Блок «Стихов о России» уже поет в «Нечаянной Радости»:
 
Выхожу я в путь открытый взорам,
Ветер гнет упругие кусты,
Битый камень лег по косогорам,
Желтой глины скудные пласты.
 
   Кто не помнит этого «рыдающего» пейзажа: осень в мокрых долах, красный цвет рябин, узорный рукав девушки, нищий, распевающий псалмы! У кого не звучат в памяти эти протяжные хореи с переходами от глубоких «у» к открытым «а»?
 
Нет, иду я в путь никем не званный,
И земля да будет мне легка!
Буду слушать голос Руси пьяной,
Отдыхать под крышей кабака.
 
   Путь, как символ России, ее просторов, ее «далей необъятных», ее тоски и исступленного стремления, и бродяга-нищий, порожденный этим путем, — вот новые «слова-звезды» лирики Блока…
   Ими освящено удивительное стихотворение «Русь».
 
Ты и во сне необычайна.
Твоей одежды не коснусь.
Дремлю— и за дремотой тайна,
И в тайне — ты почиешь, Русь!
 
   Из материала работы о русских заговорах и заклинаниях строится образ демонической колдовской Руси. Дебри, болота, зарева пожаров, снеговые столбы, где кружатся ведьмы, ночные хороводы разноликих народов, пути и распутья, ветер и вьюга, страшная, нищая Россия. И вся она— в движении, в полете, взметенная и взвихренная. В этом вихре— ее душа. Темный лик — лишь покров, закрывающий тайну. Стихотворение кончается торжественными мистическими строфами:
 
Живую душу укачала,
Русь, на своих просторах ты,
И вот, она не запятнала
Первоначальной чистоты.
Дремлю — и за дремотой тайна,
И в тайне почивает Русь,
Она и в снах необычайна,
Ее одежды не коснусь.
 
   Отметим несравненное мастерство «звуковой светотени», контраста темных «у» со светлыми «а». После приглушенной мелодии на «у» (Живую душу… Русь) — какими победными трубами поют созвучия на «а»:
 
И вот, она не запятнала
Первоначальной чистоты.
 
   «Живая душа» России, «нищая» ее природа озарена нездешним светом. Тайна ее приоткрывается в стихотворении «Вот Он — Христос в цепях и розах», навеянном пейзажами Нестерова. Синее небо, поля, леса, овраги складываются в черты иконописного Лика:
 
В простом окладе синего неба
Его икона смотрит в окно,
Убогий художник создал небо,
Но Лик и синее небо одно.
 
   На русской земле, смиренной и скудной, напечатлен Лик Христа. И чтобы понять Его — нужно стать странником, скитальцем, «нищим, распевающим псалмы»:
 
И не постигнешь синего Ока,
Пока не станешь сам, как стезя…
 
   «Путь» — «стремление» — «странничество» — «Россия» — «Христос» — такова линия нарастания лирической волны в стихах Блока.
   Наибольшей цельностью построения отличается последний отдел книги, озаглавленный «Город». Апокалиптическое видение современного города, вырастающее из темной музыки Блока, восходит к романтическому гротеску Гоголя («Невский проспект») и «фантастическому реализму» Достоевского («Преступление и наказание»).
   В русской поэзии у Блока только один предшественник — Брюсов. Его «городские стихи», вдохновленные Верхарном, помогли поэту понять город как страшную судьбу человечества, как предвестие гибели нашего мира. В стихах Блока город — живое существо, голодное, беспощадное, бесстыдное и смрадное. Как жирная паучиха (статья «Безвременье»), оно оплело паутиной жизнь людей. Поэт схватывает низменные, пошлые черты городского быта, ибо для него это — знаки великой человеческой трагедии. И каждая деталь, которой он касается, — газовый фонарь, кривой переулок, фабричная труба, кабак — вдруг сворачивается, как намалеванная декорация, открывая за собой «бездонные провалы в вечность». Нарочито грубый реализм граничит с самой безудержной фантастикой. Грузность домов-гробниц, тяжесть камней мостовых— призрачна. Город Блока, как Петербург Достоевского, каждое мгновение может разлететься дымом: он — не реальность, а предсмертный образ обреченного человечества. Описывая площадь, улицы, притоны и фабрики, поэт рассказывает повесть о гибели своей души. «Предметность» и «вещность» его описаний — одушевлены и одухотворены до конца: город превращен в лирическую тему, его недобрая тяжесть — в полет светил.
   Вглядимся в страшные черты его лица. Пустой переулок, солнце заходит за трубу, издали мигает одинокий фонарь; тучки, дымы, опрокинутые кадки, мокрый забор, фабричная гарь (стихотворение «Обман»). Колодезь двора: в чьем-то окне горят забытые желтые свечи; голодная кошка прижалась к желобу крыши («Окна во двор»). Вот — проклятье труда:
 
Мы миновали все ворота,
И в каждом видели окне,
Как тяжело лежит работа
На каждой согнутой спине.
 
(«Холодный день»)
   Из подвалов, из тьмы погребов выходят рабочие, волоча кирки и лопаты; серая толпа вливается в город, как море, расползается по камням мостовых («Поднимались из тьмы погребов»). Вот — проклятье разврата:
 
Пробудились в комнате мужчина и блудница,
Медленно очнулись средь угарной тьмы.
Женщина бросается из окна на камни мостовой:
Мальчишки, женщины, дворники заметили что-то,
Махали руками, чертя незнакомый узор.
 
(«Последний день»)
   Когда на город спускается мгла и в окнах зажигаются огни, когда в переулках пахнет морем и поют фабричные гудки, по улице проходят женщины в красных плащах и, как струны, звенят их голоса.
 
Кого ты в скользкой мгле заметил?
Чьи окна светят сквозь туман?
Здесь ресторан, как храмы, светел,
И храм открыт, как ресторан.
 
   Ночи города отравлены сладострастием — все лица отмечены знаком гибели:
 
Лазурью бледной месяц плыл
Изогнутым перстом.
У всех, к кому я приходил,
Был алый рот крестом.
У женщин взор был тускл и туп,
И страшен был их взор:
Я знал, что судороги губ
Открыли их позор.
 
   В стихотворении «Невидимка» ненасытимая похоть города-зверя раскрыта в апокалиптической глубине. Почва уходит из-под наших ног— мы заглядываем в пропасть. В ночном кабаке— веселье; ватага пьяниц ломится в притон к румяным проституткам.
 
Кто небо запачкал в крови?
Кто вывесил кровавый фонарик?
 
   Стихотворение заканчивается пророческим образом Блудницы, восседающей на Звере:
 
Вечерняя надпись пьяна
Над дверью, отворенной в лавку…
Вмешалась в безумную давку
С расплеснутой чашей вина
На Звере Багряном — Жена.
 
   Но после надрывных и хриплых, как звуки шарманки, песен о проклятии труда, нужды, запоя и разврата — в ослепительном контрасте— бальная музыка блеска и роскоши ночного города. «В электрическом сне наяву» как прекрасны женщины, как горды взоры мужчин. В летающем ритме вальса кружатся разноцветные тени, осыпанные жемчугами, зажженные снопами лучей.
 
В кабаках, в переулках, в извивах,
В электрическом сне наяву,
Я искал бесконечно красивых
И бессмертно влюбленных в молву.
 
   И из «музыки блеска» возникают ангельские видения:
 
И мелькала за парою пара…
Ждал я светлого Ангела к нам,
Чтобы здесь, в ликованьи тротуара,
Он одну приобщил к небесам…
 
   Сплетением лирических мотивов города, игрой на контрастах тьмы и света — медленно и торжественно подготовляется вступление главной темы — «Незнакомки»:
 
По вечерам, над ресторанами…
 
   Она стоит в центре отдела «Город» как разрешение всех диссонансов, как завершение всех путей. Она— магический сплав дьявольских и ангельских черт, в котором «ночных веселий дочь» влачит «шлейф, забрызганный звездами». Она проходит по кругам ада — по улицам, кабакам, ресторанам, но
 
Этот взор не меньше светел,
Чем был в пустынных высотах.
 
   «Городские» стихи Блока — стихи любовные. Город— его судьба, его гибель, его ненависть и любовь. Как часто, говоря о нем, он не может овладеть волнением и взрывает строфу восклицаниями. В стихотворении «Обман» повествование вдруг прерывается возгласом: Как страшно! Как бездомно!
   В «Песенке»:
 
Весна, весна! Как воздух пуст!
Как вечер непомерно скуден!
«Легенда» начинается обращением:
Господь, Ты слышишь? Господь, простишь ли? —
Весна плыла высоко в синеве…
 
   В стихотворении «На серые камни ложилась дремота» три последние строки звучат исступленным криком:
 
О, город! О, ветер! О, снежные бури!
О, бездна разорванной в клочья лазури!
Я здесь! Я невинен! Я с вами! Я с вами!
 
   Город Блока — «пейзаж души», а не ландшафт Петербурга. В нем нет ни Невы, ни набережных, ни проспектов, ни дворцов. А между тем каждый петербуржец сразу же узнает в его стихах необъяснимый, непередаваемый «воздух» северной столицы. И невольно поразит его отталкивание романтика Блока от классика Пушкина. Величественный Петербург «Медного всадника» — просто вне поля зрения Блока. Но у него есть свой «Медный всадник» — стихотворение «Петр», в котором можно угадать сознательный вызов Пушкину. Медный Петр бережет свой город: в его протянутой руке пляшет факельное пламя. Море похоти, разврата, греха разливается у подножия статуи Петра:
 
Там, на скале, веселый царь
Взмахнул зловонное кадило,
И ризой городская гарь
Фонарь манящий облачила!
 
   «Веселый царь», правящий дьявольским шабашом, — насмешка Блока над «мощным властителем судьбы» Пушкина.

ГЛАВА ПЯТАЯ. «СНЕЖНАЯ МАСКА» (1907)

   28 декабря 1906 года. Блок набрасывает в «Записной книжке» план драмы «Дионис Гиперборейский». «Слабый юноша», оставшийся в одиночестве в ледяных горах, кличет «громко и настойчиво». «На последний его ужасающий крик ответствует ему Ее низкий голос». На этом набросок обрывается. А дальше запись: «Кто Она? Бог или демон? Завтра я присмотрюсь еще. Спокойнее. Бестревожней. Не безвкусно; не нарушить ничего. Дело идет о гораздо более важном. Сюда же цитата для памяти». Под названием «цитата» приводится следующий черновик письма: «28-XII. Сегодня я предан Вам. Прошу Вас подойти ко мне. Мне необходимо сказать несколько слов Вам одной. Прошу это принять так же просто, как я пишу. Я глубоко уважаю Вас».
   Первое стихотворение сборника «Снежная маска» датировано 29 декабря; оно называется «Снежное вино».
 
И вновь, сверкнув из чаши винной,
Ты поселила в сердце страх
Своей улыбкою невинной
В тяжело змеиных волосах.
 
   И дальше:
 
И ты смеешься дивным смехом,
Змеишься в чаше золотой,
И над твоим собольим мехом
Гуляет ветер голубой.
 
   Эти стихи о женщине-вине, о женщине-змее — посвящены артистке Наталии Николаевне Волоховой. Нет сомнения, что заметка в «Записной книжке» («Кто она? Бог или демон?») и черновик письма относятся тоже к ней. Поэт уговаривает себя спокойней, бестревожней присмотреться к образу, возникающему перед ним в снежной метели. Лицо «темноокой девы» — загадочно и грозно. Через год он писал:
 
И я провел безумный год
У шлейфа черного…
 
   В книге М. А. Бекетовой мы читаем: «Скажу одно: поэт не прикрасил свою „снежную деву“. Кто видел ее тогда, в пору его увлечения, тот знает, как она была дивно обаятельна. Высокий тонкий стан, бледное лицо, тонкие черты, черные волосы и глаза, именно „крылатые“, черные, широко открытые „маки злых очей“. И еще поразительнее была улыбка, сверкавшая белизной зубов, какая-то торжествующая, победоносная улыбка. Кто-то сказал тогда, что ее глаза и улыбка, вспыхнув, рассекают тьму. Другие говорили: „раскольничья богородица“…»
   Впечатление Белого иное; Волохова ему не понравилась: он увидел ее «лиловую, темную ауру». «Очень тонкая, бледная и высокая, с черными, дикими и мучительными глазами и синевой под глазами, с руками худыми и узкими, с очень поджатыми и сухими губами, с осиною талией, черноволосая во всем черном, — казалась она r?serv?e. Александр Александрович ее явно боялся; был очень почтителен с нею; я помню, как, встав и размахивая перчатками, что-то она повелительно говорила ему, он же, встав, наклонив низко голову, ей внимал; и — робел. „Ну — пошла“! И шурша черной, кажется, шелковой юбкой, пошла она к выходу; и А. А. за ней следовал, ей почтительно подавая пальто; было в ней что-то явно лиловое… Слово „темное“ с ней вязалось весьма; что-то было в ней „темное“». Перед смертью Блок вспомнил эту безумную зиму 1907 года, когда он «слепо отдался стихии» (Записка о «Двенадцати»). Впервые страсть опьянила его вином метели, закружила, оглушила. «Снежная дева» пела ему песню любви и гибели:
 
Рукавом моих метелей
Задушу,
Серебром моих веселий
Оглушу.
 
   Поразителен переход от «Нечаянной Радости» к «Снежной маске». Там — неподвижность, тишина, туман над болотом, дурманный запах Ночной фиалки; здесь — вихрь, вьюга, лёт над бездной, звонкий рог метелей, бездонная синева зимнего неба, сверкание срывающихся звезд:
 
Метель взвилась,
Звезда сорвалась,
За ней — другая…
И звезда за звездой
Понеслась,
Открывая
Вихрем звездным
Новые бездны.
 
   Все изменилось — и ритмы, и звуки, и весь мир.
   Блок не жил, а летел, ликуя и задыхаясь от полета. Тридцать стихотворений цикла «Снежной маски», названного в рукописи «Лирической поэмой», были написаны в две недели (с 23 декабря 1906 по 13 января 1907 г.). Такого напряжения и вдохновения он никогда еще не переживал. Восторг не остывал и торжественной своей музыкой заглушал и чувство вины, и предчувствие гибели. Он писал матери: «Пока я живу таким ускоренным темпом, как в эту зиму, — я „доволен“, но очень допускаю, что могу почувствовать отчаяние, если ослабится этот темп». («Я пала так низко, что даже Ангелы не могут поддержать меня своими большими крыльями, — говорит Беатриса». [31]) Даже физически Блок изменился; увидев его после долгой разлуки, Белый был поражен его видом: ничего в нем не осталось от потухшего, посеревшего Блока 1906 года, который походил на ущербный месяц, перекрививший рот. Он снова отпустил волосы (в 1906 году был стриженый); во всей фигуре его чувствовалась закаленность и спокойное мужество; он стал проще, задумчивей; былая душевность перегорела в нем — и за ней открылось синее звездное небо. «Звезды— из ночи, — пишет Белый, — из ночи трагедии; я из ночи трагедии чувствовал Блока в ту ночь: и понял, что кончился в нем период теней или нечисти из „Нечаянной Радости“; ночью темной ведь нет и теней, есть спокойная ровная тьма, осиянная звездами; передо мною сидел Блок, перешедший черту „Снежной маски“».
   В эту зиму поэт был особенно красив. В. Н. Княжнин его описывает: «Лицо обычно сурово, но улыбка преображает его совершенно: такой нежной, отдающей всего себя улыбки, другой такой улыбки мне сейчас не вспомнить… Но лицо бывает разным. Иногда оно— прекрасный слепок с античного бога, иногда в нем что-то птичье… Но это редко. Почти всегда оно — выражение сосредоточенной силы, впечатление иностранца моряка, рожденного в Дюнкирхене или на Гельголанде; мерная поступь, мускулистый торс, ничего дряблого; за внешней суровостью— бездна доброты, но не сентиментальности. Только раз я наблюдал его яростно гневным, но и эта ярость клокотала где-то внутри и внешне была почти что бесстрастной: без крика, без жестов, но тем страшнее».
   Белый с большим мастерством зарисовал влюбленного Блока в фойе театра Комиссаржевской. Шла премьера «Пеллеаса и Мелизанды» Метерлинка. Поэт стоял у стены, разговаривал с какою-то дамой. «Стоял он, подняв кверху голову и обнаруживая прекрасную шею, с надменною полуулыбкой, которая у него появилась в то время, которая так к нему шла. Шапка светлых и будто дымящих курчавых волос гармонировала с порозовевшим лицом; сквозь надменное выражение губ я заметил тревогу во взгляде его; помахивая белой розой, не обращал он внимания на налезавшую даму, блуждая глазами по залу, и точно отыскивал кого-то; вдруг взгляд его изменился; стал он зорким; глазами нацелился он в одну точку и медленно повернул свою голову; тут он мне опять напомнил портрет Оскара Уайльда… Потом рассеянно очень откланялся и быстрыми, легкими молодыми шагами почти побежал через толпу, разрезая пространство фойе; развевались от талии фалды его незастегнутого сюртука». Блок бежал навстречу той, которой он посвятил «Снежную маску»: «Посвящаю эти стихи Тебе, высокая женщина в черном, с глазами крылатыми и влюбленными в огни и мглу моего снежного города». С. Городецкий запомнил ночь на башне Вячеслава Иванова, когда Блок читал стихи из «Снежной маски». «Большая мансарда с узким окном прямо в звезды. Свечи в канделябрах. Л. Д. Зиновьева-Аннибал в хитоне… Собирались поздно. После двенадцати Вячеслав и Аничков или еще кто-нибудь делали сообщение на темы мистического анархизма, соборного индивидуализма, страдающего бога эллинской религии, соборного театра, Христа и Антихриста и т. п. Спорили бурно и долго. После диспута к утру начиналось чтение стихов… В своем длинном сюртуке, с изысканно-небрежно повязанным мягким галстуком, в нимбе пепельно-золотых волос, Блок был романтически прекрасен тогда… Он медленно выходил к столу со свечами, обводил всех каменными глазами и сам окаменевал, пока тишина не достигала беззвучия. И давал голос, мучительно-хорошо держа строфу и чуть замедляя темп на рифмах… Все были влюблены в него…»
   Наталья Николаевна Волохова — артистка театра Комиссаржевской; она освещена волшебным блеском рампы, окружена романтическим ореолом театра; лицо ее скрыто под маской актрисы; тонкая фигура движется на фоне стилизованной декорации; перед ней— темный провал зрительного зала, влюбленная толпа. Любовь Блока залита электрическим светом театральных прожекторов; в ней действительность сплетена со сценической иллюзией, правда жизни с «блистательной ложью» искусства. Его возлюбленная — «Снежная маска», полуявь, полусон, и реальная женщина, и видение поэта. Раздвигается занавес, звучит музыка, сверкает рампа, — на сцене появляется Она.
 
Я был смущенный и веселый.
Меня дразнил твой темный шелк,
Когда твой занавес тяжелый
Раздвинулся — театр умолк.
Живым огнем разъединило
Нас рампы светлое кольцо,
И музыка преобразила
И обожгла твое лицо.
И вот, опять сияют свечи,
Душа одна, душа слепа…
Твои блистательные плечи,
Тобою пьяная толпа…
Звезда, ушедшая от мира,
Ты над равниной вдалеке…
Дрожит серебряная лира
В твоей протянутой руке…
 
   В наружности поэта эпохи «Снежной маски» был «артистизм», законченная красота произведения искусства. Как будто и он стоял на подмостках, талантливо играя роль прекрасного влюбленного поэта. Блок с надменной улыбкой и с белой розой в руке, ищущий глазами Ее в фойе театра; Блок, читающий стихи «на башне» при свете канделябров, на фоне окна, выходящего в звездную ночь, — кажется героем романтической поэмы. Это впечатление «творимой жизни» остро передает Б. Эйхенбаум в статье «Судьба Блока». [32]«Блок стал для нас трагическим актером, играющим самого себя… Юношеский облик его сливался с его поэзией, как грим трагического актера с его монологом. Когда Блок появлялся — становилось почти жутко: так похож он был на самого себя. Какой-то юнга с северного корабля — гибкий и вместе с тем немного неловкий, немного угловатый в своих движениях юноша, порывистый и странно-спокойный, с улыбкой почти детской и вместе с тем загадочной, с голосом грудным, но глухим и монотонным, с глазами слишком прозрачными, в которых точно отсвечивались бледные волны северных морей, с лицом юношески нежным, но как будто „обожженным лучами полярного сияния“.
   Претворение жизни в искусство, превращение живого лица в маску трагического актера — страшный „рок“ Блока. Он знал неизбежность этого пути. „Подлинной жизни у меня нет, — писал он матери. — Хочу, чтобы она была продана, по крайней мере, за неподдельное золото (как у Альбериха [33]), а не за домашние очаги и страхи (как у Жени [34]). Чем хуже жизнь, тем лучше можно творить, а жизнь и профессия несовместимы“. Рыцарь Прекрасной Дамы примиряется с судьбой литератора-профессионала.
   В конце января 1907 года скончался отец Любови Дмитриевны— Дмитрий Иванович Менделеев. Весь Петербург был на похоронах знаменитого ученого. Отец оставил дочери небольшое наследство: она начала брать уроки дикции и пластики, готовясь к поступлению на сцену.
   Жизнь Блоков шла „ускоренным темпом“. Поэт выступает в „Кружке молодежи“ при Петербургском университете, читает там „Незнакомку“, посещает религиозно-философские собрания, увлекается операми Вагнера и новыми постановками Художественного театра („Горе от ума“ и „Брандт“); сопровождает Н. Н. Волохову на спектакли театра Комиссаржевской. Часто по вечерам у Блоков собираются актеры, поэты, художники. В конце января А. А. читает у себя пьесу „Незнакомка“ и стихи из „Снежной маски“ в присутствии Сологуба, В. Иванова, Чулкова, Пяста, Гофмана, Кондратьева и Городецкого. В феврале К. А. Сомов по заказу „Золотого руна“ пишет его портрет: во время сеансов приходит М. А. Кузмин и другие поэты. Портрет Блоку не нравится: художник отяжелил его лицо, подчеркнул чувственную припухлость губ, женственную округлость подбородка и тусклую неподвижность взгляда.
   Но под светской жизнью молодого поэта таилось „веселье гибели“. Он писал:
 
Нет исхода из вьюги,
И погибнут», мне весело,
Завела в очарованный круг,
Серебром своих вьюг занавесила…
 
   В письме к Е. П. Иванову он просил: «Милый, верь мне, сейчас я имею право просить у тебя этого. Верь, главное, тому, что теперь страшно и плоскости больше нет».
   Вместо плоскости, за вихрями и метелями открывалась — звездная пропасть:
 
Весны не будет, и не надо;
Крещеньем третьим будет — Смерть.
 
   Но весна наступила, а с ней — разлука с Волоховой. 20 апреля Блок заносит в «Записную книжку». «Одна Наталия Николаевна— русская, со своей русской „случайностью“: не знающая, откуда она, гордая, красивая и свободная. С мелкими рабскими привычками и огромной свободой. Как-то мы в августе встретимся? Устали мы, чудовищно устали»… И другая запись: «Светлая всегда со мной. Она еще вернется ко мне. Уж немолод я, много „холодного белого дня“ в душе. Но и прекрасный вечер близок».
   Весной Блоки сдали свою квартиру на Лахтинской улице. Любовь Дмитриевна уехала в Шахматово одна: Александр Александрович переселился к матери в гренадерские казармы: он ненадолго наезжал в Шахматове и снова возвращался в Петербург. Любовь Дмитриевна усердно готовилась к сцене, разучивала роли, занималась декламацией. Блок тосковал в городе и бродил по окрестностям. Вечером часто отправлялся с Чулковым в Озерки, Сестрорецк; пил красное вино. Г. И. Чулков вспоминает: «Мои отношения с Блоком всегда были неровны. То мы виделись с ним очень часто (однажды случилось, что мы не расставались с ним трое суток, блуждая и ночуя в окрестностях Петербурга), то нам не хотелось смотреть друг на друга. На это были причины». У нас есть основания предполагать, что одной из этих причин были сложные отношения Чулкова с Любовью Дмитриевной. Уже к осени между друзьями началось расхождение, приведшее через год к полному разрыву. 28 сентября Блок писал матери: «С Чулковым вижусь изредка, всегда неприятно и для него и для себя».
   Из впечатлений о скитаниях за городом и поездках в Сестрорецк, Шувалово и на Дюны выросла небольшая описательно-повествовательная поэма «Вольные мысли», которую поэт посвятил своему неизменному спутнику — Чулкову.
   Группа журнала «Весы» бойкотировала издателя «Золотого руна» Н. П. Рябушинского. Летом он предложил Блоку заведовать в его журнале литературным отделом. Белый, обстреливавший петербуржцев из «Весов» и жестоко нападавший на Блока, окончательно разъярился. Тон его выходок против автора «Балаганчика» становился почти неприличным. О литературных нравах эпохи Брюсов пишет отцу (21 июня 1907 г.): «Среди декадентов, как ты видишь отчасти по „Весам“, идут всевозможные распри. Все четыре фракции декадентов: „Скорпионы“, „Золоторунцы“, „Перевальщики“ и „Оры“ — в ссоре друг с другом и в своих органах язвительно поносят друг друга, иначе не проживешь. Ты читал, как мы нападали на „петербургских литераторов“ („Штемпелеванная калоша“, статья А. Белого): это — выпад против „Ор“ и в частности против А. Блока. Этот Блок отвечает нам в „Золотом руне“, которое радо отплатить нам бранью на брань. Конечно, не смолчит и „Перевал“!.. Одним словом — бой по всей линии».
   С июля 1907 года начали появляться в «Золотом руне» литературные обзоры Блока. В первом из них («О реалистах») перед нами новое лицо поэта, лицо, обращенное к народу, земле, России. Это больше не юноша-мечтатель и мистик, это — Блок, взрослый, печальный, сосредоточенно-серьезный. Он пишет о писателях общественных, бытовиках и революционерах, объединившихся вокруг сборников «Знание». В модернистических кругах считалось хорошим тоном презирать эту «серую» литературу. Блок этого предубеждения не разделяет. Он защищает Горького от «утонченной» критики Философова и от тенденции Мережковского видеть в авторе «Фомы Гордеева» только «внутреннего босяка» и «грядущего хама». Автор уверен, что за всеми банальностями Горького прячется «та громадная тоска, которой нет названья и меры нет». «Я утверждаю далее, — пишет он, — что если и есть реальное понятие „Россия“ или лучше — „Русь“, если есть это великое, необозримое, просторное, тоскливое и обетованное, что мы привыкли объединять под именем „Руси“, — то выразителем его приходится считать в громадной степени Горького». В этих словах — смелый вызов теоретикам символизма Белому и Мережковскому. Мы уже слышим голос будущего автора «Стихов о России». Не менее сочувственно отношение Блока к Леониду Андрееву. Внимательно разобрав его повесть «Иуда Искариот и другие» он заключает: «Можно сказать, что Андреев — на границе трагедии, которой ждем и по которой томимся все мы. Он — один из немногих, на кого мы можем возлагать надежды, что развеется этот магический и лирический, хотя и прекрасный, но страшный сон, в котором коснеет наша литература…» Это — признание личное: поэту хочется проснуться от своего прекрасного, но страшного лирического сна— и увидеть настоящую жизнь. Даже второстепенные беллетристы-революционеры не отталкивают критика. «Это — „условная“ литература, — пишет он, — в которой бунт революции иногда совсем покрывает бунт души и голос толпы покрывает голос одного. Эта литература нужна массам, но кое-что в ней необходимо и интеллигенции. Полезно, когда ветер событий и мировая музыка заглушают музыку оторванных душ и их сокровенные сквознячки». Это уже близко к «музыке революции», которую слышал Блок, когда писал «Двенадцать». Статья заканчивается высокой оценкой романа Сологуба «Мелкий бес» и новым и страшным «личным признанием»: «…и бывает, что всякий человек становится Передоновым (герой „Мелкого беса“). И бывает, что погаснет фонарь светлого сердца у такого ищущего человека и „вечная женственность“, которой искал он, обратится в дымную синеватую Недотыкомку. Так бывает и это бесполезно скрывать… И положение таких людей, как Передонов, думаю, реально мучительно: их карает земля, а не идея».