать, Но когда их едва успеешь вкусить и они превращаются в… ты сам увидишь, во что… К чему эта шутка? — спросишь ты. Да, таковы шутки Ланна. Ты его наперсник, потому ты его и не знаешь… Как мог он думать об отмене смертной казни, когда он прекрасно знает, что в таком государстве, как наше, вообще ничего не отменяется? Но на случай непредвиденной высочайшей прихоти он иногда пускает в ход безответственные слухи.
   — Понимаю, дорогой Вольф. На самом же деле он потчует моих коллег охотничьими рассказами.
   Но друга это не смутило.
   — Нет, он не враль. Он заключает с твоими коллегами сделку. Разве это не самое существенное? Депутаты будут получать суточные даже в том случае, если рейхстаг отдыхает половину сессии. Не называй это подкупом, это просто деликатное оружие против оппозиции, собственное изобретение Ланна.
   — В Пруссии становится интересно, — сказал Шеллен, у которого был тонкий слух.
   — Я ни одной минуты не сомневаюсь, дорогой Вольф, что тебе доставило искреннее удовольствие открыть мне глаза, — заключил Терра.
   Мангольф пожал плечами и отошел. Ланна окончил свои переговоры; ему пришло в голову просить Альтгот, чтобы она спела; его приятельница не должна остаться в тени из-за успеха молодой певицы. Альтгот увидела, что все двинулись к ней, она испуганно запротестовала; но ее благодарный взгляд искал Ланна. Только ему свойственна такая чуткость! Она спела балладу.
   — Голос сохранился хорошо, но дикция плохая, — сказал кто-то, на что Шеллен привел ее слова: «Король с Клемансо сидели у Ритца…»
   Терра стоял, покинутый всеми, и Гуммелем в том числе; даже граф Гаунфест перестал строить ему глазки. Политические деятели, которым было не по себе от его успеха, смотрели на него теперь с недоверием, как на авантюриста. Они уже снова вступили в подозрительные переговоры с плешивым племянником Кнака. А сам Кнак, восхищенный голосом певицы, повернулся к Терра спиной. Толлебен не удостоивал его своим злорадством, как не удостоил и поздравлением. В умных глазах графини Ланна светилась насмешка; и даже глухие придворные дамы что-то расслышали; они кричали на ухо друг другу о каком-то шарлатане, который хотел свыше меры продлить человеческую жизнь и, конечно, осрамился.
   Но один человек все-таки заговорил с Терра. Не обращая внимания на его удивление, Эрвин Ланна сказал:
   — Я случайно сегодня вечером во фраке. Ни за что не приехал бы сюда, если бы знал, что здесь творится. Хотел поговорить с сестрой наедине об одной ее фантазии, которую я не одобряю. И вдруг я слышу здесь от многих, даже от тех, кто меня не знает, что фантазия эта сегодня же будет осуществлена, а сестра избегает меня. Поэтому я ухожу. И вам, я вижу, не по себе. Пойдемте со мной! Только не думайте, что Алисе лучше, чем нам. Но она, очевидно, уже не может отступить.
   — И я хочу остаться, — сказал Терра; но пока он на миг отвлекся от своего собеседника, тот ускользнул, как собеседник в мысленном диалоге. Терра внезапно принял решение храбро снести все, что сейчас еще казалось таким тяжким: несчастье, одиночество и борьбу без надежды на успех. Он перевел дух. Враги, которые больше не поздравляли, казались естественнее, он сам в положении неудачника был привычнее для себя. Борьба, в которой он готов уже был раскаяться, обретала прежнее значение. Крепко сжав рот, так что по углам образовались желваки, излучая бог весть какие угрозы скорбно горящими глазами, стоял он одиноко, и вид его как будто говорил, что у него еще остался козырь. Вдруг певица оборвала пение, стулья задвигались.
 
 
   Появление фон дер Флеше, генерал-адъютанта; Ланна спешит ему навстречу; Альтгот делает знак лакеям убрать стулья. Всем понятно: появление фон дер Флеше означает, что его величество уже здесь. Дамы торопливо бросаются к зеркалам. «Позвольте, пропустите меня, сударыня!» Ясно как день: он по пятам следует за генерал-адъютантом; господа, у кого грудь в орденах, вперед, живо в первый ряд. «Простите, ваше сиятельство, все должны остаться на местах».
   Последний миг, трепетное ожидание, сопение взволнованных гостей, какая-то дама дико взвизгивает. Ланна спешит спровадить писателя Гуммеля. «Милый друг, как мне ни больно…» Гуммель трух, трух, рысью вниз по левому крылу лестницы. Ланна стремглав к правому, поздно, его величество поднимается слева. Все взоры влево. Выход его величества.
   Свита едва поспевала вслед, так он бежал. Он разминулся с Ланна, промчался мимо Альтгот, а она так и застыла, присев до земли. Кто выпрямился достаточно быстро после придворного реверанса или низкого поклона, увидел, как он кусает губы, как грозно топорщатся закрученные кверху усы. Нахмурив брови, красный гусар ринулся сквозь расступившиеся ряды, не иначе как собираясь захватить в плен притаившегося в последней комнате неприятеля. Шепот недоумения следовал за ним. «Его величество не в духе. Вот беда, — увидел Гуммеля. Спасайся кто может! Что бог даст… Я? Иду». Однако никто не двигался, все ждали возвращения властелина и топтались на месте. Но вот он вернулся, и все стали кидаться то вправо, то влево, следуя за его резкими движениями.
   Наконец он обратился к хозяйке дома:
   — Слышал прекрасно, как вы завывали. Вы воете. Плохая школа.
   Бедная Альтгот, под уничтожающими взглядами всех присутствующих, что-то бормотала о вполне понятном замешательстве под влиянием непредвиденной высочайшей милости. Ланна преспокойно улыбался. Только седенькая обер-адмиральша осмелилась вмешаться.
   — Графиня Альтгот и на этот раз своим пением глубоко взволновала наши сердца, — сказала она с твердостью, столь же неколебимой, как буржуазная мораль.
   Его величество резко отвернулся. Он увидел подле себя кого-то, это оказался Кнак.
   — Направление музыки должно стать иным, не таким лирическим, более патриотическим. — Кнак сам не знал, как у него хватило отваги.
   — И литературы тоже! — потребовал его величество. — Она только и знает что выставлять напоказ нищету.
   Кнаку это тоже не нравилось, он горячо поддержал монарха.
   — Грешит против германского народа, — еще раздраженнее продолжал его величество. — Помойка! Подтянуть! Каковы последствия таких дряблых убеждений? Оправдательный приговор забастовщикам.
   Это попало прямо в цель. Простерши руки, промышленник склонился перед монархом, олицетворенная преданность. Его величество еще выше закинул голову, голос гортанный, глаза мечут молнии над склоненным Кнаком.
   — Приказал передать моему прокурору, что такой приговор — государственная измена. — У Кнака глаза увлажнились благодарностью, его величество, наконец, заметил его. — Вы мне друг, покровительство германского императора над вашим домом, — проговорил он все еще раздраженно, челюсти зажаты, как у кота, ищущего добычи, уничтожающий взгляд в глаза ближайшему беззащитному, который пригнулся. Страшно было и за императора и за беззащитного.
   Император казался слабым и болезненно возбужденным, какими бывают кокаинисты. Он был груб, как бывают грубы больные; некоторые преданные сердца сочувственно сжались. Один Ланна, спокойный и уверенный в своей силе, сохранил на лице улыбку. За спиной своего повелителя он делал знаки, вокруг повелителя образовалось пустое пространство, Ланна плавно приблизился. У него были такие движения, будто он собирается пригласить на котильон богатую наследницу.
   С бойкостью, близкой к бесцеремонности, он что-то шепнул императору, чего другие не расслышали. Император сразу успокоился, словно разрядился. Ланна с обычной своей ямочкой тут же подвел к нему красавицу Швертмейер. Подвел и тотчас отступил, довольный удавшимся трюком.
   Все вздохнули свободно. Швертмейер, как всегда, вела себя слишком развязно и непосредственно, но настоящая дама была бы здесь не на месте; зато император мигом стал само очарование, прямо восторг, наш прежний чудный молодой император! Каждый, глядя на это искристое веселье, надеялся сегодня на удачу: на разговор, местечко в памяти повелителя. Надеялся и Терра.
   Все переходили с места на место, говорили громко и озабоченно, меж тем как в действительности только искали способа очутиться поближе к повелителю; Терра не двигался с места и горящим взором следил за каждым движением императора. Он убеждал себя: «Я монархист! Прежде всего хотя бы потому, что человек, которого окружают величайшим уважением почтеннейшие дамы и мужчины, вот уже целых пять минут на виду у всех преспокойно беседует с заведомой потаскушкой. Затем еще потому, что я предпочитаю быть обязанным отменой смертной казни его капризу, нежели светским интригам. Теперь я понимаю моего благодетеля Ланна. Он был далек от мысли подшутить надо мной. Мне на собственной шкуре надлежало испытать, что для света имеет значение только удача или неудача, а сама идея как таковая — лишь в той мере, в какой она представляет для каждого шансы на успех. Я думал, что знаю это. Но по-настоящему узнал только сейчас. И вместе с тем я постиг, что гораздо больше смысла в прихоти монарха, чем во всех ученых, газетных и партийных спорах».
   Он встретился со взглядом рейхсканцлера, в нем было прямое указание. Терра всем своим видом ответил, что намерен искать решения у его источника; намерен либо подчинить себе случай, либо пасть его жертвой.
   Ланна принял это к сведению и с веселым видом отважился помешать высочайшей беседе. Он попросил у его величества милостивого разрешения Представить ему еще нескольких лиц; и хотя столько ртов жадно раскрывалось по-рыбьи, чтобы схватить наживку, столько страждущих лиц тянулось к нему, Ланна вытащил одного Тассе. Его шайка последовала за ним без приглашения.
   Его величество далеко не милостиво готовился к встрече с пангерманским союзом в лице его второго председателя, который имел несчастье разлучить его с красавицей Швертмейер. Тассе сразу начал куролесить. Он едва дал Ланна время назвать его имя, считая, что оно и без того известно; затем представил сам:
   — Господина генерала фон Гекерота мы взяли себе первым председателем, а вот это, ваше величество, наш коллега Пильниц.
   — Не собираетесь ли вы представлять мне и моего обер-адмирала? — оборвал его император. — Господа генералы, добрейший Гекерот, не суйтесь, пожалуйста, в мою политику, она отнюдь вас не касается.
   — Ну, да вы, господа, знакомы, — заметил Тассе, после чего император обратился за помощью к Ланна, Ланна в ответ на обиженную мину своего повелителя поднял глаза к небу. Но против Тассе бессильно было даже небо.
   Генерал фон Гекерот долго скрежетал, пока его челюсти разжались. Он заявил, что только «поддает пару», но его возражение было явно неубедительным. Опять прилив крови к лицу и скрежет. Тогда Тассе пустился в объяснения, хотя к нему никто не обращался, — «зависть Англии к нашей торговле, соглашение превратит нас в ландскнехтов», — он полностью повторял свою речь о флоте, и удержать его не было возможности.
   Император принюхивался; он давно бы повернулся спиной, если бы не запах! Вдруг он резко прервал Тассе:
   — А вы видели хоть один корабль? Вы знаете, где бакборт?
   Тассе молчал зло и тупо, обер-адмирал тщетно подсказывал ему ответ. Император презрительно рассмеялся, опять втянул носом запах йодоформа, сказал: «Ну, желаю вам поправиться», и с этими словами отошел. Все, кого угнетал Тассе, тоже расхохотались, и заразительнее всех Ланна. За это Тассе наградил его взглядом, говорившим: «Мы еще посчитаемся», после чего рейхсканцлер немедленно оборвал смех.
   Тассе воспользовался паузой, пересек дорогу императору и сказал доверительно, только для него и для стоявших вблизи:
   — Я, правда, не знаю, где бакборт, но зато я хорошо знаю, что вы, ваше величество, тайком завели шашни с царем[34].
   Оцепенение. Даже император не нашелся что сказать и снова обернулся к рейхсканцлеру. Тот, бледный, как призрак, искал опоры, но под руку ему попался только стакан вина. Значит, шайке была известна секретная переписка! Чего только она не знала! И этого проклятого Тассе Ланна сам представил императору, надеясь, что он потопит себя!
   «Плохо твое дело», — мимикой показал ему Тассе, пока император глядел в сторону. Когда он снова повернул голову, Тассе ухмыльнулся и лукаво произнес:
   — Ваше величество, что, если об этом услышат англичане? То-то у них глаза рогом полезут.
   — Что вы сказали? — Император смеялся, но на этот раз весело. — Как это вы сказали?
   — Ну, я сказал, что у них глаза рогом полезут. — Тассе был воплощенное добродушие. Он невозмутимо смотрел, как император смеется, чуть не с завыванием, и как все общество до колик потешается на его счет. Ланна, который не смеялся, познал противника во всем его величии; противник был слишком уверен в своем превосходстве и готов бы даже поступиться его избытком!
   Император похлопал Тассе по плечу.
   — Вы человек по мне. — И обращаясь к Ланна: — Ну, Леопольд, как же быть? Пожалуй, он может снять с вас бремя ответственности? Тайны ваши он все равно уже разведал.
   Ланна ответил весело и с достоинством, что готов нести бремя, пока его величеству не будет угодно освободить его, — меж тем как Тассе, чувствуя на плече высочайшую руку, кичился своим смирением.
   Безоблачно настроенный император удостоил кое-кого разговором.
   — Ну-с, Бербериц, иудейский согражданин? Швертмейер, вы опять что-то украли? Гаунфест, меня вам не обольстить. — Одновременно с шутками сыпались и милости. — Напомните мне, Флеше, господину Швертмейеру надо дать орден. Или лучше браслет госпоже Швертмейер.
   А память какая! Он наизусть прочел молодому Шеллену какую-то газетную статью. Все дивились. Все были под обаянием, дамы очарованы, мужчины ошеломлены. Каждому он прямо смотрел в глаза: попирая мою внутреннюю свободу, — как чувствовал каждый. Но каждый трепеща подавлял в себе это чувство. А вслед ему шептал: «Вот это личность!» И дальше уже другие подвергались воздействию царственного ока, и еще другие могли любоваться гогенцоллернским профилем[35], линии которого, уходя назад, приближались к полукругу.
   — Вот это личность! — сладостный трепет. Император обернулся. — Ну, Гаунфест, тенор, как дела? В следующую поездку на север беру вас с собой, будете воспевать вечернюю звезду.
   — Незакатное величие северной звезды, — опустив веки, благоговейно выдохнул Гаунфест.
   — И стихи сочиняете, Гаунфест? Конкурируете с Флеше? Но что с вами? — Флеше тоже стыдливо прикрыл глаза. — Вид у вас обоих такой, словно вы только что обручились.
   Генерал и ротмистр растроганно молчали, пока император смеялся. Смеялся он благодушна.
   — Мы все друзья, связанные одинаковым обетом… — растроганно начал Гаунфест, нежно смягчая голос и взглядом как бы замыкая в один магический круг и друзей и императора. — Во славу возлюбленного нашего повелителя.
   — И он тоже? — спросил император, увидев подле Флеше Толлебена.
   — Мой кузен, — пояснил генерал-адъютант, — просит у вашего величества милостивой защиты в своих сердечных делах.
   Снизу, склонив голову набок, его величество оглядел длинноногого Бисмарка и лукаво прищурил глаза:
   — Знаю, мой Леопольд не хочет отдать вам свою дочь. Приму меры. Уломаю Леопольда. — Милостивый жест рукой, затем крутой поворот в сторону Алисы Ланна. — Графиня, у нас общая тайна, настоящий заговор. Вы действительно согласны удовольствоваться Толлебеном? Да, да, мой Флеше его кузен. — Мгновенный взгляд ее умных глаз подтвердил императору, что она разгадана. Тогда он заговорил совсем в открытую: — Если вы поженитесь, у меня будет в вашем лице перестраховка против Леопольда. Потому что и вы, графиня, не преминете вести политику против папаши. На тот случай, когда он выйдет в тираж. Смейтесь, смейтесь, кстати, вы красиво смеетесь. Итак, нынче вечером мы с вами заодно против Леопольда. Он пока слышать об этом не хочет, но ему придется послушаться.
   Они оба засмеялись, Алиса не менее кокетливо, чем он, а он не менее двулично. Казалось: две дамы, замышляющие интригу. Его величество напряг икры, округлил упругие бедра и покачивал головой; в то время как правая рука выразительно жестикулировала, недоразвитая левая пряталась, насколько возможно, под красный ментик.
   Но тут новая идея завладела им — или, может быть, пока только беспокойство, словно все кругом, затаив дыханье, ждали новой идеи. Он повернулся, и тотчас навстречу потянулись осчастливленно-испуганные лица, ему стало противно. Но нужно было поддерживать приподнятое настроение и стараться, чтобы воодушевление не ослабевало. Он знал, с кем имеет дело: ничто не должно происходить помимо него, а где он, там должно что-то происходить… Два темных жгучих глаза преследовали его, как совесть, он встречал их всякий раз, как искал смены впечатлений, они гипнотизировали его, они дерзали не обмирать под его взглядом; в чем они обвиняли его? Напуганный и раздраженный император отмахнулся от их обладателя: «Назойливый субъект, подожди, я тебе еще насолю!» — и уцепился за Пильница:
   — Ну-с, профессор, вас я давно собираюсь отделать как следует. Вы осмелились полемизировать с учением об откровении.
   Пильниц был не из тех, что упускают случай, он начал распространяться строго научно. Императору пришлось слушать. Он и в этом, как во всем, был активен; слушая, он либо решительно опровергал, либо усердно подсказывал. Ученый сам в конце концов стал в тупик перед выводами, к которым пришел: следовательно, откровение существует! «Вот видите!» — сказал император, и измученный Пильниц только отбросил свою белую гриву с влажного лба.
   — Я должен опираться на явившегося мне в откровении бога, иначе мне не справиться со своей задачей, — еще увереннее и тверже заявил император. Он взглянул в стенное зеркало; лицо избранника небес говорило, что он видит в зеркале не только себя, но и того, кого только что назвал. Онемевшие зрители что есть сил старались придать себе благочестивый и восторженный вид. Только директор банка Бербериц басом изрек: