Неожиданно коллега Терра состроил преувеличенно лукавую гримасу.
   — Итак, посмотрите, господа, что практически останется от отмены смертной казни. Только одно: горстка убийц будет упрятана в тюрьмы, вместо того чтобы быть казненной. Прекрасно. Это никого не трогает. Зато мы, милостивые государи, будем окружены ореолом гуманности, и никто, даже спустя сто лет, не посмеет от нас требовать, чтобы мы ратовали за разоружение, за третейский суд, за всеобщий мир.
   — Правильно, — послышались голоса.
   — Обманутой окажется социал-демократия, которая, как обычно, этого и не заметит. Она мало смыслит в отвлеченных политических вопросах, наша славная социал-демократия. Нельзя же думать обо всем. Кто постоянно занят вопросом об увеличении заработной платы рабочим, легко забывает, что война в мгновение ока вместе с заработной платой поглотит и самих рабочих. Но вопрос о войне, слава богу, решаем пока что мы.
   — Браво!
   Предоставив собранию изощряться в насмешках по адресу социал-демократии, сам Терра вскоре удалился. Он явно добился успеха, однако заметил, как те, кому он пожимал руку, незаметно вытирают ее в кармане. Он обливался потом и изнывал от усталости, будто долгие часы рубил дрова. Но самое ужасное: софизмы, которые он измышлял, поколебали его собственную веру. Очевидно, так оно и было, как он говорил, ибо в самой жизни отсутствовала логика.
   Из залы к нему еще доносился смех; он знал примерно, о чем там говорят. «Ну и иезуит наш коллега Терра! Только его уловки ни к чему, все это шито белыми нитками. Такие простаки всегда рады перестараться. Но откуда это у него? Неужели действительно от Ланна?»
   От рейхсканцлера всего можно ожидать. Он достаточно разносторонний и деловой человек, чтобы заниматься отменой смертной казни в тот момент, когда сам он по горло занят отклонением попыток Англии заключить с нами союз. Дело зашло так далеко, что рейхсканцлер, нарушая искони строго соблюдаемую тайну переговоров, счел необходимым открыто огласить в рейхстаге английские козни. Все равно ведь пангерманская пресса была начеку, она знала все. Итак, рейхсканцлер доложил, что опасность сближения нарастала в течение трех лет и сейчас превратилась в весьма серьезную проблему. Он не стал перечислять все те ужасные последствия, какими нам грозила дружба с Англией, что вполне понятно со стороны стоящего у власти государственного деятеля. Достаточно сказать, что, согласно планам Англии, на одно германское военное судно в будущем должно прийтись пять английских. Правда, такое соотношение существует и сейчас; если же мы сохраним его, тогда прощай свободное развитие нашей мощи, прощай флот, общее любимое детище императора и буржуазии.
   Таково было положение дел, но тут нам посчастливилось: один из английских министров открыто в недоброжелательном тоне сообщил несколько исторических фактов, касающихся нашей армии. Хватит, теперь можно вздохнуть свободно, конец церемониям, презрительное равнодушие нашего общества к домогательствам Англии вдруг сменилось решительным протестом. Вспыхнул гнев против лицемерного врага, который забылся и стал не в меру дерзок. Закипела злоба на жадную акулу, рассчитывавшую парализовать притворным миролюбием нас, своих прямых преемников в мировом владычестве.
   После того как вся Германия неистовствовала целую неделю и у каждого гражданина составилось в голове определенное, как из чугуна отлитое, мнение, тогда наконец-то и рейхстагу было предложено принять к сведению создавшуюся ситуацию. Предстоял большой день, это было видно уже при входе в зал заседаний по необычной сдержанности каждого депутата в отдельности; все словно боялись друг друга. Каждый, кому дорога его политическая карьера, должен следить за собой больше, чем за соседом. Сегодня опасно произнести хоть одно лишнее слово, обнаружить собственное лицо. Это день стихийного слияния с национальной совестью. И, повинуясь ей, оратор на трибуне высказывает свои обезличенные истины. Дыши в унисон — или вовсе не дыши! Оратор говорит сотнею тысяч глоток, он говорит в такт поступи полков.
   Длинные ряды высунувшихся вперед тел, рук, открытых ртов. «Слушайте! — Слушайте! — Неслыханно!» Обратный порыв только у строптивой кучки социалистов, которые клонятся назад, ища, за что бы ухватиться. Вот один, из них всходит на трибуну. Они осмеливаются говорить, они раздражают все собрание. Свист, подхлестнутая масса прихлынула к самой трибуне, взмыленные головы, как гребни волн, вздымаются у ее подножья.
   Оратор, пожилой человек, сразу же внушает подозрение патриотически взвинченным депутатам. Значительную часть своей жизни он прожил за границей, взгляды у него уже не вполне немецкие. В политике он англофил; дружба с Англией — его конек. Все понимают: если бы западня, в которую нас заманивают, не была уже поставлена Англией, он сам постарался бы поставить ее. Отсюда недалеко и до государственной измены. Собрание насторожилось, готовое к прыжку. Одно неосмотрительное слово — и оратор будет сброшен с трибуны… Но он оперирует числами, экономическими данными, пусть они ничего не решают, но с ними надо считаться. Однако собрание ничего не хочет слушать, оно шумно выражает нетерпение. Цифры, в которые никто не вникает, разочаровывают в конце концов и самого оратора. Он хочет воодушевиться, прибегает к пафосу. Его пафос звучит неубедительно, он звучит, как назойливые мольбы о спасении. Злобный вой поглощает их. Вытянутые руки приказывают: умри!.. Тогда он отступает, на его согбенных плечах вся тяжесть неудачи, он отступает под всеобщий презрительный хохот.
   «Его жизнь кончена! — думает Терра. — Он плохо распорядился ею, потому что строил ее в расчете на человеческий разум. Но на разум рассчитывать нельзя. Кто хочет лучше употребить свою жизнь, чем этот социалист, должен основываться на человеческом стремлении к хаосу, на человеческом законе катастрофы. Только хитростью и лицемерием мне, может быть, удастся еще отнять у них шанс на желанную им бойню». Навстречу отступающему социалисту он сам поднимается на трибуну, намереваясь говорить сотнями тысяч глоток. Но в решительную минуту не чувствует в себе достаточной уверенности. Пример отступившего пристыдил и парализовал его. Он хочет вложить силу тысячи глоток в те слова, которые выкликало уже столько ораторов, но у него они куда-то проваливаются. «Англия ищет мира из страха!.. Значит, мы отказываемся от него из удальства? — думает он. — Англия чувствует себя сильнее! Значит, мы не хотим дружбы с сильнейшим?» — думает он. Отчаянное положение патриота, которого смущает логика.
   Терра взглянул искоса на рейхсканцлера; тот, скрестив руки, следил за борьбой депутата с логикой. Лицо его выражало твердость и величие, оно говорило: судьбы мира решаются за этим столом и на этом стуле, как ни говори, логично ли, нет ли… Пробор сверкал на его высоко вскинутой голове.
   Терра завидовал безмятежной ясности Ланна; ему самому туманили голову угар и чад националистического возбуждения, захватившего трибуны зрителей и ложи знатных гостей. В одной из лож Терра увидел улыбающееся лицо. Лицо белое, удлиненное; под большой шляпой с перьями сузившиеся в щелку темные глаза излучали улыбку. Терра пытливо заглянул в них. Лучистые глаза говорили ему: «Неужто ты такой новичок? Тебе тут разыгрывают разгул стихий, а ты и не видишь режиссера?»
   Тогда он действительно понял, что все здесь инсценировано. Волны, которые вскипали, бурля, держались на нитках, и каждая в отдельности силилась быть на высоте. «А ну-ка, налегай!» — говорило неукротимое стремление вперед. Взмыленные головы на разнузданных телах, но если только застать их врасплох, — совсем трезвые глаза и равнодушные лица давным-давно во всем изверившихся парламентариев, которые разыгрывают перед избирателями энтузиазм. Жалкие статисты, лучшие роли разобраны, вы же на сегодня лишены даже обычной отдушины — домашних забот и не смеете под шумок писать письма. Ваши заправилы начеку, они сейчас особенно усердствуют; им предстоит либо потерять состояние, либо нажить его. В центре своей фракции всеми действиями командует Кнак, олицетворенное спокойствие.
   Под давлением такого сплошного обмана сама истина превратилась бы в ложь. Не оскверняй ее! Голос Терра внезапно окреп, громко и слегка в нос он теперь с апломбом повторял все, что сегодня уже было произнесено против Англии. Он ничем не стеснялся. «Англия нуждается в нас из-за буров! — И тут же, не переводя дыхания: — Она нас самих считает бурами!» В дипломатической ложе какой-то господин с моржовыми усами не выдержал и выругался вслух, но тут Терра закончил свою речь на самой высокой ноте.
   Рейхсканцлер и на сей раз подозвал его к себе. После нескольких лестных фраз он настоятельно потребовал, чтобы Терра посетил его в ближайшее время. «Мне надо вам сообщить кое-что неприятное», — и при этом подметнул ему.
   — Слово принадлежит господину рейхсканцлеру, — объявил председатель.
   Ланна, сидевший посреди своего штаба из членов правительства, поднялся с места. Помощник статс-секретаря Мангольф наспех пожал руку депутату Терра.
   — Твой взгляд на существующее положение вполне совпадает с нашим, — заметил он деловым тоном, с торопливой угодливостью подавая своему начальнику какую-то добавочную справку.
   Рейхсканцлер говорил о немецком миролюбии, в противовес депутатам, которые упустили это из виду. Он наверстывал их промах, подробно и настойчиво распространяясь на эту тему. — Поведение Германии на прошлогодней мирной конференции в Гааге[26] не встретило правильной, чтобы не сказать честной оценки. Мы воспротивились требованию ограничить сухопутные вооружения — совершенно верно! — точно так же, как теперь морские. Но разве за это время Англия не совершила нападения на буров? И другие государства, выступавшие в Гааге, тоже за это время успели нарушить мир. Только не Германия!.. — Чтобы сильнее подчеркнуть эти слова, рейхсканцлер с силой ударил по столу карандашом, карандашом бисмарковского формата. Его обычная выдержка сменилась неестественной резкостью, сочный голос стал хриплым, всем своим видом он выражал негодование. — Почему мы отказались ограничить вооружение? Из миролюбия. Только вооружение поддерживает мир. Si vis pacem, para bellum.[27] — И карандаш, видимо, был железный, иначе он сломался бы.
   Терра взглянул в ту ложу. Одинокое лицо под большой шляпой с перьями, теперь прикрытое вуалью, смутно мерцало из тумана.
   Между тем рейхсканцлер дошел до единоборства со своим истинным врагом, английским министром. Он вытягивался всей своей расплывшейся фигурой, как на постаменте. Упершись рукой в округлое бедро, он выразительным взглядом искал противника, который именно так, а не иначе, стоял на своем лондонском постаменте. О, какое удовлетворение говорить с древней мировой державой, как равный с равным! Какое сладострастие возвещать вывернутые наизнанку истины! Упоение угрозами! Весь рейхстаг дышал разреженным воздухом горных вершин.
   Терра едва различал там наверху совсем отодвинувшееся в тень лицо. Сам он поспешил к выходу.
 
 
   На этот раз Терра пошел официально, через главный вход. Но Зехтинг, который отправился в кабинет доложить о нем рейхсканцлеру, немедленно вернулся. Его сиятельство предпочел бы принять господина депутата рейхстага у себя на квартире. Слуга в светлой расшитой ливрее стоял уже наготове, чтобы проводить его — через весь зал заседаний и через анфиладу комнат, выдержанных в различных тонах.
   Опять перед ним раскрывались двери, опять в комнаты, через которые он проходил, падал свет из осенних садов — тех же, что и тогда. Из садов, ширь и пустынность которых как бы отделяла их от города, хотя находились они в оживленном центре; а среди садов были разбросаны, с расчетом на романтическую торжественность, правительственные здания. Терра, который по следам женщины пришел некогда в одно из этих зданий, шел теперь в другое по тем же следам. Другие комнаты, он сам тоже другой; и все же повторяется давно канувшее в вечность мгновение. Такой же путь проделал он несколько лет назад — и так же за его плечами были годы труда и лишений. Девушка там, в последней комнате, за прикрытой дверью, и тогда не знала, что он приближается. Его приход был местью и вместе с тем самоотречением. Это было пронизанное счастьем мгновение после застывших на месте лет. И вот оно снова вернулось, все вернулось вновь. Жизнь последовательно повторяет то, что нам суждено, пока мы способны вместить все это.
   Сердце его трепетало; но последняя дверь отворилась без заминки, там сидела она. Она взглянула ему навстречу, глаза ее почти закрылись, то сияние, которое было ее улыбкой, теперь притаилось. Свет из-за драпировок искрился в ее волосах и смягчал контуры шеи.
   Он взял ее руку, как ей хотелось, чтобы он взял, и прикоснулся к ней губами, как она желала. Он подвинул себе стул, на который указала она. Едва он сел, как сама она поднялась. Она раздвинула драпировки, все драпировки, — стало светло, как в саду. Он счел это самозащитой, отказом; в сердце его вкралась грусть. Тогда она обернулась к нему, и он увидел: она готова заплакать… от радости.
   Он тоже встал; они вглядывались друг в друга молча и неподвижно, вся жизнь сосредоточилась в глазах. Каждый из них искал в чертах другого следы того, что было пережито в эти годы разлуки, а также следы их общих воспоминаний, прежнего чувства. Она трепетала, стараясь разгадать, оставалась ли она для него все эти долгие годы единой целью, единым смыслом. Он же вопрошал ее сердце, ждало ли оно. И вдруг оба опустили головы, то ли смирившись, то ли не поняв, — и заговорили.
   Они рассказывали друг другу о впечатлениях сегодняшнего заседания в рейхстаге, но говорили тихо, рассеянно и слегка улыбались: пусть другому будет ясно, что подразумевается совсем не то.
   — Ваш отец был сегодня в ударе.
   — На трибуне он очень легко теряет чувство меры, совсем как за едой, — сказала она рассеянно. В это время оба они увидели того, о ком говорили, он уходил в глубь сада, а справа от него шел господин в военной форме — император.
   — Вершина успеха! — заметил Терра с полуулыбкой. Она ответила только на улыбку; тогда он тоже оставил эту тему и опять заговорил о себе. — Я вынес из очага националистического воодушевления бесконечную грусть. Но это грусть плодотворная.
   Чуть приподняв брови, она мечтательно вслушивалась в его слова, а может быть, только в звук голоса: усталые мечты. А он погрузился в созерцание ее пропорциональной и упругой стройности, свежести ее красок: все еще по-девически юная, совсем как тогда, — а над гармонией тела парит незапятнанная душа ее глаз. Невыразимая благодарность переполнила его сердце, благодарность за то, что она осталась такой.
   — Я вас видел издали тогда, на свадьбе. А вы предполагали, что я там? — произнес он тихо, сдавленным голосом. Тогда заговорила она, и голос ее прозвучал так неуверенно, точно он вот-вот оборвется и замрет.
   — В салоне Альтгот говорили о вас.
   Теперь он понял, кто произнес его имя, кто хлопотал о нем.
   — Вы обратили на себя внимание, — добавила она. — Сейчас самый для вас подходящий момент поступить на государственную службу.
   — Давно уже ходят слухи, будто скоро ваша помолвка. Я не верил этому, — вместо ответа сказал он.
   Тут оба остановились, на пути к развязке. Они увидели в окно идущих обратно по аллее сада Ланна и императора. Канцлер осыпал своего повелителя блестками нежности и остроумия, как мужчина, ухаживающий за дамой, которой надлежит беспечно ступать по розам. Император принимал все это оживленно и приветливо…
   — Когда-нибудь это должно случиться, — заговорила она решительно, тоном человека, пробужденного от грез.
   — Почему? — спросил он, вздрогнув. — Вы и теперь такая, какой были всегда, ни один волосок не лежит по-иному.
   — Вы говорите о маске. А под ней, поверьте, произошло много перемен. Я не могла остаться такой же неприступной, какой вы знали меня. Мне пришлось столкнуться с людьми. — Широко раскрытые глаза приковывали его взгляд. — Жизнь заставляет идти на уступки, — добавила она; и тут же: — Двоюродный брат Толлебена назначен личным адъютантом императора.
   Он страшно испугался, внезапно поняв что мог опоздать. От испуга он почувствовал в себе прилив силы, а не любви.
   — Приказывайте! — Он встал для большей убедительности. — Я поступлю на государственную службу. Я откажусь от всего, чем жил. Я перешагну через все и буду принадлежать вам всецело. — Она испытующе смотрела в его подергивающееся лицо, а он то сплетал, то разжимал пальцы. — Именем всемогущего бога молю вас, не сомневайтесь в моей неколебимой решимости! Я, без сомнения, способен достигнуть многого. Я могу в один прекрасный день отпраздновать такую же многообещающую свадьбу, как та, на которой мы видели друг друга в последний раз.
   — Берегитесь, как бы вас не поймали на слове, — с неожиданной сухостью сказала она. — Вам кажется, что я для вас совершенно недоступна? Ошибаетесь. Мой отец охотнее согласился бы на вас, чем на Толлебена. Много охотнее — как только вы сделаетесь тайным советником. Но я не занимаюсь устройством дел моего отца. Слышите?
   — Как нельзя лучше. — И он тотчас отпарировал ее вызов: — Вы хотите властвовать. Эта черта в вас мне знакома. В качестве супруга для вас приемлем лишь тот, кто может сменить вашего отца на посту рейхсканцлера. Меня же он не боится, и для вас я неприемлем. Я преклоняюсь перед вами, графиня. После длительной и небезуспешной выучки я вновь стою перед вами, как самый что ни на есть глупый юнец.
   Он захлебывался от гнева, ему сразу все стало ясно. Благожелательный отец со своими предложениями. «Дочь еще недавно вспоминала…» А дочь! Вместо того чтобы выйти за него замуж, она, вероятно, грозила, что убежит с ним. На сей раз похищение — уже не юношеское сумасбродство, а трезвая сделка. Вернувшись, она получит разрешение на Толлебена.
   — Сильные мира, кажется, хотят впутать меня в свои интриги, — захлебываясь, говорил он. — Мне придется не шутя пустить в ход кулаки, чтобы спасти свою шкуру.
   В его гневе она видела страх, отчаянную борьбу за человеческую душу. Она наклонилась вперед, взяла его за руку и усадила обратно в кресло.
   — Не мучайтесь! Я знаю, что вы не можете ничего сделать для меня. Поэтому я и была с вами вполне откровенна. Будьте откровенны и вы. За вашими публичными успехами вы скрываете другую, тайную деятельность, она-то и есть настоящая. У вас только одна истинная страсть.
   Он не заметил ревности, звучавшей в ее словах.
   — Только одна страсть, — повторил он. — Борьба за отмену смертной казни. Я не политик, путеводной звездой мне служит лишь животворящий разум, я хочу подставить ножку смерти, которая подкрадывается отовсюду.
   — Я знаю, чего вы хотите, — сказала она, по-прежнему глядя на него широко раскрытыми глазами, в тоне ее была непривычная ребячливость. — Вы против нас.
   — Ваш уважаемый отец ни одним словом не выразил неодобрения моей агитации, — с притворным испугом перебил он и посмотрел в окно. Ее отец по-прежнему увивался вокруг монарха. Она последовала за ним взглядом.
   — Но ему известно, куда вы клоните, — жестом показывая, что ей это безразлично. Она закусила губу и все же молча договорила самое главное, а для нее совершенно неожиданное: она сдается, она переходит в другой лагерь — к нему. Пусть он действует против ее класса, против ее отца, против нее самой: она все же хочет к нему. — А вы мне не доверяли! — без тени насмешки в глазах.
   Он весь затрепетал; он бросился к ее ногам.
   — Так слушайте же! — воскликнул он и схватился за грудь, словно хотел раскрыть перед ней свое сердце. — Я действительно злоумышляю против ваших близких. Вы единственная, кого я не могу обманывать. Теперь между нами все кончено.
   Прижавшись лбом к ее руке, он ждал, — но она молчала. Когда он поднял голову, на лице у нее он увидел отчаяние. Все решено, она не принесет жертвы, как не принесет и он. Канцлер и император ушли из сада. Сейчас войдет ее отец. Терра выпрямился во весь рост, притянул ее к себе; держась за руки, оба тяжело дышали, приблизив лицо к любимому лицу. «Мы враги: так будет всегда. Все тщетно! Все тщетно!» — говорили их вздохи, их страдальческие глаза. Вот уже руки поднялись для объятия; сейчас свершится непоправимое; но в этот миг где-то хлопнула дверь. Они услышали голоса и бесшумно отодвинулись друг от друга.
   Дверь открылась в то время, когда они в молчаливом ожидании глядели на нее. Рейхсканцлер пропустил вперед госпожу Беллу Мангольф, у него под мышкой была целая кипа газет.
   — Я хотела немедленно сказать тебе, что речь твоего отца для меня крупное событие, нечто неповторимое, — сказала Белла и поцеловала Алису.
   Очередь была за отцом. Он подошел к дочери, раскрыв объятия, с улыбкой, от которой сердце рвалось на части. Улыбка говорила: «Любимая, мой успех пока еще и твой, а потому прости мне его!» Для поцелуя он отклонил ее стан назад и тотчас снова легко поднял ее. Это было выражением силы и доброты. «Верь мне и будь осторожна!» Она так это и поняла. Из ее закрытых глаз выкатилась слеза. Она подняла глаза и сказала:
   — Ты такой большой человек. Я так горжусь тобой. — Заплаканная улыбка, как прощание. Он ответил горестной улыбкой…
   — Меня сильно задержали, — сказал Ланна, поднимая брови. Терра почтительно поклонился. — Император такая значительная личность! — воскликнул канцлер, он, видимо, не мог сдержаться. — Гениален и прост, он воодушевляет меня, а сам остается спокойным. Я благоговею перед ним. — И тут же, без паузы: — Вы читали газеты?.. Можете радоваться! Растерянность полная!
   Здесь Терра заметил, что у Алисы Ланна появилась складка между бровями, которая придавала ее ясному лбу какую-то ограниченность. Взгляд сделался близоруким; так принимала она любезности Беллы и слушала жалобы отца на прессу. Пресса не вполне уяснила себе важность и всемирно-историческое значение его поединка с английским министром. Он считал, что его недооценили. Терра вспомнил об альбоме с газетными вырезками и, повинуясь какому-то импульсу, заговорил словами статьи, которую мог бы написать.
   — Напишите ее, время не ушло! — воскликнул Ланна в совершенном восторге. — Самое лучшее, если вы все наиболее существенное скажете от моего имени.
   На углу стола Терра набрасывал статью, руководствуясь этими указаниями. Белла Кнак-Мангольф то и дело отрывала его; она уверяла, что особенно восхищается изяществом формы в речах Терра. Несчастье коренным образом изменило ее: сорванца и попрыгуньи не было и в помине; она держала себя важно и величаво и старалась выражаться как можно изысканнее. Воздевала руки кверху под прямым углом, говорила несколько свысока и корчила гримаску, которая казалась ей глубокомысленной.
   — Как это надо понимать? — спросила она у Терра. — Вы защищали рабочих, которые подстрекали к забастовке, как это надо понимать? — повторила она с раздражением.
   — Но ведь их оправдали.
   — Да. Однако они нас все равно ненавидят, — руки воздеты под прямым углом, — просто потому, что мы красивые, утонченные люди. Их несчастье в том, что они так ужасающе уродливы, и за это они ненавидят нас. — Гримаска.
   Терра записал в свой отчет: напыщенная гусыня. Урожденная Кнак, которая стояла подле него, прочла и с возмущением удалилась.
   Он кончил; вступление рейхсканцлер написал собственноручно: «Депутат рейхстага Терра был удостоен чести выслушать в более чем часовой аудиенции личное мнение главы правительства по поводу положения, создавшегося в связи с его знаменательной речью в рейхстаге». Терра вынужден был подписаться под этим. Ланна оставил статью у себя, намереваясь лично отдать ее в печать.
   Терра встал, чтобы откланяться. Графиня Алиса прочла отчет, на лице у нее отразилось все ее честолюбие.
   Они простились так официально, словно за интересами честолюбия, за этой светской маской никогда ничего не было.
   Госпожа Белла Мангольф милостиво подняла к его губам изогнутую для поцелуя руку. Открыто мстить за обиду ей не позволяла утонченность натуры.
   — Ваше сиятельство, вы сегодня днем изволили обнадежить меня каким-то неприятным известием, — с порога спросил Терра.
   — Да-да. Я вынужден представить вас к ордену. — Ланна взял его под руку. — Милый друг, я знаю вас, и я в этом вопросе склоняюсь к вашему мнению. Но наденьте орден! Сделайте это для меня! У моей приятельницы Альтгот это будет весьма кстати. О вашем приглашении я позабочусь.
   И Терра закрыл за собой дверь, — в пылу раздражения ему казалось, что он отгораживается ею от каких-то жалких марионеток. Неужели одна из них была его возлюбленной? Он и на этот раз не увлек ее за собой. Так будет еще сотни раз, и вся вина в ней; едва пообещав себя, она немедленно отступает. Она не способна на самопожертвование, ей суждено многое упустить в борьбе за суетные блага.