Но тут Ланна, стоя во весь рост, как монумент, выкрикнул хрипло и угрожающе:
   — Чтобы я зависел от военных поставщиков и офицеров, заключающих между собой сделки с помощью моих ближайших сотрудников? Они переоценивают мое терпение! — Глухой удар томиком Гете.
   Терра понял две истины: откуда министр черпает свое свободомыслие — и затем, что Ланна не в такой мере обманут, как предполагали обманщики. Он тоже встал и почтительно выжидал. Чем же намерен этот неподкупный штатский обуздать зарвавшуюся военщину? Ланна продлил напряжение; он поднялся на ступеньку, ведущую к дамскому письменному столику и бюсту Гете, встал между ними и схватил огромный карандаш, тех же размеров, что и карандаши Бисмарка. Дирижерское постукивание по столику, и государственный муж начал свою партию.
   — Я сам, в качестве руководящего политического деятеля, построю флот. — Отбивание такта в воздухе, где еще не отзвучали только что произнесенные слова. — Никто тогда не посмеет сказать, будто я не забочусь о господствующем положении Германии как на море, так и на суше. Я побью господ военных их же оружием. — Широкий взмах гигантским карандашом над головой Гете. Затем медленно и веско: — Это ли не политика в истинном смысле слова!
   Он сошел с возвышения, с размаху погрузился в подушки и кивнул гостю: «Идите сюда!» Кивок выражал благоволение и приказ, был ласковым, но при этом величавым, рассчитанным на то, чтобы внушить собеседнику трепет. Кто способен так кивать, пожалуй, в самом деле имеет право властвовать над людьми!.. Всем своим видом давая понять, как лестно его доверие, Ланна произнес:
   — Рассудите сами, дорогой друг, что это значит: флот, задуманный и построенный буржуазными инженерами, руководимый буржуазным офицерством в непрестанно увеличиваемый, с оглядкой на величайшую в мире буржуазную державу, Англию. Это значит, что мы делаем огромный шаг в сторону демократизации, и никто этого не видит. Никто и не должен видеть, — добавил он беспечно и Лукаво, с ямочками и подмигиваниями. — Он оглянулся на дверь и лишь затем произнес: — Мы с императором настроены очень лево.
   Сидевший на краешке стула Терра мигом сообразил, что это должно быть разглашено, но не через печать, а устно, отсюда и «дорогой друг», от которого он все еще не мог опомниться. Поразительная, виртуозная способность распознавать людей! Когда дело касалось его интересов, этот человек с практическим складом ума становился проницательным психологом. «Ведь я идеалист, любящий говорить прямо в глаза неприятные истины. Он оценил меня с точки зрения возможных выгод и опасностей, так же как оценивает своих конкурентов на пост канцлера: да, и меня, пресмыкающегося в пыли».
   — Вас удивляет моя откровенность, но я ничем не рискую, — продолжал Ланна, очевидно разгадав и эти мысли. — Кто поймет меня? Во всяком случае, не господин Кнак, если он когда-нибудь и будет представлять перед нами буржуазию. Господин Кнак организует пангерманский союз. Ему и в голову не приходит, что с таким оружием в руках мало-мальски целеустремленная буржуазия может добиться демократии раньше, чем та возникнет естественным путем. Единственное его стремление — стать военным деятелем в штатском и приобрести юнкерскую импозантность. — Подмигивая и пожимая плечами: — Наша буржуазия слишком молода. К тому же господин Кнак боится своих рабочих. — Затем серьезно и твердо: — Все эти обстоятельства имперский министр должен учитывать, как активные факторы. А во внешней политике у него руки развязаны.
   — Поскольку его внешняя политика направлена против Англии, если мне позволено будет напомнить. Ибо так угодно господину Кнаку.
   — Совершенно верно, мы строим флот. Из этого не следует, что мы хотим войны с Англией. Империя — это мир.
   — Вы намерены пересмотреть Франкфуртский мир[19]? — спросил Терра, подымая брови.
   Статс-секретарь опешил, на лбу появилась складка. Затем он решил принять этот выпад благодушно.
   — Понимаю, мы рассуждаем абстрактно. Но Эльзас-Лотарингия остается у Германии.
   — А Франция остается нашим врагом.
   Статс-секретарь пожал плечами, замялся, потом прищелкнул пальцами.
   — К тому же мы расторгли тайный договор, обеспечивавший нам помощь России. Это случилось после Бисмарка, но он узнал об этом и рассказывает направо и налево. Скоро и вы будете читать об этом повсюду. — Слушатель взволнованно перегнулся вперед, рассказчик же, наоборот, мирно откинулся на подушки. — Англии удалось убедить нас расторгнуть договор с Россией. Теперь она видит результаты: мы приступили к постройке флота.
   — Приступили? — бережно, как у сумасшедшего, спросил Терра.
   — Это дело жизни императора, — заявил Ланна.
   — И Кнака, — добавил Терра.
   — Мы изворачиваемся как умеем, — вновь заговорил Ланна с возрастающим благодушием. — Это держит нас в форме. Нынче с одним против другого, завтра против них обоих, послезавтра с ними двумя против третьего. Все идет как по маслу, прирожденный политик для этого и создан.
   Терра понял: «Все идет как по маслу, потому что так хочет моя натура, мой беспечный характер, моя счастливая звезда, а также стоящая за мной нация, которая не знает сомнений и желает обогащаться». Он изучал этот феномен, кривя рот и в то же время любуясь им.
   Ланна внезапно свернул на общие места.
   — Мы можем спокойно глядеть в будущее, ибо немцы обладают тремя свойствами, которые в такой степени не присущи ни одной нации: работоспособностью, дисциплиной и методичностью. При их помощи мы справимся с любыми осложнениями.
   Напряженная пауза. У Терра чуть не вырвалось замечание насчет опасностей политики, возлагающей все тяготы на народ… Ланна опередил его:
   — Сделаем выводы! — И всецело во власти своих мыслей: — Я буду говорить, а вы записывайте.
   Терра повиновался; бумага лежала на письменном столике, где были зажжены две свечи; он не успел взять перо, как Ланна заговорил. Он повторил свой отказ от государственного переворота и вновь подчеркнул демократические тенденции императора, причем отдал должное нации, политически созревшей буржуазии, которая учится на ошибках других народов. Правда, парламентаризм имеет свои бесспорные преимущества, только у нас нет для него естественных предпосылок. Германский народ, иной по духу и по развитию, чем другие народы, таит в себе иррациональные черты, которые делают его не поддающимся учету фактором в системе мира.
   Подхлестываемый вдохновением Ланна вскочил, пересел в другое, в третье кресло, говоря без передышки целых двадцать минут. У Терра затекла рука. Когда хвалы германскому народу затянулись, он решил: «Значит, это все-таки должна быть газетная статья». Но в итоге получилось что-то вроде памятки для самого государственного мужа: как Бисмарк, охватывать взглядом мир и историю и, как он, проникать взглядом в душу германского народа.
   — То и другое, — звучно произнес Терра, — в большой мере свойственно вашему сиятельству. — И с тем собрался сложить признания статс-секретаря к подножию Гете; но Ланна встал, чтобы взглянуть на свое творение. Вид у него был истомленный, но блаженный, как у роженицы. Он собственноручно достал из шкафа большой альбом и вложил записку рядом с ей подобными. При этом он показал гостю все содержимое альбома: наклеенные вырезки из газет, касающиеся Ланна, начиная с его биографии и назначения и кончая отзывами о его последней речи в рейхстаге, и тут же его портреты из иллюстрированных приложений за последние три месяца, где он был изображен то бодряще-веселым, то исполненным сознания тяжкой ответственности, смотря по тому, какой из стремительно меняющихся моментов переживала Германия.
   Статс-секретарь нерешительно взвешивал в руке свои произведения и, наконец, спросил на редкость робко:
   — Как вам кажется, у меня был бы талант? — И так как Терра не сразу понял: — В бытность мою молодым атташе, когда я недостаточно быстро продвигался по службе, я серьезно лелеял мысль стать журналистом.
   — Что вы! А германский народ? — запротестовал Терра. — Даже трудно вообразить, как бы все тогда сложилось.
   Он сам испугался своих слов, но Ланна понял их должным образом.
   — Возможно, что для других так лучше. Но для меня? К настоящей цели я, быть может, стремился именно тогда. — Задумчивый взгляд; но грусть была развеяна принесенным чаем.
   Терра послушно сел к столу; весь во власти своих мыслей, он не слышал похвалы пирожным, которые предлагал ему Ланна. Его тяготило сознание невыполненного долга. «Сказать надо, пусть это будет впустую или даже во вред. — Настольные часы показывали десять минут одиннадцатого. — Надо сказать». Голос его зазвучал глухо.
   — Ваше сиятельство, разрешите мне замечание, продиктованное глубочайшим смирением. — Он выждал, пока Ланна проглотил кусок пирожного и дал согласие. Терра настойчиво задержал его взгляд. — В близких к вам кругах меня заверяли, что мы на пути к войне. — И так как Ланна возмущенно отшатнулся: — Вы тут ни при чем, граф Ланна! Ваша гуманность пустила корни даже в область подсознательного, ваше призвание просвещенного государственного деятеля сквозит во всем вашем облике.
   — Вы преувеличиваете, — польщенно пробормотал Ланна. — И потом, я ведь не один.
   — Именно это и заставляет меня высказаться. Другие вопреки вам упорствуют в поступках и взглядах, которые создают почву для жесточайшего конфликта, независимо от того, есть ли у них агрессивный умысел, или нет. Окажите им сопротивление, граф Ланна!
   Тут министр, смакуя собственные слова, стал излагать то, что давно явствовало из его программы:
   — Народам присущи страсти, и лица официальные просто обязаны в некоторых случаях проникаться теми чувствами, которые им далеки.
   Его взгляд ждал одобрения. Неуклюжие пальцы Терра сплетались и разжимались, но лицо светилось самоотверженной решимостью, министр заметил это.
   — Впрочем, продолжайте, — сказал он ободряюще.
   Голос Терра окреп.
   — Для национальных страстей, граф Ланна, существует очень мало выходов, и самый привычный из них — война. Вы, ваше сиятельство, на случай войны слишком полагаетесь на исключительные качества немцев. А не все ли равно в конечном итоге, какими качествами обладал тот, кто плавает в собственной крови? Подумали ли вы, убедились ли на опыте, что в результате политики проливается настоящая кровь?
   Резкие выкрики, зловещий шепот. Когда все смолкло, графу Ланна стало страшно. Видно было, как он побледнел, каким неподвижным стал его взгляд… Но вот он встряхнулся, на губах снова появилась улыбка, правда натянутая.
   — Как противостоять ходу событий? — сказал он вяло.
   В этот миг он был настолько неуверен в себе, что совершенно беспомощно смотрел, как собеседник его встал и, отступив на шаг, скрестил руки.
   — Отмените смертную казнь! — крикнул Терра, а грудь его под сжимавшими ее руками вздымалась так, словно готова была разорваться. Сердце у него раскрылось, чтобы громко заявить свою волю, вся жизнь его, вся сущность сосредоточилась на этой минуте, прихлынула, сконцентрировалась в одном волевом порыве.
   С кресла свисал мертвый директор. Убитые, лежали в объятиях друг друга борцы! Кровожадные вопли неслись из переулков, и дорога с неизгладимыми следами пролитой крови вела назад, к полю битвы, где один из его собственных предков стал убийцей или жертвой друга. А куда вела она вперед? К новым битвам, к новым братоубийствам? Вот оно, его единоборство с Мангольфом! Он хотел закричать и лишь простонал:
   — Отмените смертную казнь!
   Министр — правильно ли он понял его? — сказал вяло, хмуря лоб:
   — Я не бог. Вы восстаете против бога.
   — Никогда еще я не был покорнее ему, — твердо сказал Терра. — Я хочу вернуть ему право решения, которое мы узурпируем, убивая. Мы обкрадываем его, убивая. К чему он предназначал кровь, которую мы проливаем?
   Ланна рукой разгладил лоб. Оказывается, это мечтатель из числа тех, которые отталкиваются не от фактов, а только от идей.
   Решительным жестом Ланна потянулся к блюду с пирожными.
   — Некоторые сами накладывают на себя руки, — продолжал Терра, склонив голову, словно навстречу буре, — другие избирают себе жертву, но как первое, так и второе — одинаково безумно, это предел безумного презрения, которое мы, люди, питаем к себе и к своей крови. Я знаю, что говорю, я сам испил его до дна.
   Тут Ланна не донес до рта вилку с шоколадным буше, стараясь запомнить эти слова на случай новых столкновений с людьми такого типа.
   — Кого почитают превыше всего? Того, кто нас ни во что не ставит. Какое сословие возвышается над всеми другими? То, которое имеет право убивать нас. У государственного деятеля большой соблазн затеять войну, только тогда он может быть уверен, что войдет в историю.
   — До чего это верно! — пробормотал Ланна и нерешительно посмотрел на вторую половину шоколадного буше. Ему как-то сразу стало ясно, что за неблагодарная задача сохранять мир: всегда настороже, всегда начеку против возможных обид, с щепетильностью дуэлянта и хищностью игрока, всегда в маске всеоружия и ответственности за все, и при этом сознавать, что сам император стремится к миру, и даже к миру любой ценой, лишь ради того, чтобы наслаждаться блистательным наследством и пышно обставить свою власть, при этом и отдаленно не предполагая найти ей серьезное применение. «Я же, человек, пекущийся для него о мире, играю в пышном спектакле его правления куда меньшую роль, чем какой-нибудь генерал. Даже канцлер может удержать первое место только в качестве преемника победоносного военного канцлера. Три искусно подготовленных войны![20] А я! Будь я в силах уберечь Германию от величайшей в ее истории катастрофы, такого признания я бы не добился. — И Ланна тяжко вздохнул. — У этого человека свои заботы, но он и понятия не имеет, каково мне», — и, кротко слушая Терра, он ел пирожные, как будто только по рассеянности.
   Терра растопырил пальцы, словно желая схватить возникавшие видения. Все, что он говорил, проносилось перед ним. Он отбивался от образов, а мысли поражали его, как призрачные удары дубиной. Лицо у него было искажено животным ужасом.
   — Вы хотите убивать! — говорил он. — Наказание за убийство никогда не было наказанием, — оно было для руководящих классов желанным случаем утолить интеллектуальную жажду крови. На одного выродка, убивающего по влечению или необходимости, приходятся сотни представителей суда, полиции и прессы и тысячи представителей общественного мнения, которые, в гнусности превосходя этого выродка, оправдывают убийство идейными соображениями. Та же замаскированная кровожадность опирается на государственную власть и патриотические чувства, чтобы добиться войны. В народе войны не хотят даже убийцы, — а вы, граф Ланна?
   Ланна вежливо покачал головой. Ему хотелось пирожных с кремом и вишнями, которые он особенно любил. Вопрос прервал его на размышлении, как бы полакомиться ими, не оскорбив столь деликатный предмет беседы.
   — Тогда откажитесь от смертной казни, — прохрипел докучный гость, как будто ему самому приставили к горлу нож.
   Ланна мысленно отказался от любимых пирожных.
   — Будь я министром юстиции, — сказал он, — я, вероятно, ответил бы вам, что отмена смертной казни сделала бы меня безоружным.
   — Нет, граф Ланна! Вы бы так не ответили, ибо вам Понятно, что те, кто требует крови, стремятся не к справедливости, а к власти, будь то юристы или военные. Без крови нет власти, — подмигивают они друг другу. Почему всегда и повсюду контрреволюции более жестоки, чем революции? Революционеры прежде всего добиваются общего блага, а контрреволюционеры — лишь своей утраченной власти, которая заведомо никого, кроме них, не может облагодетельствовать. Не заставляйте того, — рычал Терра, — кому надлежит лишь мыслить и познавать, не заставляйте его действовать, чтоб обезвредить вас! — Сжатые кулаки его дрожали, взгляды метали пламя, он оскалился и заскрежетал зубами. Ланна осторожно подвигался к звонку, чтобы незаметно нажать кнопку, и при этом не спускал глаз с дикаря. «Я был бы посрамлен в своем знании людей, если бы он от слов перешел к делу», — эта мысль вернула ему мужество. Он выпрямился всем корпусом и сказал внушительно:
   — Все, что вы говорите, — ошибочно и ни к чему бы не привело, если бы было верным.
   Это осадило дикаря, вся его сконцентрированная сила стала убывать на глазах, он сжался, притих и сказал, уже не рыча, а запинаясь, что считал для себя невозможным упустить такой счастливый случай.
   — Вашему Сиятельству на протяжении вашей, будем надеяться, долгой и плодотворной деятельности на благо родины, быть может, представится случай вспомнить о смиренных речах человека низкого рождения и непосвященного. Пока в мирное время на законном основании проливается кровь, войны не могут считаться преступлениями. Но люди не захотят мириться с насильственной смертью ни в чем не повинных солдат, если даже убийц не будут карать смертью. И правящие классы, научившись порицать смертную казнь, раз она отменена, постыдятся поддерживать угрозу войны. Кровавая власть в ее высшей форме может быть подорвана лишь после того, как будет нанесен удар ее первоначальным, низшим формам, — заключил с глубоким почтением в голосе и взгляде Терра и, отвешивая низкие поклоны, прижав кончики пальцев к манишке, стал пятиться к двери. — Ваше сиятельство, — сказал он с последним, самым раболепным поклоном, — вы, как и всякий цивилизованный человек, носите в себе зачатки анархизма, и потому вам нетрудно судить, как сильно взаимодействие всех этих факторов.
   Сказав это, он исчез. Ланна при всей своей уравновешенности не мог отделаться от впечатления, что сам дьявол побывал у него.
   Первое его побуждение было: «Больше это не повторится» и «Как мне избавиться от него завтра же?» Но потом он пожал плечами и отмахнулся от нелепых предрассудков, втайне смакуя только что испытанный разгул мысли и предвкушая следующий.
 
 
   За дверью Терра схватился за косяк. Он обливался потом. Выходя из кабинета, он снова взглянул на часы, и, хотя они стояли между зажженными свечами, на сей раз не различил времени, глаза ему застилал туман. Он не знал, сколько прошло часов, но ему казалось, что стоит глубокая ночь, самая черная, какую только ему доводилось пережить. Не веря, что ей когда-нибудь наступит конец, он неустанно шагал по своей комнатке, папиросный дым все сгущался, а он в сотый раз, точно молитву, повторял все, что говорил там, внизу; вновь и вновь спрашивал он себя, взять ли свои слова назад, или просто предать их забвению, всем существом вникал в них, негодовал, порицал — и все же не мог от них отделаться: ибо, страшно вымолвить, он не имел власти над этими словами. Они не принадлежали ему, скорее — он им. Разве он породил их? Скорее он сам был порождением той истины. Сверши, что тебе поручено! Время твое отмерено, сила твоя дана тебе взаймы. Новый день, что взойдет, не будет принадлежать тебе, ибо твое перестало быть твоим. Покорись же! Слейся с единой мыслью.
   Но когда он до тошноты перечувствовал протест, усталость и гордое смирение, в самом деле занялся день — и оказался яснее, свежее и беспечальнее, чем предрекала тяжкая ночь. Утро, словно созданное для путешествий, пронзительно голубое, с ветерком, овевающим золотистую даль, утро — как отъезд. Куда? Одно ясно: вдаль — и с ней. Пошире распахнуть окно! Путь лежит в страну творческого духа, к берегам счастья! Твоя спутница вступает с тобой в завоеванные тобою области, ты следуешь за ней в ее сферу. «Я любим! — чувствовал он. — Ее душе, опередившей мою, давно известна наша судьба. Мы убежим, выдержим борьбу, которая будет нам оправданием, завоюем победу, которая позволит нам даже возвратиться сюда». Тут мысли его испуганно замерли. Он понял, что эта женщина снизойдет до его жизни не иначе как с ручательством победы. «А какое ручательство могу ей дать я?» Спасаясь бегством из комнаты, он ответил: «Я любим! С этим можно перешагнуть через жизненные преграды, вместо того чтобы разрушать их».
   В гостиной окна еще были завешены, но кто-то встал при появлении Терра.
   — Да, я ждал тебя. — Мангольф пошел ему навстречу. — Я хочу знать, что ты против меня замышляешь?
   — Я тоже плохо спал, — только и ответил Терра.
   Мангольф шарил сумрачно-страдальческим взглядом по лицу друга. Ему все еще слышались слова, сказанные другом вчера: «Я простился с Леей». Что скрывалось за ними, какие признания сестры, какие козни брата?
   — Ты угрожал мне, — сказал Мангольф, задерживая взгляд на бровях Терра.
   — Вчера мне представилась возможность замолвить за тебя слово перед твоим высоким начальством, и я с радостью воспользовался ею, — вежливо ответил Терра.
   — Этого еще недоставало! — простонал Мангольф.
   После паузы Терра подтвердил:
   — Именно этого. Надеюсь, сам ты не обманываешься насчет истинной причины, почему ты в такую рань, когда спят даже истопники, ждал меня здесь? Мой разговор с глазу на глаз с хозяином дома напрасно беспокоит тебя — он носил чисто отвлеченный характер. Если бы тайному советнику подобало подслушивать, ты бы услышал, что говорил он один.
   — Этому я охотно верю. — Мангольф презрительно улыбнулся. — Ты же играл роль повитухи. Должно быть, он продиктовал тебе статью?
   — В этом и заключалась вся беседа, — с жаром подтвердил Терра. — Я преклоняюсь перед твоей прозорливостью. Очевидно, ты в самом деле ждал меня здесь только в связи с моей сестрой.
   — Ты угрожал мне, — резко и торопливо повторил Мангольф. — Что происходит?
   — Кто это может сказать, кроме нее самой? Разве что Толлебен, — глядя исподлобья, невозмутимо ответил Терра.
   Мангольф схватился за голову.
   — Толлебен? Господи, а он уехал! — Он заметался по комнате как затравленный. Когда он вернулся на прежнее место, в тоне его слышалась уже только мольба: — Она хочет мстить? За то, что мое честолюбие служит ей преградой? Скажи, мне что-нибудь грозит?
   — Как тайному советнику?
   — Ты вправе глубоко презирать меня, — пробормотал Мангольф, весь сжавшись и покраснев.
   — Я уже говорил тебе, что вызвать у меня презрение не так легко. Я иногда тебя ненавижу — объективно, а если люблю, то субъективно.
   — Значит, ты жалеешь меня? — И так как Терра не возражал: — Этого я не потерплю.
   — А мне, — сказал Терра, — приходится терпеть, что ты мне завидуешь, тайный советник — вечному студенту.
   Мангольф стоял, весь похолодев.
   — Все может быть… Но обо мне надо говорить долго. — Главный и неизменный интерес его жизни сквозил у него во взгляде: что происходит со мной, во мне…
   — Пойдем на воздух! — потребовал он.
   Выйдя, Терра заметил:
   — Как эта терраса изменилась со вчерашнего вечера. Она блистала, точно мраморная, а теперь это крашеные доски.
   — Здесь каждый день утрачиваешь иллюзии, а к вечеру они снова возвращаются. Благоразумно уехать вовремя. — С этими словами Мангольф повел друга по буковой аллее к реке. Они дошли берегом до мостика. Мангольф перегнулся через перила и смотрел, как бурлит и сверкает вода между льдинами.
   — Меня это точно завораживает, — сказал он с интересом. — Разве могу я быть дурным по натуре, если меня так тянет к отречению, ко сну?
   Терра тоже попытался одурманить себя. Но ничего не вышло; он отчетливо слышал слова Мангольфа.
   — Не будь у меня сна — и сознания, что наша унылая жизнь лишь остановка в ночи…
   — Ну, ну! — сказал Терра умиротворяюще.
   Но Мангольф продолжал, не отводя взгляда от реки: