Страница:
прекрасные волосы, изумительное телосложение, и ее пение восхитительно!"
Почему не могу я подольститься к тому или другому глупцу из наших соседей
или родственников? Ведь я тысячу раз наблюдал, как делает это Тео, умеющая
занять их милой бессмысленной болтовней, в то время как я сижу молчаливый и
угрюмый. Право же, это грех не суметь выдавить из себя лишнего слова в
похвалу Фанни. Мы должны были бы полюбить нашу невестку и всячески ее
расхваливать. А уж прежде всего это должна была бы сделать леди Уорингтон,
ибо она прирожденная лицемерка, а я нет. Мы видели перед собой это юное
создание - прелестное личико, великолепные черные глаза, сложение и грация
нимфы - и оставались совершенно равнодушны. Не раз у себя дома мы с моей
супругой изощрялись в похвалах нашей новой сестрице, притворно восхищаясь ее
красотой и стараясь в своем притворстве перещеголять друг друга. Какие
прелестные у нее глаза! О да! Какая очаровательная ямочка на подбородке! Ah,
oui! {О да! (франц.).} Какая восхитительная маленькая ножка! Ну, прямо как у
китаянки! Я просто не знаю, как мы отыщем в Лондоне такие маленькие
туфельки, чтобы были ей впору! И, истощившись наконец в своих восторгах, мы
отчетливо понимали, что Фанни нам нисколько, ну нисколечко не нравится, что
мы ее просто недолюбливаем, что мы ее прямо-таки терпеть не... Ах, какие все
же женщины лицемерки!
А тем временем мы слышали со всех сторон о том, каким ревностным
сторонником нового антианглийского движения стал мой брат, как горячо
ратовал он за так называемые права и свободу американцев.
- Это ее рук дело, моя дорогая, - сказал я жене.
- Если бы подобную мысль решилась высказать я, ты бы наверняка стал
меня бранить, - со смехом отвечала леди Уорингтон, и я тут же упрекнул ее,
заметив, что это бессердечно во всем подозревать нашу новую сестрицу, и
какое, черт побери, имеем мы на это право? Но, повторяю, я слишком хорошо
знаю госпожу Тео, и если в ее прелестной головке поселится против
кого-нибудь предубеждение, нет такой силы на свете, - будь то вся
королевская конница или вся королевская рать, - которая могла бы преодолеть
его. И я торжественно утверждаю, что ничто на свете и никогда не заставило
бы ее поверить, что Гарри не находится у жены под башмаком, - ничто и
никогда.
Итак, мы с Гарри отправились в Каслвуд без женщин и поселились в
дорогом нашему сердцу унылом старом доме, где мы были так счастливы
когда-то, а я порой - так мрачен. Была зима, сезон охоты на уток, и Гарри
уходил на реку и десятками, дюжинами бушелей приносил домой подстреленных
нырков, а я в это время сидел в дедушкиной библиотеке, обложившись старыми,
заплеснелыми томами, любимыми мной с детства... И сейчас еще видится мне
этот огромный фолиант, с трудом умещавшийся в ручонках мальчугана, сидящего
возле седовласого деда. Я читал мои любимые книги; я спал в моей кровати в
моей старой спальне, где, как и утверждала матушка, все оставалось
нетронутым с того дня, как я уехал в Европу. И, как в детстве, меня будил
веселый голос Хела. Как все, кто любит побродить по полям, он привык
подниматься рано. Он заглядывал в комнату, будил меня и усаживался у меня в
ногах, наполняя воздух клубами ароматного дыма из своей первой утренней
трубки, в то время как негры уже клали огромные поленья дров в камин. Да,
это было счастливое время! Старик Натан открыл мне хитроумные тайники, в
которых издавна хранили ром и кларет. Мы с Хелом пережили за протекшие годы
немало тревог, печалей, горьких разочарований и битв. Но, сиживая вот так
вдвоем, мы снова становились мальчишками. И даже сейчас, вспоминая эти дни,
я снова чувствую себя мальчишкой.
Злополучный налог на чай - единственный из всех колониальных налогов
последнего времени, который английское правительство не пожелало отменить,
встретил открытое неповиновение во всей Америке. Хотя мы в Англии платили
шиллинг налога с каждого фунта, а в Бостоне или в Чарльстоне - всего три
пенса, тем не менее для американцев это был вопрос принципа: колонии не
желали платить эту подать; впрочем, надо сказать, что они и раньше весьма
решительно уклонялись от уплаты налогов везде, где только можно. В
Чарльстонской гавани суда с чаем были разгружены, и кипы чая остались лежать
на складах. Из Нью-Йорка и Филадельфии суда были отправлены обратно в
Лондон. А в Бостоне (где находился гарнизон, на который жители то и дело
совершали нападения) какие-то патриоты, загримировавшись индейцами,
забрались на корабли и сбросили ненавистный груз в воду. Белый отец не на
шутку разгневался на этот город переодетых индейцев-могоков. Палата общин
английского парламента приняла знаменитый закон, по которому Бостонский порт
был закрыт и таможня переведена в Салем. Массачусетская хартия была
упразднена, и, справедливо предвидя возможность бунтов и вероятную
пристрастность колониальных судов, в чьи руки будут попадать мятежники,
парламент издал указ: все лица, обвиняемые в совершении актов насилия или
оказании вооруженного сопротивления властям, должны быть отправлены для
предания суду в Англию или в другую колонию. Такого рода постановления,
взбудоражив всю Америку, привели в ярость даже приверженцев старой родины.
Когда мистеру Майлзу Уорингтону было пять лет от роду, я мог назначить ему
порку, и он, плача, спустил бы штанишки и подчинился; но вообразите себе,
что произошло бы, если бы я вздумал задать порку (которой он весьма и весьма
заслуживал) капитану Майлзу из полка королевских драгун? Он просто-напросто
выхватил бы трость из моей карающей отцовской длани и влепил бы мне такую
затрещину, что вся пудра ссыпалась бы с моего парика. Нет уж, упаси бог!
Меня бросает в дрожь при одной мысли о возможности такой стычки! Без дальних
слов он тут же утвердил бы свою независимость, и если, повторяю, наш
английский парламент имел, на мой взгляд, право облагать налогами колонии,
то нельзя не признать, что для осуществления этого права он прибегал к мерам
самым неделикатным, оскорбительным даже, лишь сильнее разжигающим
недовольство, а главное - совершенно не достигающим цели.
Вскоре после моего приезда в Америку лорд Дэнмор, назначенный на пост
губернатора Виргинии вместо скончавшегося лорда Боттетура, отнесся ко мне
вполне дружелюбно, желая жить в мире со всем местным дворянством. Для него
не было секретом, что моя матушка зарекомендовала себя отчаянной роялисткой;
в любом обществе она неустанно прославляла короля, и притом так громко и
безапелляционно, что и Рандолф и Патрик Генри теряли дар речи. Именно эта
прославленная преданность госпожи Эсмонд английскому трону (улыбаясь,
сообщил мне его превосходительство) и понудила его оказать покровительство
ее старшему сыну.
- Я получил на вас прескверную аттестацию из Англии, - сказал милорд. -
Маленькая птичка прочирикала мне, что вы исповедуете очень опасные мысли,
сэр Джордж. Вы друг мистера Уилкса и олдермена Бекфорда. Я даже не поручусь,
что вы не бывали в Медменхемском аббатстве. Вы якшались с актерами, поэтами,
со всякого рода сомнительными, необузданными субъектами. Меня предостерегали
против вас, сэр, но я нахожу, что вы...
- Не так черен, как меня малюют на портретах, - с улыбкой закончил я
его мысль.
- Клянусь честью, - сказал милорд, - мне кажется, я могу признаться
сэру Джорджу Уорингтону, что он представляется мне вполне безобидным, мирным
джентльменом и что я испытываю подлинную отраду, беседуя с ним после всех
этих громогласных политиков, всех этих адвокатов, неуемно кричащих о Греции
и Риме, всех этих виргинских помещиков, неустанно заверяющих меня в своем
уважении и преданности и потрясающих при этом кулаками... Надеюсь, - с
лукавой улыбкой добавил он, - нас никто не может подслушать и сообщить о
моем мнении в Англии.
После того как милорд ближе познакомился со мной и перестал верить
распространявшимся обо мне дурным толкам, мы день ото дня сходились с ним
все больше, а между представительницами прекрасного пола обоих наших
семейств завязалась самая тесная дружба, - по крайней мере, между ними и
моей женой. Жена Хела, которая наряду с прочими дамами была милостиво
принята при этом маленьком провинциальном дворе, не завоевала там большой
популярности из-за своих политических взглядов, высказываемых к тому же
весьма резким и непререкаемым тоном. Она ядовито критиковала
правительственные мероприятия, все без разбору. Вы находите их мягкими? Так
это значит только, что вероломное английское правительство готовит новую
ловушку и просто выжидает, затаясь, чтобы затем покрепче заковать в цепи
несчастную Америку. Они там изволят гневаться? А почему каждый гражданин
Америки не поднимется с оружием в руках на защиту своих прав свободного
человека и не воздаст по заслугам всем английским правителям, чиновникам и
солдатам за то, что они учинили с чаем Ост-индской компании? Моя матушка, со
своей стороны, выражала свои взгляды с не меньшей прямотой и решительностью
и навязывала советы губернатору с неуемным пылом, который не мог не утомить
этого представителя английской короны. Созовите народное ополчение! Пусть
пришлют свежее пополнение из Нью-Йорка, из Англии, откуда угодно! Заприте на
замок Капитолий (этот последний совет был, кстати сказать, выполнен) и
посадите за решетку всех зачинщиков и смутьянов из числа этих злонамеренных
депутатов! Так письменно и устно атаковала госпожа Эсмонд губернатора изо
дня в день. И если бы не только депутатов, но и их жен подвергли заточению,
этот Брут в юбке, думается мне, не стал бы протестовать против такой кары.
^TГлава LXXXVII,^U
повествующая, о тех, кто последними кричал: "Боже, храни короля!"
По какому капризу судьбы я всегда оказываюсь на стороне меньшинства?
Предложите законопроект о передаче Англии римскому Претенденту или турецкому
султану с обязательным принятием нами католичества или мусульманства, и
можете не сомневаться, что он пройдет, поскольку я, безусловно, буду против.
У себя на родине в Виргинии я, как и повсюду, оказался в оппозиции ко всем.
Патриоты почитали меня (как и я сам себя) за тори, а тори не замедлили
причислить меня к самым опасным республиканцам. Да, поистине распалась связь
времен! О, проклятый жребий! Еще года не прожив в Виргинии, я уже мечтал
возвратиться в свое английское поместье! Но время было столь смутное, что я
не мог покинуть мою матушку, одинокую женщину, когда над страной нависла
угроза войны, а значит, и неисчислимых бедствий. Она же никогда не
согласилась бы покинуть родину в такую тяжкую годину, да и какой сильный
духом человек мог бы на это пойти? За столом у его превосходительства, за
его добрым кларетом, который лился рекой, все были в этом единодушны, и над
пенистыми кубками прозвучала торжественная клятва: "Statue signum signifer!"
{Водрузи знамя, знаменосец! (лат.).} Ибо все мы, сторонники короля, готовы
были присягнуть ему, и наш губернатор держал речь, как храбрейший из
храбрых.
Надо сказать, что из всех виргинцев, которых я знал, госпожа Эсмонд
была самой последовательной. Наши помещики стекались в Уильямсберг, и многие
из них вознамерились дать бал в честь ее превосходительства супруги
губернатора, но тут до нас долетела весть о бостонском таможенном законе.
Тотчас же наша возмущенная ассамблея принимает решение протестовать против
этого шага английского парламента и объявляет день скорби, поста и
торжественных молебствий по всей стране во избавление нас от грозящего
бедствия гражданской войны. Тем временем, поскольку приглашение на бал было
уже отправлено и леди Дэнмор его приняла, наши джентльмены решили, что бал
должен все же состояться в назначенный вечер, а надеть власяницы и посыпать
головы пеплом они успеют в какой-нибудь из ближайших дней.
- Бал! - воскликнула госпожа Эсмонд. - Чтобы я поехала на бал,
устраиваемый бандой бунтовщиков, сговорившихся через неделю нанести
публичное оскорбление его величеству! Да я скорей умру! - И она отправляет
устроителям бала послание, в коем ставит их в известность, что, принимая во
внимание тяжелое положение страны, она считает для себя неуместным быть на
их балу.
Каково же было ее изумление, когда стоило ей после этого появиться на
улице в своем портшезе, как десятки ее сограждан, и белых и черных,
принялись вопить: "Да здравствует госпожа Эсмонд! Благослови вас бог, ваша
милость!" Ее отказ посетить бал они, по-видимому, восприняли как проявление
патриотических чувств.
Тогда госпожа Эсмонд во избежание дальнейших ошибок высунулась из
портшеза и крикнула во весь голос: "Боже, храни короля!" Сограждане тут же
дружно крикнули в ответ: "Боже, храни короля!" Все в то время привыкли
кричать: "Боже, храни короля!" В вечер бала мой бедный Гарри, как член
ассамблеи и один из устроителей празднества, облачился в свой красный мундир
вулфовской гвардии (вскоре он сменил его на мундир другого цвета) и
отправился с госпожой Фанни на бал. Леди Уорингтон и ее покорному слуге,
как, по сути дела, англичанам и новоприбывшим, госпожа Эсмонд разрешила
посетить бал, хотя сама она от этого, разумеется, уклонилась. Я имел честь
протанцевать контрданс с хозяйкой Маунт-Вернона и нашел, что моя партнерша
чрезвычайно привлекательная, живая и любезная дама; однако не скрою, что
похвалы, которые расточала ей моя жена, делясь дома своими впечатлениями от
этого вечера, были встречены моей матушкой с угрюмой усмешкой. Не мог разве
сэр Джордж Уорингтон пригласить на танец леди Дэнмор, или одну из ее
дочерей, или еще кого-нибудь, а не эту миссис Вашингтон! Ну конечно,
полковник столь высокого мнения о себе и о своей супруге, что он, без
сомнения, считает ее первой дамой на балу! Однако кто же не помнит, что он
был всего-навсего землемером, получавшим за свои труды гинею в день!
Поистине зазнайство этих провинциальных выскочек не знает границ, а сам этот
господин, как видно, совсем загордился после того, как лорд Дэнмор стал к
нему благоволить.
Не знаю, действительно ли мистер Вашингтон так спесив, но что моя
почтенная матушка недолюбливает его и всех, кто к нему близок, это-то уж я
знаю доподлинно.
Если ей пришлось не по вкусу его появление на балу, то ничуть не больше
угодил он ей своим поведением три дня спустя. В день, отведенный для скорби
и поста, мистер Вашингтон посетил церковь, где отправлял службу наш новый
священник мистер Белман, моя же матушка давала в этот день званый обед и
пригласила на него кое-кого из чиновников колониального управления, а также
и мистера Белмана, но священник приглашение отклонил. Госпожа Эсмонд
надменно тряхнула головой и сказала: "Поступайте как знаете". Обед она
закатила самый пышный, ее дом сверкал огнями, в то время как весь город был
погружен в уныние и мрак; мало того, она попросила мистера Гарди, одного из
адъютантов его превосходительства, спеть "Боже, храни короля!". Прохожие на
улице слышали это пение, но думали, что в доме идет какая-то церковная
служба, при которой положено так петь. Но когда по просьбе хозяйки этот
наивный молодой адъютант, только что приехавший из Европы, принялся
распевать "Британцы, цельтесь верней!", на улице поднялся дикий крик, и
большой камень, пущенный к нам в окно чьей-то мятежной рукой, плюхнулся в
мою чашу с пуншем, расплескав ее содержимое вместе с осколками стекла по
всей столовой.
Моя неустрашимая матушка смело подошла к окну. И по сей день отчетливо
вижу я, как стоит эта маленькая женщина на фоне звездного неба, вызывающе
подняв голову, раскинув руки в кружевных манжетах, и сливает свой голос с
нашим хором: "Британцы, цельтесь верней, цельтесь верней!" - а толпа за
оградой беснуется и ревет:
- Молчать! Позор! Долой!
Ну, нет, она не отступит, не на такую напали!
- Что же вы, швыряйте, швыряйте камни, если посмеете! - говорит храбрая
маленькая женщина, и, верно, камни полетели бы снова, если бы не вмешались
какие-то господа, вышедшие из трактира Рейли.
- Нельзя оскорблять даму, - произнес голос, который показался мне
знакомым.
- Да здравствует полковник! Да здравствует капитан! Благослови вас бог,
ваша честь! - послышалось из толпы, и враг был усмирен.
Моя матушка, сославшись на то, что порядок восстановлен, попросила
мистера Гарди спеть еще, но тот отвечал с кривой улыбкой, что он, дескать,
"не привык петь под такой аккомпанемент", и на этом концерт на сей раз
закончился. Тем не менее нельзя не признаться, что какие-то негодяи
вернулись к нашему дому ночью, перебили все до единого стекла в окнах,
выходящих на улицу, и до полусмерти напугали мою жену. Пожалуй, матушка все
же немного хватила через край, распевая "Британцы, цельтесь верней!", надо
бы ей удовольствоваться гимном "Боже, храни короля!". Ополчение было
поставлено под ружье, отливались пули, заготавливалось военное снаряжение,
хитроумные планы, как обойти королевские указы, были разработаны и
приводились в исполнение, а "Боже, храни короля!" звучало повсюду, и когда
я, пытаясь урезонить наших джентльменов-патриотов, говорил им:
- Зачем замышляете вы отколоться от метрополии? Вы же неизбежно
обрушите на свои головы гнев величайшей державы в мире! - то неизменно
слышал в ответ:
- Но мы ничего подобного не замышляем. Мы верные подданные короля. Мы
гордимся тем, что мы британцы. - И все прочее в таком же духе. Бочки с
порохом стояли наготове в погребах, запальные шнуры были подведены, а мистер
Фокс по-прежнему был неутомим в своих верноподданнических посланиях королю и
парламенту и ничего плохого, видите ли, не замышлял.
Когда я говорил о могуществе Британии, я искренне верил в то, что она
его проявит. Разве мог я предположить, что она понадеется победить три
миллиона американцев британского происхождения на их собственной земле с
помощью нескольких батальонов солдат, полудюжины генералов с Бонд-стрит и
двух-трех тысяч немецких наемников? Можно было подумать, что мы стремимся не
только укротить непокорные колонии, но еще и как можно сильнее их унизить.
Зачем понадобилось нам насылать на них эти орды гессенцев и этих убийц из
индейских вигвамов? Не могли мы разве разрешить наш великий спор без tali
auxilio {Такого содействия (лат.).} и istis defensoribus? {Таких соратников
(лат.).} Ах, легко теперь, после того как мы потерпели поражение,
разглядывать карту великой империи, отторгнутой от нас, и задним числом
рассуждать о том, что нам следовало сделать, чтобы ее не потерять. Защитники
Лонг-Айленда должны были разбить армию Вашингтона, и он должен был покинуть
Вэлли-Фордж только в качестве пленника. После битвы при Кемдене Юг был бы в
наших руках, если бы совершенно непонятное вмешательство главнокомандующего
в Нью-Йорке не парализовало усилия единственного способного английского
генерала и не послало его в этот злосчастный cul-de-sac {Тупик (франц.).} в
Йорктауне, где он вынужден был сложить оружие и сдаться. О, если бы в нашем
распоряжении была хотя бы еще неделя, хотя бы еще день, хотя бы еще час
дневного света или ночного мрака! Перечитывая теперь описание всех наших
американских кампаний, от их плачевного начала до бесславного конца, и имея
возможность проследить за передвижениями неприятеля и состоянием его войск в
такой же мере, как и за нашими, я отчетливо, как мне кажется, вижу, что
перейди мы в наступление, и наш противник, не имея сил нам противостоять,
оказался бы полностью в нашей власти и исход всей кампании был бы решен в
нашу пользу. Но так было угодно небу (и, как мы сами теперь это видим, - к
обоюдному благу), чтобы наша западная республика была отторгнута от нас и
храбрым ее воинам, а особливо ее доблестному вождю досталась великая честь
не только сразиться и победить прекрасно оснащенную и закаленную в боях
армию, но и выстоять против голода, холода, скудости, раскола и измены в
собственных рядах! Гибель их, казалось, была неминуема, и только неугасимое
пламя патриотизма, горевшее в груди их доблестного неустрашимого вождя,
привело их к победе. Какая твердость, какое величие духа, какое упорство под
ударами судьбы! Вашингтон в сражении был нисколько не храбрее и не искуснее
сотен других воинов, сражавшихся с ним бок о бок или против него (кто не
слыхал избитых шуточек по адресу "Фабия", в которых любили изощряться
оппозиционно настроенные офицеры?), но Вашингтон - вождь нации, восставшей с
оружием в руках; Вашингтон, ведущий борьбу с раздором в собственных рядах,
сохраняющий спокойствие перед лицом вероломства, одинаково невозмутимый как
в открытой схватке, так и в борьбе с притаившимся за спиной врагом;
Вашингтон, умеющий и призвать к порядку, и воодушевить свое голодное и
полураздетое воинство; Вашингтон, больно уязвленный неблагодарностью, но
подавляющий свой гнев и всегда готовый простить, несгибаемый в поражении,
великодушный в победе и как никогда величественный в ту минуту, когда он
вложил в ножны свой победоносный меч и отошел от дел ратных, - вот поистине
пример, достойный восхищения и почитания, незапятнанная репутация,
беспорочная жизнь! Quando invenies parem? {Где ты найдешь равного? (лат.).}
В своем более обширном исследовании, посвященном этой войне, давно мною
задуманном и частично уже написанном, я, мне кажется, сумел отдать дань
величайшему из ее полководцев {* И я льщу себя надеждой, что в этом
беспристрастном изложении моего о нем мнения мне удалось показать, что и я
умею великодушно отдавать должное тем, кто не удостоил меня своим
расположением. Ибо, когда мой брат Хел, всегда стремившийся установить
добрые взаимоотношения между мной и своим обожаемым генералом, как-то раз,
находясь в гостях в Маунт-Верноне, показал ему несколько начальных страниц
моей "Истории", генерал Вашингтон (редко читавший книги и не притязавший на
литературный вкус), заметил: "Если хотите знать мое мнение, дорогой генерал,
то я полагаю, судя по тем немногим образчикам, с коими я мог ознакомиться,
что это задуманное сэром Джорджем исследование покажется оскорбительным для
обеих враждовавших сторон". - Дж. Э.-У.}, и сделал это движимый единственно
чувством глубочайшего уважения перед его высокими добродетелями. В дни моей
юности я не имел чести пользоваться особой симпатией у молодого мистера
Вашингтона, зато мой брат - натура куда более открытая и душа более
привязчивая - был его другом всегда, и в те далекие годы, когда они были
равны по положению, и в более позднее время, когда генералу Вашингтону, по
моему твердому убеждению, не было уже равных на всей земле.
Я уже упоминал о некоторой двойственности моего положения и в какой-то
мере, пожалуй, и моего брата, которая поставила нас с ним по разные стороны
барьера во время этого поединка, длившегося пять лет и закончившегося тем,
что метрополия вынуждена была признать себя побежденной. Гарри следовало бы
быть тори, а мне - вигом. В теории я всегда исповедовал более либеральные
взгляды, нежели мой брат, который, особенно после своей женитьбы, сделался,
по выражению наших индейских набобов, настоящим "раджой", то есть персоной
величественной, чопорной и взыскующей почестей. Когда, к примеру, губернатор
Дэнмор предложил освободить негров, дабы привлечь их под знамена его
величества короля, Хел заявил, что губернатора следует повесить вместе с его
(так он выразился) "черной гвардией", завербованной им обманным путем.
- Ежели вы, джентльмены, сражаетесь за свободу, то уж негры и подавно
могут за нее сражаться, - сказал я, в ответ на что Генри закричал, потрясая
кулаком:
- Чертовы мерзавцы, попадись мне хоть один, уложу на месте вот этой
рукой!
И наша матушка поддержала его, заявив, что эти разговоры насчет
негритянского мятежа - самые чудовищные и отцеубийственные слова, какие
когда-либо слышала наша несчастная родина. Она, по крайности, была более
последовательна, чем брат Хел. Она требовала одинакового повиновения властям
как от черных, так и от белых, в то время как Хел признавал право на свободу
только для людей с белой кожей.
Оба они, и госпожа Эсмонд и Гарри, в подтверждение своих слов опирались
на пример мистера Гамбо. Получив от меня вольную в награду за его
удивительную преданность и привязанность ко мне в трудные времена, Гамбо по
возвращении в Виргинию не стал желанным гостем на своем старом месте, в
людской моей матушки. Он был теперь свободный гражданин, в то время как
другие негры оставались рабами, и это сделало его как бы средоточием всех
мятежных настроений. Он напускал на себя важность и принимал
покровительственный вид, хвастался своими друзьями, оставшимися в Европе
("дома", как он это называл), и своими подвигами там и первое время, подобно
мартышке, повидавшей свет, собирал вокруг себя толпу восхищенных слушателей.
Слуга же Хела Сейди, по собственному желанию возвратившийся в Америку,
оставался рабом. Это породило зависть и неприязнь, а затем и баталии, в коих
оба показывали благородное искусство кулачного боя и бодания, освоенное ими
в Мэрибон-Гарденс и в Хокли-ин-де-холл. И не один только Сейди завидовал
Гамбо: почти все наши слуги возненавидели синьора Гамбо за его зазнайство, и
с грустью должен признаться, что даже наша верная Молли, его жена, стала
проявлять недовольство и ревность. Негры не могли простить ей, что она
позволила себе так унизиться, что вышла замуж за одного из их среды. Потеряв
Почему не могу я подольститься к тому или другому глупцу из наших соседей
или родственников? Ведь я тысячу раз наблюдал, как делает это Тео, умеющая
занять их милой бессмысленной болтовней, в то время как я сижу молчаливый и
угрюмый. Право же, это грех не суметь выдавить из себя лишнего слова в
похвалу Фанни. Мы должны были бы полюбить нашу невестку и всячески ее
расхваливать. А уж прежде всего это должна была бы сделать леди Уорингтон,
ибо она прирожденная лицемерка, а я нет. Мы видели перед собой это юное
создание - прелестное личико, великолепные черные глаза, сложение и грация
нимфы - и оставались совершенно равнодушны. Не раз у себя дома мы с моей
супругой изощрялись в похвалах нашей новой сестрице, притворно восхищаясь ее
красотой и стараясь в своем притворстве перещеголять друг друга. Какие
прелестные у нее глаза! О да! Какая очаровательная ямочка на подбородке! Ah,
oui! {О да! (франц.).} Какая восхитительная маленькая ножка! Ну, прямо как у
китаянки! Я просто не знаю, как мы отыщем в Лондоне такие маленькие
туфельки, чтобы были ей впору! И, истощившись наконец в своих восторгах, мы
отчетливо понимали, что Фанни нам нисколько, ну нисколечко не нравится, что
мы ее просто недолюбливаем, что мы ее прямо-таки терпеть не... Ах, какие все
же женщины лицемерки!
А тем временем мы слышали со всех сторон о том, каким ревностным
сторонником нового антианглийского движения стал мой брат, как горячо
ратовал он за так называемые права и свободу американцев.
- Это ее рук дело, моя дорогая, - сказал я жене.
- Если бы подобную мысль решилась высказать я, ты бы наверняка стал
меня бранить, - со смехом отвечала леди Уорингтон, и я тут же упрекнул ее,
заметив, что это бессердечно во всем подозревать нашу новую сестрицу, и
какое, черт побери, имеем мы на это право? Но, повторяю, я слишком хорошо
знаю госпожу Тео, и если в ее прелестной головке поселится против
кого-нибудь предубеждение, нет такой силы на свете, - будь то вся
королевская конница или вся королевская рать, - которая могла бы преодолеть
его. И я торжественно утверждаю, что ничто на свете и никогда не заставило
бы ее поверить, что Гарри не находится у жены под башмаком, - ничто и
никогда.
Итак, мы с Гарри отправились в Каслвуд без женщин и поселились в
дорогом нашему сердцу унылом старом доме, где мы были так счастливы
когда-то, а я порой - так мрачен. Была зима, сезон охоты на уток, и Гарри
уходил на реку и десятками, дюжинами бушелей приносил домой подстреленных
нырков, а я в это время сидел в дедушкиной библиотеке, обложившись старыми,
заплеснелыми томами, любимыми мной с детства... И сейчас еще видится мне
этот огромный фолиант, с трудом умещавшийся в ручонках мальчугана, сидящего
возле седовласого деда. Я читал мои любимые книги; я спал в моей кровати в
моей старой спальне, где, как и утверждала матушка, все оставалось
нетронутым с того дня, как я уехал в Европу. И, как в детстве, меня будил
веселый голос Хела. Как все, кто любит побродить по полям, он привык
подниматься рано. Он заглядывал в комнату, будил меня и усаживался у меня в
ногах, наполняя воздух клубами ароматного дыма из своей первой утренней
трубки, в то время как негры уже клали огромные поленья дров в камин. Да,
это было счастливое время! Старик Натан открыл мне хитроумные тайники, в
которых издавна хранили ром и кларет. Мы с Хелом пережили за протекшие годы
немало тревог, печалей, горьких разочарований и битв. Но, сиживая вот так
вдвоем, мы снова становились мальчишками. И даже сейчас, вспоминая эти дни,
я снова чувствую себя мальчишкой.
Злополучный налог на чай - единственный из всех колониальных налогов
последнего времени, который английское правительство не пожелало отменить,
встретил открытое неповиновение во всей Америке. Хотя мы в Англии платили
шиллинг налога с каждого фунта, а в Бостоне или в Чарльстоне - всего три
пенса, тем не менее для американцев это был вопрос принципа: колонии не
желали платить эту подать; впрочем, надо сказать, что они и раньше весьма
решительно уклонялись от уплаты налогов везде, где только можно. В
Чарльстонской гавани суда с чаем были разгружены, и кипы чая остались лежать
на складах. Из Нью-Йорка и Филадельфии суда были отправлены обратно в
Лондон. А в Бостоне (где находился гарнизон, на который жители то и дело
совершали нападения) какие-то патриоты, загримировавшись индейцами,
забрались на корабли и сбросили ненавистный груз в воду. Белый отец не на
шутку разгневался на этот город переодетых индейцев-могоков. Палата общин
английского парламента приняла знаменитый закон, по которому Бостонский порт
был закрыт и таможня переведена в Салем. Массачусетская хартия была
упразднена, и, справедливо предвидя возможность бунтов и вероятную
пристрастность колониальных судов, в чьи руки будут попадать мятежники,
парламент издал указ: все лица, обвиняемые в совершении актов насилия или
оказании вооруженного сопротивления властям, должны быть отправлены для
предания суду в Англию или в другую колонию. Такого рода постановления,
взбудоражив всю Америку, привели в ярость даже приверженцев старой родины.
Когда мистеру Майлзу Уорингтону было пять лет от роду, я мог назначить ему
порку, и он, плача, спустил бы штанишки и подчинился; но вообразите себе,
что произошло бы, если бы я вздумал задать порку (которой он весьма и весьма
заслуживал) капитану Майлзу из полка королевских драгун? Он просто-напросто
выхватил бы трость из моей карающей отцовской длани и влепил бы мне такую
затрещину, что вся пудра ссыпалась бы с моего парика. Нет уж, упаси бог!
Меня бросает в дрожь при одной мысли о возможности такой стычки! Без дальних
слов он тут же утвердил бы свою независимость, и если, повторяю, наш
английский парламент имел, на мой взгляд, право облагать налогами колонии,
то нельзя не признать, что для осуществления этого права он прибегал к мерам
самым неделикатным, оскорбительным даже, лишь сильнее разжигающим
недовольство, а главное - совершенно не достигающим цели.
Вскоре после моего приезда в Америку лорд Дэнмор, назначенный на пост
губернатора Виргинии вместо скончавшегося лорда Боттетура, отнесся ко мне
вполне дружелюбно, желая жить в мире со всем местным дворянством. Для него
не было секретом, что моя матушка зарекомендовала себя отчаянной роялисткой;
в любом обществе она неустанно прославляла короля, и притом так громко и
безапелляционно, что и Рандолф и Патрик Генри теряли дар речи. Именно эта
прославленная преданность госпожи Эсмонд английскому трону (улыбаясь,
сообщил мне его превосходительство) и понудила его оказать покровительство
ее старшему сыну.
- Я получил на вас прескверную аттестацию из Англии, - сказал милорд. -
Маленькая птичка прочирикала мне, что вы исповедуете очень опасные мысли,
сэр Джордж. Вы друг мистера Уилкса и олдермена Бекфорда. Я даже не поручусь,
что вы не бывали в Медменхемском аббатстве. Вы якшались с актерами, поэтами,
со всякого рода сомнительными, необузданными субъектами. Меня предостерегали
против вас, сэр, но я нахожу, что вы...
- Не так черен, как меня малюют на портретах, - с улыбкой закончил я
его мысль.
- Клянусь честью, - сказал милорд, - мне кажется, я могу признаться
сэру Джорджу Уорингтону, что он представляется мне вполне безобидным, мирным
джентльменом и что я испытываю подлинную отраду, беседуя с ним после всех
этих громогласных политиков, всех этих адвокатов, неуемно кричащих о Греции
и Риме, всех этих виргинских помещиков, неустанно заверяющих меня в своем
уважении и преданности и потрясающих при этом кулаками... Надеюсь, - с
лукавой улыбкой добавил он, - нас никто не может подслушать и сообщить о
моем мнении в Англии.
После того как милорд ближе познакомился со мной и перестал верить
распространявшимся обо мне дурным толкам, мы день ото дня сходились с ним
все больше, а между представительницами прекрасного пола обоих наших
семейств завязалась самая тесная дружба, - по крайней мере, между ними и
моей женой. Жена Хела, которая наряду с прочими дамами была милостиво
принята при этом маленьком провинциальном дворе, не завоевала там большой
популярности из-за своих политических взглядов, высказываемых к тому же
весьма резким и непререкаемым тоном. Она ядовито критиковала
правительственные мероприятия, все без разбору. Вы находите их мягкими? Так
это значит только, что вероломное английское правительство готовит новую
ловушку и просто выжидает, затаясь, чтобы затем покрепче заковать в цепи
несчастную Америку. Они там изволят гневаться? А почему каждый гражданин
Америки не поднимется с оружием в руках на защиту своих прав свободного
человека и не воздаст по заслугам всем английским правителям, чиновникам и
солдатам за то, что они учинили с чаем Ост-индской компании? Моя матушка, со
своей стороны, выражала свои взгляды с не меньшей прямотой и решительностью
и навязывала советы губернатору с неуемным пылом, который не мог не утомить
этого представителя английской короны. Созовите народное ополчение! Пусть
пришлют свежее пополнение из Нью-Йорка, из Англии, откуда угодно! Заприте на
замок Капитолий (этот последний совет был, кстати сказать, выполнен) и
посадите за решетку всех зачинщиков и смутьянов из числа этих злонамеренных
депутатов! Так письменно и устно атаковала госпожа Эсмонд губернатора изо
дня в день. И если бы не только депутатов, но и их жен подвергли заточению,
этот Брут в юбке, думается мне, не стал бы протестовать против такой кары.
^TГлава LXXXVII,^U
повествующая, о тех, кто последними кричал: "Боже, храни короля!"
По какому капризу судьбы я всегда оказываюсь на стороне меньшинства?
Предложите законопроект о передаче Англии римскому Претенденту или турецкому
султану с обязательным принятием нами католичества или мусульманства, и
можете не сомневаться, что он пройдет, поскольку я, безусловно, буду против.
У себя на родине в Виргинии я, как и повсюду, оказался в оппозиции ко всем.
Патриоты почитали меня (как и я сам себя) за тори, а тори не замедлили
причислить меня к самым опасным республиканцам. Да, поистине распалась связь
времен! О, проклятый жребий! Еще года не прожив в Виргинии, я уже мечтал
возвратиться в свое английское поместье! Но время было столь смутное, что я
не мог покинуть мою матушку, одинокую женщину, когда над страной нависла
угроза войны, а значит, и неисчислимых бедствий. Она же никогда не
согласилась бы покинуть родину в такую тяжкую годину, да и какой сильный
духом человек мог бы на это пойти? За столом у его превосходительства, за
его добрым кларетом, который лился рекой, все были в этом единодушны, и над
пенистыми кубками прозвучала торжественная клятва: "Statue signum signifer!"
{Водрузи знамя, знаменосец! (лат.).} Ибо все мы, сторонники короля, готовы
были присягнуть ему, и наш губернатор держал речь, как храбрейший из
храбрых.
Надо сказать, что из всех виргинцев, которых я знал, госпожа Эсмонд
была самой последовательной. Наши помещики стекались в Уильямсберг, и многие
из них вознамерились дать бал в честь ее превосходительства супруги
губернатора, но тут до нас долетела весть о бостонском таможенном законе.
Тотчас же наша возмущенная ассамблея принимает решение протестовать против
этого шага английского парламента и объявляет день скорби, поста и
торжественных молебствий по всей стране во избавление нас от грозящего
бедствия гражданской войны. Тем временем, поскольку приглашение на бал было
уже отправлено и леди Дэнмор его приняла, наши джентльмены решили, что бал
должен все же состояться в назначенный вечер, а надеть власяницы и посыпать
головы пеплом они успеют в какой-нибудь из ближайших дней.
- Бал! - воскликнула госпожа Эсмонд. - Чтобы я поехала на бал,
устраиваемый бандой бунтовщиков, сговорившихся через неделю нанести
публичное оскорбление его величеству! Да я скорей умру! - И она отправляет
устроителям бала послание, в коем ставит их в известность, что, принимая во
внимание тяжелое положение страны, она считает для себя неуместным быть на
их балу.
Каково же было ее изумление, когда стоило ей после этого появиться на
улице в своем портшезе, как десятки ее сограждан, и белых и черных,
принялись вопить: "Да здравствует госпожа Эсмонд! Благослови вас бог, ваша
милость!" Ее отказ посетить бал они, по-видимому, восприняли как проявление
патриотических чувств.
Тогда госпожа Эсмонд во избежание дальнейших ошибок высунулась из
портшеза и крикнула во весь голос: "Боже, храни короля!" Сограждане тут же
дружно крикнули в ответ: "Боже, храни короля!" Все в то время привыкли
кричать: "Боже, храни короля!" В вечер бала мой бедный Гарри, как член
ассамблеи и один из устроителей празднества, облачился в свой красный мундир
вулфовской гвардии (вскоре он сменил его на мундир другого цвета) и
отправился с госпожой Фанни на бал. Леди Уорингтон и ее покорному слуге,
как, по сути дела, англичанам и новоприбывшим, госпожа Эсмонд разрешила
посетить бал, хотя сама она от этого, разумеется, уклонилась. Я имел честь
протанцевать контрданс с хозяйкой Маунт-Вернона и нашел, что моя партнерша
чрезвычайно привлекательная, живая и любезная дама; однако не скрою, что
похвалы, которые расточала ей моя жена, делясь дома своими впечатлениями от
этого вечера, были встречены моей матушкой с угрюмой усмешкой. Не мог разве
сэр Джордж Уорингтон пригласить на танец леди Дэнмор, или одну из ее
дочерей, или еще кого-нибудь, а не эту миссис Вашингтон! Ну конечно,
полковник столь высокого мнения о себе и о своей супруге, что он, без
сомнения, считает ее первой дамой на балу! Однако кто же не помнит, что он
был всего-навсего землемером, получавшим за свои труды гинею в день!
Поистине зазнайство этих провинциальных выскочек не знает границ, а сам этот
господин, как видно, совсем загордился после того, как лорд Дэнмор стал к
нему благоволить.
Не знаю, действительно ли мистер Вашингтон так спесив, но что моя
почтенная матушка недолюбливает его и всех, кто к нему близок, это-то уж я
знаю доподлинно.
Если ей пришлось не по вкусу его появление на балу, то ничуть не больше
угодил он ей своим поведением три дня спустя. В день, отведенный для скорби
и поста, мистер Вашингтон посетил церковь, где отправлял службу наш новый
священник мистер Белман, моя же матушка давала в этот день званый обед и
пригласила на него кое-кого из чиновников колониального управления, а также
и мистера Белмана, но священник приглашение отклонил. Госпожа Эсмонд
надменно тряхнула головой и сказала: "Поступайте как знаете". Обед она
закатила самый пышный, ее дом сверкал огнями, в то время как весь город был
погружен в уныние и мрак; мало того, она попросила мистера Гарди, одного из
адъютантов его превосходительства, спеть "Боже, храни короля!". Прохожие на
улице слышали это пение, но думали, что в доме идет какая-то церковная
служба, при которой положено так петь. Но когда по просьбе хозяйки этот
наивный молодой адъютант, только что приехавший из Европы, принялся
распевать "Британцы, цельтесь верней!", на улице поднялся дикий крик, и
большой камень, пущенный к нам в окно чьей-то мятежной рукой, плюхнулся в
мою чашу с пуншем, расплескав ее содержимое вместе с осколками стекла по
всей столовой.
Моя неустрашимая матушка смело подошла к окну. И по сей день отчетливо
вижу я, как стоит эта маленькая женщина на фоне звездного неба, вызывающе
подняв голову, раскинув руки в кружевных манжетах, и сливает свой голос с
нашим хором: "Британцы, цельтесь верней, цельтесь верней!" - а толпа за
оградой беснуется и ревет:
- Молчать! Позор! Долой!
Ну, нет, она не отступит, не на такую напали!
- Что же вы, швыряйте, швыряйте камни, если посмеете! - говорит храбрая
маленькая женщина, и, верно, камни полетели бы снова, если бы не вмешались
какие-то господа, вышедшие из трактира Рейли.
- Нельзя оскорблять даму, - произнес голос, который показался мне
знакомым.
- Да здравствует полковник! Да здравствует капитан! Благослови вас бог,
ваша честь! - послышалось из толпы, и враг был усмирен.
Моя матушка, сославшись на то, что порядок восстановлен, попросила
мистера Гарди спеть еще, но тот отвечал с кривой улыбкой, что он, дескать,
"не привык петь под такой аккомпанемент", и на этом концерт на сей раз
закончился. Тем не менее нельзя не признаться, что какие-то негодяи
вернулись к нашему дому ночью, перебили все до единого стекла в окнах,
выходящих на улицу, и до полусмерти напугали мою жену. Пожалуй, матушка все
же немного хватила через край, распевая "Британцы, цельтесь верней!", надо
бы ей удовольствоваться гимном "Боже, храни короля!". Ополчение было
поставлено под ружье, отливались пули, заготавливалось военное снаряжение,
хитроумные планы, как обойти королевские указы, были разработаны и
приводились в исполнение, а "Боже, храни короля!" звучало повсюду, и когда
я, пытаясь урезонить наших джентльменов-патриотов, говорил им:
- Зачем замышляете вы отколоться от метрополии? Вы же неизбежно
обрушите на свои головы гнев величайшей державы в мире! - то неизменно
слышал в ответ:
- Но мы ничего подобного не замышляем. Мы верные подданные короля. Мы
гордимся тем, что мы британцы. - И все прочее в таком же духе. Бочки с
порохом стояли наготове в погребах, запальные шнуры были подведены, а мистер
Фокс по-прежнему был неутомим в своих верноподданнических посланиях королю и
парламенту и ничего плохого, видите ли, не замышлял.
Когда я говорил о могуществе Британии, я искренне верил в то, что она
его проявит. Разве мог я предположить, что она понадеется победить три
миллиона американцев британского происхождения на их собственной земле с
помощью нескольких батальонов солдат, полудюжины генералов с Бонд-стрит и
двух-трех тысяч немецких наемников? Можно было подумать, что мы стремимся не
только укротить непокорные колонии, но еще и как можно сильнее их унизить.
Зачем понадобилось нам насылать на них эти орды гессенцев и этих убийц из
индейских вигвамов? Не могли мы разве разрешить наш великий спор без tali
auxilio {Такого содействия (лат.).} и istis defensoribus? {Таких соратников
(лат.).} Ах, легко теперь, после того как мы потерпели поражение,
разглядывать карту великой империи, отторгнутой от нас, и задним числом
рассуждать о том, что нам следовало сделать, чтобы ее не потерять. Защитники
Лонг-Айленда должны были разбить армию Вашингтона, и он должен был покинуть
Вэлли-Фордж только в качестве пленника. После битвы при Кемдене Юг был бы в
наших руках, если бы совершенно непонятное вмешательство главнокомандующего
в Нью-Йорке не парализовало усилия единственного способного английского
генерала и не послало его в этот злосчастный cul-de-sac {Тупик (франц.).} в
Йорктауне, где он вынужден был сложить оружие и сдаться. О, если бы в нашем
распоряжении была хотя бы еще неделя, хотя бы еще день, хотя бы еще час
дневного света или ночного мрака! Перечитывая теперь описание всех наших
американских кампаний, от их плачевного начала до бесславного конца, и имея
возможность проследить за передвижениями неприятеля и состоянием его войск в
такой же мере, как и за нашими, я отчетливо, как мне кажется, вижу, что
перейди мы в наступление, и наш противник, не имея сил нам противостоять,
оказался бы полностью в нашей власти и исход всей кампании был бы решен в
нашу пользу. Но так было угодно небу (и, как мы сами теперь это видим, - к
обоюдному благу), чтобы наша западная республика была отторгнута от нас и
храбрым ее воинам, а особливо ее доблестному вождю досталась великая честь
не только сразиться и победить прекрасно оснащенную и закаленную в боях
армию, но и выстоять против голода, холода, скудости, раскола и измены в
собственных рядах! Гибель их, казалось, была неминуема, и только неугасимое
пламя патриотизма, горевшее в груди их доблестного неустрашимого вождя,
привело их к победе. Какая твердость, какое величие духа, какое упорство под
ударами судьбы! Вашингтон в сражении был нисколько не храбрее и не искуснее
сотен других воинов, сражавшихся с ним бок о бок или против него (кто не
слыхал избитых шуточек по адресу "Фабия", в которых любили изощряться
оппозиционно настроенные офицеры?), но Вашингтон - вождь нации, восставшей с
оружием в руках; Вашингтон, ведущий борьбу с раздором в собственных рядах,
сохраняющий спокойствие перед лицом вероломства, одинаково невозмутимый как
в открытой схватке, так и в борьбе с притаившимся за спиной врагом;
Вашингтон, умеющий и призвать к порядку, и воодушевить свое голодное и
полураздетое воинство; Вашингтон, больно уязвленный неблагодарностью, но
подавляющий свой гнев и всегда готовый простить, несгибаемый в поражении,
великодушный в победе и как никогда величественный в ту минуту, когда он
вложил в ножны свой победоносный меч и отошел от дел ратных, - вот поистине
пример, достойный восхищения и почитания, незапятнанная репутация,
беспорочная жизнь! Quando invenies parem? {Где ты найдешь равного? (лат.).}
В своем более обширном исследовании, посвященном этой войне, давно мною
задуманном и частично уже написанном, я, мне кажется, сумел отдать дань
величайшему из ее полководцев {* И я льщу себя надеждой, что в этом
беспристрастном изложении моего о нем мнения мне удалось показать, что и я
умею великодушно отдавать должное тем, кто не удостоил меня своим
расположением. Ибо, когда мой брат Хел, всегда стремившийся установить
добрые взаимоотношения между мной и своим обожаемым генералом, как-то раз,
находясь в гостях в Маунт-Верноне, показал ему несколько начальных страниц
моей "Истории", генерал Вашингтон (редко читавший книги и не притязавший на
литературный вкус), заметил: "Если хотите знать мое мнение, дорогой генерал,
то я полагаю, судя по тем немногим образчикам, с коими я мог ознакомиться,
что это задуманное сэром Джорджем исследование покажется оскорбительным для
обеих враждовавших сторон". - Дж. Э.-У.}, и сделал это движимый единственно
чувством глубочайшего уважения перед его высокими добродетелями. В дни моей
юности я не имел чести пользоваться особой симпатией у молодого мистера
Вашингтона, зато мой брат - натура куда более открытая и душа более
привязчивая - был его другом всегда, и в те далекие годы, когда они были
равны по положению, и в более позднее время, когда генералу Вашингтону, по
моему твердому убеждению, не было уже равных на всей земле.
Я уже упоминал о некоторой двойственности моего положения и в какой-то
мере, пожалуй, и моего брата, которая поставила нас с ним по разные стороны
барьера во время этого поединка, длившегося пять лет и закончившегося тем,
что метрополия вынуждена была признать себя побежденной. Гарри следовало бы
быть тори, а мне - вигом. В теории я всегда исповедовал более либеральные
взгляды, нежели мой брат, который, особенно после своей женитьбы, сделался,
по выражению наших индейских набобов, настоящим "раджой", то есть персоной
величественной, чопорной и взыскующей почестей. Когда, к примеру, губернатор
Дэнмор предложил освободить негров, дабы привлечь их под знамена его
величества короля, Хел заявил, что губернатора следует повесить вместе с его
(так он выразился) "черной гвардией", завербованной им обманным путем.
- Ежели вы, джентльмены, сражаетесь за свободу, то уж негры и подавно
могут за нее сражаться, - сказал я, в ответ на что Генри закричал, потрясая
кулаком:
- Чертовы мерзавцы, попадись мне хоть один, уложу на месте вот этой
рукой!
И наша матушка поддержала его, заявив, что эти разговоры насчет
негритянского мятежа - самые чудовищные и отцеубийственные слова, какие
когда-либо слышала наша несчастная родина. Она, по крайности, была более
последовательна, чем брат Хел. Она требовала одинакового повиновения властям
как от черных, так и от белых, в то время как Хел признавал право на свободу
только для людей с белой кожей.
Оба они, и госпожа Эсмонд и Гарри, в подтверждение своих слов опирались
на пример мистера Гамбо. Получив от меня вольную в награду за его
удивительную преданность и привязанность ко мне в трудные времена, Гамбо по
возвращении в Виргинию не стал желанным гостем на своем старом месте, в
людской моей матушки. Он был теперь свободный гражданин, в то время как
другие негры оставались рабами, и это сделало его как бы средоточием всех
мятежных настроений. Он напускал на себя важность и принимал
покровительственный вид, хвастался своими друзьями, оставшимися в Европе
("дома", как он это называл), и своими подвигами там и первое время, подобно
мартышке, повидавшей свет, собирал вокруг себя толпу восхищенных слушателей.
Слуга же Хела Сейди, по собственному желанию возвратившийся в Америку,
оставался рабом. Это породило зависть и неприязнь, а затем и баталии, в коих
оба показывали благородное искусство кулачного боя и бодания, освоенное ими
в Мэрибон-Гарденс и в Хокли-ин-де-холл. И не один только Сейди завидовал
Гамбо: почти все наши слуги возненавидели синьора Гамбо за его зазнайство, и
с грустью должен признаться, что даже наша верная Молли, его жена, стала
проявлять недовольство и ревность. Негры не могли простить ей, что она
позволила себе так унизиться, что вышла замуж за одного из их среды. Потеряв