И тотчас вновь пришлось бороться, снова, как и всегда, отвоевывать жизнь. Они остановили лошадей посреди ужасающего урагана. Рыкание грома во мраке, казалось, на них надвигаются и обдают их своим дыханием чудовищные пасти, в страхе застонал раненый ручей… Беспросветная минута ожидания… вдруг из тьмы вырвался сноп пламени, стало светло, как днем. Синие и красные искры, словно цветы, падали к их ногам. Между двух ночей они увидели друг друга, точно огненные столпы.
   Им пришлось спешиться; лошади дрожали и упирались ногами в колеблющуюся почву. Их хозяин с третьей лошадью, наверное, укрылся в убежище, знакомом и им. Лошади повернули назад. Брат и сестра двинулись дальше пешком. Шел дождь. Гром отгрохотал, вспышки молнии изредка указывали направление. Шум дождя заполнял тьму, сквозь которую они стремились вверх. Только бы миновать ручей, который все набухал! Только бы не сорваться, не сбиться с пути, научиться видеть, научиться идти ощупью и в сгущающемся, непроглядном кошмаре сохранить силы до жилья, до прибежища!
   Время от времени они останавливались и переводили дух. Так как сестра останавливалась чаще, брат в темноте протянул ей на помощь руку. Хотя он не коснулся ее, она ощутила его жест в темноте и оперлась на протянутую руку. Она оперлась так тяжело, что он подумал, не заснула ли она. Куда деваться с ней, обессиленной? Как узнать, сколько еще идти? Как узнать, который час?
   Время шло, лил дождь, стало холоднее, он же укрывал ее у себя на груди — единственном месте в эту ночь, где она могла найти приют.
   — Надо идти, — сказала она вдруг покорно, тоном ребенка, который не жалуется. Тогда он уперся руками ей в бедра и стал подталкивать ее сзади. Он толкал ее по крутой тропинке, вверх, в неизвестность. Она полулежала, откинувшись на его руки, и переставляла ноги, не открывая глаз… Наконец показался огонек.
   — Мы добрались, — сказал он.
   Она все-таки не открыла глаз, он донес ее до самого дома.
   Дом принадлежал молоденькой девушке. Родители ее умерли, она держала трактир и воспитывала братьев и сестер. Она провела пришельцев в низенькую дощатую комнатку. Поставила свечку и, увидев, как женщина повалилась на кровать, мгновение колебалась, не помочь ли, — но за выпуклым лобиком уже утвердилась мысль, что это чужие люди, подозрительные и в несчастье. Что они делают в непогоду, куда девались их лошади?.. Ее позвали снизу, и она ушла.
   Свет из залы проникал наверх сквозь щели в полу. Крестьянские голоса выкрикивали какие-то звуки, которые, казалось, немыслимо сложить в слова. Оба пришельца не шевелились. Сестра на кровати свесила голову с подушки, вторую ногу она не успела поднять с полу. Стоя перед ней, брат смотрел на сомкнутые веки, отягощенные житейской борьбой, — мало-помалу он начал разбирать то, что кричали внизу крестьяне. Это относилось к ним двоим, это было ржание, площадные шутки над любовью.
   Он поднял и уложил на кровать ногу сестры, затем разул ее, — ноги промокли насквозь. Руки ее свисали безжизненно, он и с них стянул мокрую ткань, вытер плечи и шею. На рассыпавшихся спутанных волосах покоилось влажное лицо без красок, без очарования; то ли слезы, то ли дождь смыли все, что было так ценно, — красоту, блеск и великолепие жизни. Брат увидел вновь еще не ставшее прекрасным лицо несложившейся девочки, которую он знал когда-то, бледное лицо с удлиненными чертами.
   Тогда ей так же было свойственно тщеславиться мелкими успехами, как потом высокими чувствами. Превращение свершилось вместе с внешней переменой, которую брат так и не уловил. И это те самые прославленные руки! У ног, что, смертельно усталые, покоились перед ним, лежали многие выдающиеся современники! Брат вдруг вполне осознал этого самого близкого ему человека в его прошлой и настоящей сущности. Крики и хохот крестьян заполнили комнату, как будто те уже ворвались сюда. Но брат, положив голову на руку, не отводил забывшегося взгляда от сестры.
   Ему думалось, что оба они вместе загнаны сюда в тупик, на вершину своего страдания. Теперь они вместе, — только вместе могли они осуществить то, что было в них заложено от рождения. Ошибка, что их пути разошлись, ошибка — их стыдливость. К чему была та странная стыдливость, из-за которой они, подрастая, стали такими сдержанными? Увы, все ушло. Быстротечны они, нашей жизни дни. Сквозь шум, что, как побои, обрушивался на них, брат напевал: «Быстротечны они, нашей жизни дни». Он думал, она спит. Сам оглушенный шумом и глубочайшей тишиной посреди шума, он в задумчивости напевал: «Спи, усни, жизнь прошла. Спи в сырой земле, ногам дай покой, а сердцу забвение».
   Вдруг все стихло, стих поющий в нем голос, потому что шум прекратился. Только дождь да ручей; крестьяне внизу невнятно шушукались, хихикали в кулак. Потом крадущиеся шаги, и скрипнула дверь. Стук подбитых гвоздями башмаков заглох, но потом лестница застонала под ними. Крадущиеся шаги приближались; лишь перед комнатой приезжих они остановились. Перешептыванье, долгое, трусливое подталкивание друг друга — и под конец рывок. Терра давным-давно повернул ключ.
   Опять шушукание, попытки стали смелее, многократное щелкание дверной ручкой, сопровождаемое ругательствами. Пьяные площадные шутки, брань, пинки в дверь. Терра, оглянувшись, увидел, что у Леи глаза раскрыты и голова приподнята с подушки.
   — Этого только не хватало! — с горечью произнесла она.
   Он успокоил ее.
   — Мы с ними справимся.
   — Ты? — спросила она с оттенком презрения.
   — Меня никто не знает по-настоящему, — заявил он, встал и стащил со второй постели простыню. Он спрятал свечу за печку, так что остались одни световые полосы на полу. Над световыми полосами, как над раскаленными колосниками, в темноте парило что-то белое. Фигура без лица, но два угля горели у нее вместо глаз, и она издавала стоны. Дверь распахнулась, и перед пьяной оравой предстала фигура, горящая, стонущая, колеблющаяся, как от согретого воздуха.
   Секунда немого ужаса, потом бегство, тела скатывались, сползали, каждый бормотал молитвы, какие ему пришли на ум. С проклятиями топотала по лестнице бегущая орава, что-то у кого-то сломалось, пострадавший громко взвыл. Его подняли; хромая, он поплелся за теми, кто уже мчался в мокрую и пустынную темень… Все кончилось, дом опустел, снаружи только дождь да ручей. Терра достал свечу из-за печки.
   Леа видела, как он скинул простыню. Папиросы, которые он бросил, прожгли в ней две дыры.
   — Отлично, — сказала она деловито и вновь опустилась на подушки.
   И брат не удостоил ни единым словом случайную помеху, он молча сел на свое место возле сестры, а она долго, задумчиво смотрела на него.
   — Я слышала тебя, — сказала она тихо и внятно.
   Он вспомнил, испугался.
   Она показала ему на низенькую дощатую комнату:
   — Это уже гроб. Я никогда не выберусь отсюда. И ты оставишь меня здесь, наверху, одну.
   — Избави боже! — сказал брат.
   — Дальше идти некуда, — сказала она и напевно, как прежде он, повторила: — «Быстротечны они, нашей жизни дни».
   Он, силясь быть убедительным:
   — Мы должны благословлять это прибежище! Там, внизу, вот-вот разразится война.
   — Она никогда и не прекращалась, — ответила сестра.
   Желая заглушить страх, теснящий ему грудь, он заговорил о войне; не обращаясь ни к ней, ни к себе, говорил он о самом страшном, что предстоит, об уверенности, которая стала непреложной.
   — Я знал это всю жизнь. Но временами приходится отворачиваться от истины, чтобы жить. Можно знать, не веря, смотреть, как надвигается катастрофа, и все-таки не верить в нее. Я испытал это состояние, я и сейчас не изжил его…
   — Остаться здесь, — сказала сестра. — Покой. Сырая земля. Забвение сердцу. — Она говорила еле слышно, не открывая глаз.
   Брата охватил такой безумный страх, что даже стул под ним затрясся. В хаотическом сумбуре чувств он заикался, сам понимая, что заговаривается.
   — Почему мы ушли когда-то из родительского дома? Я хочу купить его. Он ведь еще существует? Должен существовать. Мы будем жить там вместе, вдвоем, все позабудется. Слышишь? Позабудется. Что мы в сущности делали такого, на что не способно любое заблудшее дитя? Если бы был бог, он простил бы нам.
   — Я сама себе не прощаю, — сказала она, — неудача была недопустима. Несчастье претит мне. — Она собралась уснуть.
   Но он взял ее руку, гладил, целовал, ласкал.
   — Я верю в тебя и в твое счастье. Леа, любимая! Единственное истинное несчастье — наша стыдливость друг перед другом. Другие женщины предназначены были открывать мне мир, пробуждать мои чувства, мой ум. Но сердце? Но не сердце! — Слезы лились на руку, которая теперь взяла его руку. Да, сестра взяла руку брата и положила ее себе на сердце.
   — Спать, — шепнула она, тело вытянулось в последнем блаженстве и замерло. Из-под опущенных ресниц блеснул взгляд, и вот уже он погас, скрылся.
   Терра вдруг ощутил усталость, как после жестокой борьбы. Голова и грудь склонились наперед, лбом он коснулся кровати. Ему послышалось журчание. Ручей под окном зажурчал, зашумел, набухая, прибывая, захлестнул комнату. Сейчас он унесет их обоих, — о блаженное ожидание ухода, забвения!
   Стук. Терра встал. Был день. Таким сильным стук бывает только во сне. Он прозвучал, как гром. Терра выждал; стук раздался на самом деле, но как робко, — ребенок не мог бы стучать тише. Он отворил; перед ним стоял монах.
   Монах неловко поклонился; Терра полез за деньгами для этого дурня. Но не успел достать их, как тот спросил:
   — Сударь, это вы прошлой ночью были духом?
   Растерявшись, Терра стал отрицать. Патер не обратил внимания на его слова.
   — Крестьяне были пьяны. Я сразу понял, что приезжий господин одурачил их.
   Терра, вызывающе:
   — Но ведь вы верите в духов?
   — И чувствую, когда ими даже и не пахнет.
   Тут только Терра увидел, что перед ним интеллигентный человек. Грубая обувь, потрепанная сутана, обнаженная голова, но бородка вздрагивала вместе с узким, покрытым светлым загаром лицом, а вот блеснул и лукавый, веселый и умиротворяющий взгляд.
   — Простите, — сказал Терра. — Войдите, пожалуйста. — Он объяснил: — А нас с сестрой сюда загнала буря.
   Патер взглянул в сторону кровати. Он собрался возразить, но промолчал. Постоял еще, глядя в сторону кровати. «Она все еще интересна, — думал брат, — она интересует даже церковь». Но взгляд патера утратил всякую веселость, с равнодушного лица исчезла безмятежность. «Здесь не следует задерживаться», — осознал Терра.
   Вдруг он увидел, что монах соединяет руки, складывает их, как для молитвы. Молиться подле Леи? Брат подошел к ней, она дышала ровно.
   Терра обернулся.
   — Чего вы хотите?
   — Помочь вам, — сказал тот снова ласково, снова несмело. — Я могу сообщить вам сведения насчет вашего багажа и отвести вас туда, где он находится. Там вам будет удобнее.
   — Пойдемте! — сказал Терра, он не хотел показать, что сторонится монаха.
   — Вы здесь живете? — спросил он.
   — У меня нет постоянного жилья, — ответил монах. — Я посланец. Наш орден существует недавно. Он еще добивается, чтобы его признала церковь.
   — Неужели еще бывают основатели монашеских орденов?
   — И притом даже чудотворцы, — сказал монах, смеясь глазами. — Наш основатель знает наперед поступки людей. Разве не удивительно, что он пошел в монастырь, а не окунулся в мирские дела?
   — А что же он знает?
   — Нам, братии, он заранее предсказывает наши грехи. Одного, который был усерднее всех, он удалил, ибо видел уже в нем преступника, каким тому предстояло сделаться.
   — Я не стал бы его тогда удалять, а постарался бы помочь ему.
   — Удаление и было помощью. Наш настоятель чтит предначертания божьи. Данный ему богом дар читать в сердцах для него тяжкое испытание. И велик соблазн пасть через гордыню.
   — Для всего этого мы знаем научное обозначение.
   — Знание для нас, братии, недостижимо. — Он поглядел в глаза Терра. — Все мы — рассеянные по миру посланцы. Отчий дом далеко, Иерусалим еще дальше, но мы надеемся обрести его.
   — Иерусалим?
   — Это наша цель, но на пути много трудов, много задержек, можно умереть, не дойдя до града. Столько людей забыли, что в них обитает дух, дух божий, надо напомнить им об этом. — Он силился говорить мягко, даже вкрадчиво, но в голосе пробивались суровые нотки, присущие жителям гор. Пока тот говорил, Терра рассматривал черты старого племени, на которых запечатлелось нелегко давшееся смирение; он думал: и так могло быть. Он видел ручей, стремившийся по скалам, видел сосны, небо и узкую солнечную тропу. Вдруг он сказал: «Досточтимый отец!»
   — Досточтимый отец, — сказал он, — верьте мне, я всю жизнь по мере умения и разумения служил духу божьему в людях.
   — Вы веруете в бога?
   — Нет, — сказал Терра и опустил голову. Потом поднял ее. — Сейчас мне самому это непонятно. Я вижу, что вместо бога веровал в человечество, и это было труднее, безнадежнее. Могу без преувеличения сказать, что в человеке я увидел самое грубое, самое прожорливое, самое злобное из творений предвечного. Если я все-таки уповаю для человечества на будущее, полное разума, добра и чистоты душевной, то сам думаю, не есть ли моя вера — гордыня?
   — Да, это гордыня.
   — Хорошо, пускай гордыня. Но эта гордыня, досточтимый отец, доходит до твердой, непоколебимой уверенности в том, что люди — создатели бога. Мы сотворили его не только в мыслях, как говорится, но и в пространстве.
   — Вы упорствуете в своем заблуждении.
   — Откуда бы иначе одна мысль давала ответ на другую, последующее событие на предыдущее? Где берется логика, откуда возмездие? Ведь мы противимся им обоим. Почему мы должны гибнуть от своего душевного беззакония? Объясните мне, досточтимый отец, войну! Мы сами поставили над собой судью. Неспособные длительно желать справедливости, мы раз и навсегда воплотили свою волю в боге, который продолжает жить по-человечески вне человечества.
   Патер сочувственно:
   — Разве так трудно смириться? Он простирается от вечности до вечности.
   — Берегитесь, досточтимый отец! Ведь тогда человечество было бы случайным явлением. Но именно ваша церковь хочет, чтобы оно было средоточием всего. Я последовательнее вас.
   — Суть не в словах, а в деяниях. Какое деяние волнует вашу душу?
   Тут Терра испугался и умолк. Они зашагали быстрее. Искоса взглянув на патера, Терра увидел, что у него то же выражение лица, какое было там, у постели Леи… Неожиданно зазвучал его смиренный, робкий голос:
   — Попытайтесь верить! Кто верит без высокомерия и суемудрия, способен снести даже то, что грозит вам.
   — Кто вы такой? — пролепетал Терра.
   Так как ответа не последовало, он заговорил сам, лишь бы нарушить молчание. Он почитает церковь; в глазах западного мира она единственная форма, в которой духовное начало взяло верх над властью низменных сил. Ни одна философия не выдержала борьбы с ними. А церковь сама стала властью — «это был гениальный ход». Говоря так, Терра почти уже бежал, подгоняемый непонятным страхом. Но патер молча следовал за ним по пятам, и Терра продолжал оглушать себя словами. Поразительнее всего политическая осмотрительность святой церкви. Неизменно парализуя существующую власть в своих интересах, она в то же время защищала ее против всякой вновь зарождающейся, более жизнеспособной власти, «тем служа богу, который печется о нашем собственном благе».
   И дальше бегом — в молчании.
   — Святая церковь позволяет нам, христианам, вести между собою войны, но временами защищает от нас язычников, которых мы истребляем. Какое глубокомыслие! — Вдруг он резко остановился. Остановился и патер.
   — Вы слыхали? — тихо спросил он.
   Терра беззвучно:
   — Кто зовет меня?
   Он услышал свое имя: «Клаудиус!» Голос донесся сверху, далекий, но призывный; он готов был усомниться, что слышал его. Но взглянул на монаха, и страх овладел им: монах вновь молитвенно сложил руки.
   — То была минута ее смерти, — сказал монах.
   Брат схватился за голову.
   — Нет! — крикнул он, уже поняв, уже видя приближающееся тело.
   Тело неслось вместе с течением по скалам, то вниз головой, то стоя прямо, словно собираясь перешагнуть их. Под конец оно жалкой бескостной массой повисло на кустарнике с той стороны, и вода колыхала его. Сияющим на солнце золотым венцом обвились распущенные волосы вокруг мертвого окровавленного лица.
   На этом берегу метался брат, в смятении ища камней, чтобы перейти на тот берег. Он крикнул туда: «Я иду!» Он хотел, чтобы то была еще его сестра, чтобы она еще слышала его… Отчаявшись, он оглянулся за помощью; монах стоял на коленях и молился. Терра рванулся к нему и проскрежетал:
   — Вы знали это заранее, чудотворный основатель ордена! Но вы покидаете тех, кто должен пасть, и делаете вид, будто в этом мудрость. Вы ничего не можете! Вы ничего не можете!
   — Я буду молиться за вас.
   Терра стоял над ним и издевался:
   — Что я сделаю завтра? Вы ведь знаете. Я твердо решился, а вы знаете и ничего не делаете, только молитесь.
   — Таков ваш путь. Вам суждено уверовать.
   Тут Терра оставил его, и монах продолжал коленопреклоненно молиться над телом, что покачивалось у того берега. Запыхавшись, подбежала к ним девушка, владелица постоялого двора «Альпийская роза». Она стояла внизу, у окна трактирной залы, когда барышня прыгнула сверху в ручей. Она тут же побежала за барышней, потому что при таком поспешном отъезде она не получит платы, а вещей тоже не осталось: но за ручьем, который уносил барышню, она поспеть не могла. Терра рассчитался с девушкой, за приплату она даже согласилась позвать на помощь других сердобольных людей.
 
 
   Он уехал немедленно, покинув на чужбине останки сестры. Он решил, что ни одна земля не будет ей легче или тяжелее, чем эта случайная земля. Каждый ком глины люди называли родиной и потому сейчас повсюду собирались вгонять куски железа в этот ком или взрывать его на воздух.
   Весть, что война неминуема, застигла его в пути.
   Он едва осмыслил ее. Она лишь во сто крат усилила горечь утраты одного существа — его сестры. Сестра открыла полосу смертей, лишь за ней должны были последовать все. Массами, массами, — но ведь каждый знал только свою смерть. И все сопровождалось словами. Как мучился он своими собственными пышными разглагольствованиями с монахом — в самый ее смертный час! «Пока ты щеголяешь громкими фразами, навстречу уже плывет труп. О жалкий обман всей нашей жизни! Кичливые фразы — и такие убогие судьбы!» Те большие проблемы, которые он намеревался разрешить, были ему не по плечу. Он носился со своим миросозерцанием; но его поколение не созерцало мир, а разрушало его.
   «И я хотел помешать ему, в этом была вся моя жизнь. Всегда одна цель: был ли я заведующим рекламой, адвокатом для бедных или крупным промышленником и другом рейхсканцлера. Я лгал и обманывал, чтобы спасти людей от самих себя, но убивать я не согласен. Чаша моего терпения переполнилась. Пусть они уничтожают друг друга, если в том их счастье, если для их счастья нужны катастрофы, а за краткие просветы в своей истории они отплачивают не иначе как периодами озверения. Не убий!» Тут он понял, что мыслит словами монаха, который там, в горах, молился за него, дабы он не убивал.
   Но ему нужно убить. Решено было, чтобы пал один, — пал вместо многих. Толлебен должен быть уничтожен до начала кровопролития. Оно могло быть остановлено этим. Поднять знамя! Те, что хотели кровопролития, уже подняли свое; в Париже пал тот[60], «кто в течение одной ночи был мне братом». Невинен — Толлебен? Невинных не существует; каждый из тех, кто на виду, должен ждать возмездия. Толлебен ждал возмездия за всех своих предшественников, за всех действующих, за всех живущих, за все человечество и его деяния. Он ждал и был готов.
   «Смерть палача избавляет от жертв». Когда поезд подходил к Берлину, голову Терра гвоздила одна эта мысль. Монах там, в горах, наверное, перестал молиться. «Смерть палача…» Поезд остановился; покорные зову, на дебаркадере стояли Куршмид и Эрвин Ланна.
   Испуганным шепотом Эрвин спросил:
   — А Леа?
   — Шлет привет, — сказал Терра, ужаснувшись, что ни разу за все последние тяжкие минуты, ни разу она не вспомнила этого любящего человека. — Вы, вероятно, поняли, граф Эрвин, что именно нам предстоит обсудить? — Бережно, как говорят с живыми, говорил он с этим несчастным, чья большая любовь оказалась так бессильна. — У вашей сестры, граф Эрвин, от вас нет тайн. А то, что она не высказывает, вы угадываете. Нам, господа, остается договориться насчет технической стороны нашего предприятия.
   Они до тех пор колесили втроем в автомобиле по пустынным в этот утренний час улицам, пока все не было решено.
   — Надеюсь, господа, что вы оба не пострадаете, — заключил Терра. — Так как вы точно знаете весь ход событий, вам удастся уберечься. Однако опасность для жизни не вполне устранена, поэтому я, хоть и с опозданием, задаю себе вопрос: как мог я вовлечь вас в это дело?
   Тут заговорил Куршмид; раньше он только отвечал на вопросы.
   — Не беспокойтесь обо мне, господин Терра. Требуйте от меня чего хотите, колебаний быть не может. Считайте меня просто своим орудием. Я служу. Но не думайте, что вы завоевали меня… Я завоевал вас… Да, я некогда избрал вас, вы не могли от меня отделаться, я был даже назойлив…
   — Вы — сама преданность.
   — Нет, господин Терра, я неустойчив, во мне есть авантюристическая жилка. Я бы и в жизни имел не больше успеха, чем в театре. Сейчас, когда, по-видимому, близок конец, я могу позволить себе высказаться, хотя бы слова мои звучали театрально. Жизнь загадочна и обманчива. Удивительно, что я еще существую. В уединении иностранного легиона я особенно часто думал о вас как о силе, на которую мне можно положиться. Вы — мой оплот. Голова — вот кто вы.
   Куршмид замолчал, весь дрожа от сказанного, синеватая тень легла вокруг дерзких глаз.
   Оба спутника вышли. Подавая на прощание руку Эрвину, Терра так был охвачен мыслью о Лее, что у него вырвалось рыдание.
   — Не надо, не говорите ничего! Я хочу, умирая, надеяться, что она жива, — смертельно побледнев, быстро, глухо, умоляюще произнес Эрвин.
   Терра поехал домой, чтобы привести в порядок личные дела. В конце концов и он, подобно своим спутникам, мог поплатиться жизнью. Он писал, думал, и перед ним попутно вставали картины того, что сейчас происходит. Они возникали на бумаге, вырастали из цифр, из колец дыма. Эрвин был у Алисы; где угодно нашел бы он спасение, только не у нее. Он взял ее руку, утреннее солнце освещало их. Они хотели заговорить, но каждый избавил другого от этого. Это было слишком трудно, хотя так понятно им обоим. Итак, они молчали, но, глядя на дверь, знали, что человек там, за нею, более достоин жалости, чем они.
   Он проделал еще больший путь, пока дошел до отречения и смерти… Итак, они молчали, печальные дети веселого отца…
   Они поднялись. Эрвин ушел. Сейчас начнется! Затаив дыхание, прислушивался Терра, — и тут рядом с ним зазвенел телефон. Он так поспешно схватил трубку, как будто мог уже получить весть о конце. В самом деле, он услышал: «Помогите!» — и крик. Пронзительный, отчаянный, неузнаваемый крик женщины в смертельной опасности.
   Снова: «Помогите!» — и еще: «Убивают!» Да, верно, Лили, княгиня Лили, она кричит: «Не убивай! Душа моя, ненаглядный мой!» — но чья-то рука зажимает ей рот. Она кричит, борясь, падая, меж тем как кто-то оттаскивает ее. Второй голос прошипел: «Молчи!» Второй голос зазвенел от злобы: «Ты мое несчастье! Ты расстроила мою женитьбу. Ты всегда будешь тянуть меня в болото…» Все заглохло: исступленная злоба, борьба за жизнь… наконец снова крик, ужаснее прежних, а затем шум падения.
   Терра тоже кричал в трубку. Он ревел так же исступленно, как сами борющиеся. Теперь он затих, как они. После долгой напряженной паузы он выкрикнул:
   — Убийца!
   Ответом было рыдание.
   Отец видел все. Он видел сына, сраженного собственным деянием, распростертого перед матерью, которая еще хрипела у себя на кровати. В последний раз повернулась она к нему лицом, говорившим молча, страшнее всяких слов: «Умереть здесь — на кровати, на моей неизменно неоплаченной кровати, на которой я предпочла бы до скончания веков только любить!» Но лицо сразу стало старым, оно все-таки состарилось: это могла сделать только смерть. Столь много любимое тело лежало обнаженное, чья-то рука натянула на него одеяло. Кончено, княгиня Лили? Кончено, женщина с той стороны? Терра громко зарыдал. Издалека ответило другое рыдание… Хлопнула дверь. Он повесил трубку.
   Упав головой на руки и весь сжавшись: «Что за час она выбрала для смерти!» Час, когда для него самого умирал мир. Та женщина была для него первым отражением мира, его вселенской любовью, его грехопадением. Мертва, мертва даже она — великолепная княгиня. Какое предостережение! Перестань, наконец, хотеть, перестань действовать! Думай об одном — как бы вырвать из тисков хотя бы то, что от тебя осталось. Твой сын убил! Не убий!..
   Он вскочил, выбежал из дому. Лишь пройдя много улиц, вспомнил, что идет без цели. Задержать то, что надвигается? Но как? С чего начать? Считанные минуты, а тут сомнение — что же справедливо? «Смерть палача избавляет от жертв» — неверно! Противно всякому опыту и предвидению!