Страница:
Перед каждой новой постановкой Блок собирал актеров и разъяснял им ее смысл. Сохранились его речи: «К постановке пьесы „Рваный плащ“»; «Тайный смысл трагедии „Отелло“». Кроме того, он сочинял «Речи для чтения красноармейцам перед представлениями» (о «Разбойниках» и «Дон-Карлосе» Шиллера, о «Много шуму из ничего» Шекспира, о «Дантоне» Левберг и других). Их на красноармейских спектаклях произносил режиссер Лаврентьев. Работа поэта в Большом театре оплачивалась скромным жалованьем: сыром, маслом и мукой.
Иванов-Разумник совещался с Блоком об учреждении «Вольной философской ассоциации», но этот план был прерван арестом учредителей: самого Иванова-Разумника, Ремизова, Петрова-Водкина, Штейнберга. 15 февраля был арестован и Блок. Его обвиняли в принадлежности к партии л. эсеров. М. А. Бекетова рассказывает: «Блок по обыкновению пошел вечером гулять. В его отсутствие явился комиссар, который был принят Любовью Дмитриевной. Как только Александр Александрович вернулся с прогулки, он был арестован. Выпустили его на третий день утром. Он пришел домой около 11 часов утра, зайдя предварительно к матери».
Тем не менее, открытие «Вольной философской ассоциации» («Вольфилы») состоялось в апреле 1919 года.
Той же весной в течение двух месяцев Блок работал в Союзе деятелей художественной литературы, читал рукописи стихов новых поэтов и определял степень их пригодности для печати. [94]
Много времени отнимала у него «Всемирная литература»: он писал рецензии для редакционной комиссии, давал бесконечные отзывы о пьесах и критических статьях, читал доклад о русских переводах стихотворений Гейне.
Первое время сотрудничество Блока с М. Горьким протекало вполне благополучно. 30 марта на юбилейном чествовании Горького во «Всемирной литературе» поэт обращается к нему с дружеским приветствием. Он называет его посредником между двумя станами — народом и интеллигенцией и выражает пожелание, чтобы «не оставлял его суровый, гневный, стихийный, но милостивый дух музыки». Свое краткое слово Блок заканчивает словами: «Ибо, повторяю слова Гоголя, если и музыка нас покинет, что будет тогда с нашим миром? Только музыка способна остановить кровопролитие, которое становится тоскливою пошлостью, когда перестает быть священным безумием».
По словам М. А. Бекетовой, награждение «духом музыки» явилось для Горького полной неожиданностью.
Весной 1919 года основателю «Всемирной литературы» пришла в голову довольно сумасбродная идея: просвещать массы с помощью «ряда картин из всемирной истории человечества». Начинаются бесконечные беседы, доклады, прения; по настоянию Горького Блок составляет «Общий план исторических картин», целью которых является «попытка внедрить образование в жизнь, застичь дикаря врасплох и бросить в ленивые и праздные часы его досуга искру Прометеева огня». Поэт предлагает сочинять эти картины по единому принципу: «Иллюстрировать борьбу двух начал — культуры и стихии в их всевозможных направлениях». Из этого замысла ничего не вышло. Один Блок — наиболее доверчивый и добросовестный из всех сотрудников — написал «историческую картину» «Рамзес». [95]Это — одно из самых слабых произведений поэта: нечто вполне египетское, с фараонами, пирамидами, колесницами, жрецами и рабами и даже с «социальным протестом». Е. Замятин вспоминает: «Блок говорил, что уже сделал какие-то наброски для „Тристана“, и вдруг, неожиданно — из египетской жизни „Рамзес“ — едва ли не последняя написанная им вещь… Прочитали, делали какие-то замечания о „Рамзесе“. Блок отшучивался: „Да ведь это я только переложил Масперо. Я тут ни при чем“».
Но с этого времени начинается его расхождение с Горьким. Художник не мог простить «начальству» насилия над его творческой волей. Он понял наконец, что в обществе Горького и Гумилева — он чужой, и стал тяготиться «службой» в издательстве. Работа в Большом театре угнетала поэта еще больше. Вмешательство М. Ф. Андреевой во все мелочи режиссуры, ее деспотические замашки и причуды отравляли ему жизнь. Заметки в «Записной книжке» обрываются в июне 1919 года. Вот последние записи: 22 апреля. «Когда-нибудь сойду с ума во сне. Какие ужасы снились ночью. Описать нельзя. Кричал. Такой ужас, что не страшно уже, но чувствую, что сознание сладко путает». 4 мая: «Кто погубил революцию (дух музыки)? — Война». 23 июня: «Не стоит больше записывать ничего, кроме дел».
Осенью жизнь Блоков стала еще тяжелее. С трудом удалось избежать выселения из квартиры и освободиться от какого-то непомерного налога, наложенного на поэта. Александра Андреевна отпустила прислугу, продавала вещи, стояла в очередях; Мария Андреевна снова заболела нервным расстройством и уехала в Лугу; Любовь Дмитриевна служила в Эрмитажном театре и не успевала заниматься хозяйством; электрического света не было, Блоку приходилось работать при ночнике; телефон не действовал; домовый комитет назначал поэта на ночные дежурства у ворот дома.
Иванов-Разумник пишет в воспоминаниях о Блоке. «Зиму 1918–1919 года он переживал, как „страшные дни“ (так надписал он одну подаренную свою книгу в декабре 1918 года)… Он вспыхнул, было, в последний раз при известии о новой волне революции в Германии, но скоро погас. „Страшные дни“ обступили его. Он видел их в прошлом, он провидел их в грядущем».
Об этих «страшных днях» воспоминает и К. Чуковский. «Блок рассказывал, — пишет он, — что, написав „Двенадцать“, несколько дней подряд слышал непрекращающийся не то шум, не то гул, но после замолкло и это. Самую, казалось бы, шумную, крикливую и громкую эпоху он вдруг ощутил, как беззвучие… Мы проходили с ним по Дворцовой площади и слушали, как громыхают орудия. — „Для меня и это — тишина, — сказал он. — Меня клонит в сон под этот грохот… Вообще в последние годы мне дремлется“… Конечно, его жизнь была тяжела: у него даже не было отдельной комнаты для занятий; в квартире не было прислуги; часто из-за отсутствия света он по неделям не прикасался к перу. И едва ли ему было полезно ходить почти ежедневно пешком в такую страшную даль — с самого конца Офицерской на Моховую, во „Всемирную литературу“. Но не это тяготило его… Этого он даже не заметил бы, если бы не та тишина, которую он вдруг ощутил. Когда я спрашивал у него, почему он не пишет стихов, он постоянно отвечал одно и то же: „Все звуки прекратились. Разве не слышите, что никаких звуков нет?“»
Стихией музыки, звучанием «мирового оркестра» жил Блок, и когда музыка его покинула, он потерял волю к жизни.
В «страшные дни» 1919 года Блок пишет большую статью «Крушение гуманизма», занимающую такое же центральное место в его творчестве после Октября, какое доклад «О современном состоянии символизма» занимает среди его дореволюционных писаний.
Четыре столетия — с половины XIV до половины XVIII века — Европа развивалась под знаком гуманизма, лозунгом которого был человек, свободная человеческая личность. Но в тот момент, когда личность перестала быть главным двигателем европейской культуры, когда на арене истории появилась новая движущая сила — массы, — наступил кризис гуманизма. Он был подготовлен Реформацией и разразился в эпоху Великой французской революции. Шиллер и Гете— последние великие гуманисты Европы, «последние из стаи верных духу музыки». С Шиллером умирает и стиль гуманизма — барокко. Девятнадцатый век теряет цельность и единство культуры; дух музыки отлетает от него; с чудовищной быстротой развивается механическая цивилизация. «Утратилось, — пишет автор, — равновесие между человеком и природой, между жизнью и искусством, между наукой и музыкой, между цивилизацией и культурой — то равновесие, которым жило и дышало великое движение гуманизма». Цивилизация — вырождение культуры, разлученность с духом музыки. Культура — ритмическая цельность, музыкальная спаянность. Цивилизация живет в историческом, календарном времени; культура — во времени «нечислимом, музыкальном». «Нам необходимо, — продолжает Блок, — равновесие для того, чтобы быть близкими к музыкальной сущности мира — к природе, к стихии; нам нужно для этого, прежде всего, устроенное тело и устроенный дух, так как мировую музыку можно услышать всем телом и всем духом вместе». Это равновесие было утрачено «цивилизованным» XIX веком— веком строительства Вавилонской башни. Европейские художники, последние носители духа музыки, почувствовали «стихийный и грозовой характер столетия»: Ибсен, Стриндберг, Вагнер копили в своем творчестве «страшный и взрывчатый материал»; искусство грозило мертвой цивилизации голосами стихии, взрывами мирового оркестра. «Цивилизация» мстила художникам за их измену «гуманизму», воздвигала против них гонения, пытала их утонченнейшими пытками, понимая, что «дух музыки» — смертельный ее враг. Блок резюмирует главную мысль: «Всякое движение рождается из духа музыки, оно действует, проникнутое им, но, по истечении известного периода времени, это движение вырождается, оно лишается той музыкальной влаги, из которой родилось, и тем самым обрекается на гибель. Оно перестает быть культурой и превращается в цивилизацию. Так случилось с античным миром, так произошло и с нами».
Автор переходит ко второму своему положению. Музыка покинула «цивилизованное» человечество и вернулась в ту стихию, из которой возникла: в народ, в варварские массы. «Поэтому, — заявляет автор, — непарадоксально будет сказать, что варварские массы оказываются хранителями культуры; не владея ничем, кроме духа музыки. Музыка это — дикий хор, нестройный вопль для цивилизованного слуха. Она почти невыносима для многих из нас; она — разрушительна для завоеваний цивилизации; она— противоположна привычным для нас мелодиям об „истине, добре и красоте“. Музыка „варварских масс“ уже заливает потоком старый мир; исход борьбы решен: гуманная цивилизация уже побеждена новым могучим движением.
„Во всем мире звучит колокол антигуманизма… человек становится ближе к стихии; и потому человек становится музыкальнее“.
Блок видит грядущего в мир нового человека: „Человек — животное; человек — растение, цветок; в нем сквозят черты чрезвычайной жестокости, как будто не человеческой, а животной, и черты первобытной нежности — тоже как будто не человеческой, а растительной… производится новый отбор, формируется новый человек: человек— животное гуманное, животное общественное, животное нравственное перестраивается в артиста, говоря языком Вагнера;…человек-артист только и будет способен жадно жить и действовать в открывшейся эпохе вихрей и бурь, в которую неудержимо устремилось человечество“.
„Крушение гуманизма“ — статья парадоксальная, фантастическая и — скажем смело — гениальная. Поразительно совпадение мыслей Блока с концепциями О. Шпенглера. Блок не мог знать знаменитой книги „Гибель Запада“, а между тем его противопоставление „культуры“ и „цивилизации“, взгляд на барокко как на стиль „стареющей культуры“ и на конец XVIII века как на момент замены „культуры“ „цивилизацией“ повторяют основные тезисы немецкого ученого. [96]
Характеристика цивилизации XIX века поражает своей острой выразительностью; предчувствие наступления новой антигуманистической эпохи и гибели человека „гуманного, общественного и нравственного“ — на грани ясновидения. Это новое существо — „человек-животное“ и „человек-растение“, одаренное „нечеловеческой жестокостью“ и стремящееся „жадно жить и действовать“, — действительно появилось в наши дни. Но Блок как пророк видел то, чего он не мог понять как философ. Соблазненный ницшеанской религией музыки, он соединил знаком равенства понятия: культура — музыка — стихия — народные массы. Отсюда его парадоксальное утверждение: „варварские массы — носители культуры“, отсюда — идеализация нового, антигуманного и антиморального человека, глухого к мелодиям об „истине, добре и красоте“. Автор верил, что „человек-животное“ будет ницшевским „сверхчеловеком“, вагнеровским „артистом“. Он не знал, что эта „новая порода“ явит миру звериную морду немецкого фашиста.
Ненависть к буржуазной цивилизации с ее „просветительством“ и позитивизмом ослепляет Блока. Спасаясь от нее, он бросается вниз головой в „стихию“, соблазненный „музыкой“ антигуманизма — Ницше и Вагнера. [97]
Подготовляя к печати статью „Крушение гуманизма“, поэт записывает в „Дневнике“ свои мысли об искусстве. Художник, „посетивший мир в его минуты роковые“, не имеет права запираться в башне „чистого искусства“. „Всякая культура, — пишет он, — научная ли, художественная ли — демонична. Именно чем научнее, чем художественнее, тем демоничнее… Но демонизм есть сила. А сила — это победить слабого, обидеть слабого“ (6 января); Эстетизм есть „пустота, веревка на шее“. Другая запись: „Рождество. Мы с Терещенко в свое время загипнотизировали друг друга искусством. Если бы так шло дальше, мы ушли бы в этот бездонный колодезь; оно — искусство — увело бы нас туда, заставило бы забраковать не только всего меня, но и всё; и остались бы: три штриха рисунка Микель-Анджело, строка Эсхила и всё: кругом пусто, веревка на шее“ (7 января). И третья запись: „Быть вне политики“ (Левинсон). С какой же это стати?.. Нет, мы не можем быть „вне политики“, потому что мы предадим этим музыку… Быть вне политики — тот же гуманизм наизнанку».
В 1919 году Блок переживает тяжелый кризис: в статье «Крушение гуманизма» он прощается с «духом музыки», которым жила его лирика; больше не пишет стихов, больше не чувствует себя художником; окончательно теряет надежду на окончание поэмы «Возмездие». В июле 1919 года он набрасывает предисловие к «Возмездию». «Так как докончить эту поэму едва ли удастся, я хочу предпослать ей рассказ о том, как поэма родилась…». [98]
В конце января 1920 года скончался отчим Блока, Франц Феликсович Кублицкий. Блок сам положил его в гроб и один провожал убогие дроги до кладбища. Чтобы избежать выселения и тратить меньше дров на топку, Блоки переселяются на квартиру Александры Андреевны. Комната, где работает поэт, служит спальней и общей столовой. Днем он странствует по своим «учреждениям», а ночью, когда домашние спят, работает над редактированием сочинений Гейне; за этот год он подготовляет к печати первые два тома и пишет большое предисловие к «Путевым картинам» (первой и второй части), к «Мемуарам» и «Английским отрывкам» Гейне. В литературной коллегии «Всемирной литературы» возникли прения по поводу статьи профессора В. Жирмунского «Гейне и романтизм». Во время спора Блок обвинил Гейне в измене иудаизму. Его реплика вызвала страстный и блестящий доклад А. Л. Волынского. В статье «О иудаизме у Гейне» поэт полемизирует с А. Волынским, указывая на неполноту его анализа христианства. А. Волынский различает в христианском учении четыре элемента: иудейский, ханаано-вавилонский, эллинистический и евангельско-пророческий. Блок, верный ученик Вл. Соловьева, обращает внимание докладчика на пятый элемент, «который лежал во главе угла у иенских романтиков, а также у русских символистов на рубеже XIX–XX столетий и который можно назвать платоновским или гностическим». «Волынский, — пишет автор, — не чувствует гигантской и чисто арийской основы христианства: Веданта, Платон, гностики, платоновская традиция в итальянском Возрождении, иенский романтизм 1787–1801 годов и русский символизм на рубеже XX столетия». В этом споре по поводу Гейне столкнулись две противоположные концепции христианства: иудейская — рационалистическая и эллинская — платоновская. На эту вечную борьбу Иерусалима с Афинами постоянно указывал в своих сочинениях покойный философ Лев Шестов. Знаменательно, что Блок включает в эллинско-платоновскую традицию не только свое творчество, но и всю русскую символическую школу.
Параллельно с работой над Гейне Блок подготовляет к печати новое издание Лермонтова («М.Ю.Лермонтов». 1814–1841. Избранные сочинения в одном томе. Редакция, вступительная статья и примечания Александра Блока. Изд-во З. И. Гржебина. Берлин— Петербург, 1920). В комментариях к стихам поэта рассеяно много ценных замечаний.
В 1920 году выходит два сборника стихов Блока «За гранью прошлых лет» (Изд-во Гржебина) и «Седое утро» (Изд-во «Алконост»): в первом помещены избранные стихотворения 1898–1903 годов, во втором — шестьдесят стихотворений эпохи 1907–1916 годов, к стихам, перепечатанным из третьего тома, поэт прибавляет пять неизданных пьес. Среди них — прелестное стихотворение 1914 года о Л. А. Дельмас:
В черновиках поэта был найден набросок лекции, датированный 5 апреля, в котором он решительно утверждает, что революция в России окончилась два года тому назад. «Собравшись теперь, — пишет он, — мы, невольно даже, настроены иначе: кроме слова „искусство“, у нас в сознании присутствует, конечно, слово революция, хотим мы этого или не хотим, уйти от этого слова некуда, потому что в России два года назад окончилась революция».
В «Записке о „Двенадцати“» отход от «политики» запечатлен еще более резкими чертами. «Было бы неправдой, — пишет он, — отрицать всякое отношение „Двенадцати“ к политике. Правда заключается в том, что поэма написана в ту исключительную и всегда короткую пору, когда проносящийся революционный циклон производит бурю во всех морях природы, жизни и искусства; в море человеческой жизни есть и такая небольшая заводь, вроде Маркизовой лужи, которая называется политикой; и в этом стакане воды тоже происходила тогда буря… Моря природы, жизни и искусства разбушевались, брызги встали радугою над нами. Я смотрел на радугу, когда писал „Двенадцать“. Оттого в поэме осталась капля политики… Посмотрим, что сделает с этим время. Может быть, всякая политика так грязна, что одна капля ее замутит и разложит все остальное; может забыть, она не убьет смысла поэмы».
Для Блока 1920 года — революция давно окончилась, музыка сменилась гробовой тишиной, «мировой пожар» — могильным мраком, «братский пир труда и мира» — «грязной лужей политики».
В мае организатор концертов Долидзе и жена профессора П. С. Когана Н. А. Нолле устраивают поездку Блока в Москву. Он читает там свои стихи на пяти вечерах. Москвичи встречают его восторженно, как первого поэта России. Вернувшись в Петербург, он с увлечением принимается за новое дело: организацию петербургского Союза поэтов. Молодая поэтесса Н. А. Павлович привозит из Москвы все требующиеся мандаты. Блок избирается председателем. На первом собрании 4 июля 1920 года он говорит: «По-моему, проще всего определить цель нашего собрания так: каждый из нас хочет и должен попытаться сбросить с себя хоть частицу той скучной и безобразной материальной озабоченности каждого дня, которая мешает писателю быть писателем, которая сковывает его творчество и превращает его в обывателя, равного всем прочим озабоченным обывателям». 4 августа Союз поэтов устраивает первый вечер, на котором выступают поэты Сергей Городецкий и Лариса Рейснер. Во вступительном слове Блок отмечает «дикое и неестественное сочетание слов „Союз поэтов“», подчеркивает трудность для поэтов объединиться и «выйти в мир», но заканчивает словами надежды: «Иные из нас думают все же о каком-то новом устремлении, которое может превратить слово „Союз поэтов“ в некоторую реальность… Может быть, без насилия может образоваться у нас какое-то ядро, которое свяжет поэзию с жизнью хоть немного теснее, чем они были связаны до сих пор…»
29 сентября Союз чествовал юбиляра М. А. Кузмина. Блок обратился к нему с приветственным словом и начал его так: «Дорогой Михаил Алексеевич, сегодня я должен приветствовать вас от учреждения, которое носит такое унылое казенное название „профессиональный союз поэтов“. Позвольте вам сказать, что этот союз… имеет одно оправдание перед вами: он, как все подобные ему учреждения, устроен для того, чтобы найти средства уберечь вас, поэта Кузмина, и таких, как вы, от разных случайностей, которыми наполнена жизнь и которые могли бы вам сделать больно… Потерять поэта очень легко, но приобрести поэта очень трудно; а поэтов, как вы, на свете сейчас очень немного». Оратор говорил, что многое, кажущееся незыблемым, пройдет; что наследие поэтов нужно людям не меньше, чем хлеб, что те самые, «которые сегодня назойливо требуют от „мрамора“ „пользы“, завтра поймут, что и мрамор есть ведь Бог». Вс. Рождественский вспоминает об одном собрании Союза поэтов в неуютной сводчатой комнате у Чернышева моста. «Заседание закончилось круговым чтением стихов. Блок прочел не больше пяти-шести стихотворений. Все молчали, завороженные его голосом. И когда уже никто не ждал, что он будет продолжать, Александр Александрович начал последнее: „Голос из хора“. Лицо его, до тех пор спокойное, исказилось мучительной складкой у рта, голос зазвенел, глухо, как бы надтреснуто. Он весь чуть подался вперед в своем кресле, на глаза его упали, наполовину их закрывая, тяжелые веки. Заключительные строчки он произнес почти шепотом, с мучительным напряжением, словно пересиливая себя. И всех нас охватило какое-то подавленное чувство. Никому не хотелось читать дальше. Но Блок первый улыбнулся и сказал обычным своим голосом: „Очень неприятные стихи. Я не знаю, зачем я их написал. Лучше бы было этим словам оставаться несказанными. Но я должен был их сказать. Трудное надо преодолеть. А за ним будет ясный день… А знаете, давайте-ка прочитаем что-либо из Пушкина. Николай Степанович, теперь ваша очередь“. Гумилев нисколько не удивился этому предложению и после минутной паузы начал:
Иванов-Разумник совещался с Блоком об учреждении «Вольной философской ассоциации», но этот план был прерван арестом учредителей: самого Иванова-Разумника, Ремизова, Петрова-Водкина, Штейнберга. 15 февраля был арестован и Блок. Его обвиняли в принадлежности к партии л. эсеров. М. А. Бекетова рассказывает: «Блок по обыкновению пошел вечером гулять. В его отсутствие явился комиссар, который был принят Любовью Дмитриевной. Как только Александр Александрович вернулся с прогулки, он был арестован. Выпустили его на третий день утром. Он пришел домой около 11 часов утра, зайдя предварительно к матери».
Тем не менее, открытие «Вольной философской ассоциации» («Вольфилы») состоялось в апреле 1919 года.
Той же весной в течение двух месяцев Блок работал в Союзе деятелей художественной литературы, читал рукописи стихов новых поэтов и определял степень их пригодности для печати. [94]
Много времени отнимала у него «Всемирная литература»: он писал рецензии для редакционной комиссии, давал бесконечные отзывы о пьесах и критических статьях, читал доклад о русских переводах стихотворений Гейне.
Первое время сотрудничество Блока с М. Горьким протекало вполне благополучно. 30 марта на юбилейном чествовании Горького во «Всемирной литературе» поэт обращается к нему с дружеским приветствием. Он называет его посредником между двумя станами — народом и интеллигенцией и выражает пожелание, чтобы «не оставлял его суровый, гневный, стихийный, но милостивый дух музыки». Свое краткое слово Блок заканчивает словами: «Ибо, повторяю слова Гоголя, если и музыка нас покинет, что будет тогда с нашим миром? Только музыка способна остановить кровопролитие, которое становится тоскливою пошлостью, когда перестает быть священным безумием».
По словам М. А. Бекетовой, награждение «духом музыки» явилось для Горького полной неожиданностью.
Весной 1919 года основателю «Всемирной литературы» пришла в голову довольно сумасбродная идея: просвещать массы с помощью «ряда картин из всемирной истории человечества». Начинаются бесконечные беседы, доклады, прения; по настоянию Горького Блок составляет «Общий план исторических картин», целью которых является «попытка внедрить образование в жизнь, застичь дикаря врасплох и бросить в ленивые и праздные часы его досуга искру Прометеева огня». Поэт предлагает сочинять эти картины по единому принципу: «Иллюстрировать борьбу двух начал — культуры и стихии в их всевозможных направлениях». Из этого замысла ничего не вышло. Один Блок — наиболее доверчивый и добросовестный из всех сотрудников — написал «историческую картину» «Рамзес». [95]Это — одно из самых слабых произведений поэта: нечто вполне египетское, с фараонами, пирамидами, колесницами, жрецами и рабами и даже с «социальным протестом». Е. Замятин вспоминает: «Блок говорил, что уже сделал какие-то наброски для „Тристана“, и вдруг, неожиданно — из египетской жизни „Рамзес“ — едва ли не последняя написанная им вещь… Прочитали, делали какие-то замечания о „Рамзесе“. Блок отшучивался: „Да ведь это я только переложил Масперо. Я тут ни при чем“».
Но с этого времени начинается его расхождение с Горьким. Художник не мог простить «начальству» насилия над его творческой волей. Он понял наконец, что в обществе Горького и Гумилева — он чужой, и стал тяготиться «службой» в издательстве. Работа в Большом театре угнетала поэта еще больше. Вмешательство М. Ф. Андреевой во все мелочи режиссуры, ее деспотические замашки и причуды отравляли ему жизнь. Заметки в «Записной книжке» обрываются в июне 1919 года. Вот последние записи: 22 апреля. «Когда-нибудь сойду с ума во сне. Какие ужасы снились ночью. Описать нельзя. Кричал. Такой ужас, что не страшно уже, но чувствую, что сознание сладко путает». 4 мая: «Кто погубил революцию (дух музыки)? — Война». 23 июня: «Не стоит больше записывать ничего, кроме дел».
Осенью жизнь Блоков стала еще тяжелее. С трудом удалось избежать выселения из квартиры и освободиться от какого-то непомерного налога, наложенного на поэта. Александра Андреевна отпустила прислугу, продавала вещи, стояла в очередях; Мария Андреевна снова заболела нервным расстройством и уехала в Лугу; Любовь Дмитриевна служила в Эрмитажном театре и не успевала заниматься хозяйством; электрического света не было, Блоку приходилось работать при ночнике; телефон не действовал; домовый комитет назначал поэта на ночные дежурства у ворот дома.
Иванов-Разумник пишет в воспоминаниях о Блоке. «Зиму 1918–1919 года он переживал, как „страшные дни“ (так надписал он одну подаренную свою книгу в декабре 1918 года)… Он вспыхнул, было, в последний раз при известии о новой волне революции в Германии, но скоро погас. „Страшные дни“ обступили его. Он видел их в прошлом, он провидел их в грядущем».
Об этих «страшных днях» воспоминает и К. Чуковский. «Блок рассказывал, — пишет он, — что, написав „Двенадцать“, несколько дней подряд слышал непрекращающийся не то шум, не то гул, но после замолкло и это. Самую, казалось бы, шумную, крикливую и громкую эпоху он вдруг ощутил, как беззвучие… Мы проходили с ним по Дворцовой площади и слушали, как громыхают орудия. — „Для меня и это — тишина, — сказал он. — Меня клонит в сон под этот грохот… Вообще в последние годы мне дремлется“… Конечно, его жизнь была тяжела: у него даже не было отдельной комнаты для занятий; в квартире не было прислуги; часто из-за отсутствия света он по неделям не прикасался к перу. И едва ли ему было полезно ходить почти ежедневно пешком в такую страшную даль — с самого конца Офицерской на Моховую, во „Всемирную литературу“. Но не это тяготило его… Этого он даже не заметил бы, если бы не та тишина, которую он вдруг ощутил. Когда я спрашивал у него, почему он не пишет стихов, он постоянно отвечал одно и то же: „Все звуки прекратились. Разве не слышите, что никаких звуков нет?“»
Стихией музыки, звучанием «мирового оркестра» жил Блок, и когда музыка его покинула, он потерял волю к жизни.
В «страшные дни» 1919 года Блок пишет большую статью «Крушение гуманизма», занимающую такое же центральное место в его творчестве после Октября, какое доклад «О современном состоянии символизма» занимает среди его дореволюционных писаний.
Четыре столетия — с половины XIV до половины XVIII века — Европа развивалась под знаком гуманизма, лозунгом которого был человек, свободная человеческая личность. Но в тот момент, когда личность перестала быть главным двигателем европейской культуры, когда на арене истории появилась новая движущая сила — массы, — наступил кризис гуманизма. Он был подготовлен Реформацией и разразился в эпоху Великой французской революции. Шиллер и Гете— последние великие гуманисты Европы, «последние из стаи верных духу музыки». С Шиллером умирает и стиль гуманизма — барокко. Девятнадцатый век теряет цельность и единство культуры; дух музыки отлетает от него; с чудовищной быстротой развивается механическая цивилизация. «Утратилось, — пишет автор, — равновесие между человеком и природой, между жизнью и искусством, между наукой и музыкой, между цивилизацией и культурой — то равновесие, которым жило и дышало великое движение гуманизма». Цивилизация — вырождение культуры, разлученность с духом музыки. Культура — ритмическая цельность, музыкальная спаянность. Цивилизация живет в историческом, календарном времени; культура — во времени «нечислимом, музыкальном». «Нам необходимо, — продолжает Блок, — равновесие для того, чтобы быть близкими к музыкальной сущности мира — к природе, к стихии; нам нужно для этого, прежде всего, устроенное тело и устроенный дух, так как мировую музыку можно услышать всем телом и всем духом вместе». Это равновесие было утрачено «цивилизованным» XIX веком— веком строительства Вавилонской башни. Европейские художники, последние носители духа музыки, почувствовали «стихийный и грозовой характер столетия»: Ибсен, Стриндберг, Вагнер копили в своем творчестве «страшный и взрывчатый материал»; искусство грозило мертвой цивилизации голосами стихии, взрывами мирового оркестра. «Цивилизация» мстила художникам за их измену «гуманизму», воздвигала против них гонения, пытала их утонченнейшими пытками, понимая, что «дух музыки» — смертельный ее враг. Блок резюмирует главную мысль: «Всякое движение рождается из духа музыки, оно действует, проникнутое им, но, по истечении известного периода времени, это движение вырождается, оно лишается той музыкальной влаги, из которой родилось, и тем самым обрекается на гибель. Оно перестает быть культурой и превращается в цивилизацию. Так случилось с античным миром, так произошло и с нами».
Автор переходит ко второму своему положению. Музыка покинула «цивилизованное» человечество и вернулась в ту стихию, из которой возникла: в народ, в варварские массы. «Поэтому, — заявляет автор, — непарадоксально будет сказать, что варварские массы оказываются хранителями культуры; не владея ничем, кроме духа музыки. Музыка это — дикий хор, нестройный вопль для цивилизованного слуха. Она почти невыносима для многих из нас; она — разрушительна для завоеваний цивилизации; она— противоположна привычным для нас мелодиям об „истине, добре и красоте“. Музыка „варварских масс“ уже заливает потоком старый мир; исход борьбы решен: гуманная цивилизация уже побеждена новым могучим движением.
„Во всем мире звучит колокол антигуманизма… человек становится ближе к стихии; и потому человек становится музыкальнее“.
Блок видит грядущего в мир нового человека: „Человек — животное; человек — растение, цветок; в нем сквозят черты чрезвычайной жестокости, как будто не человеческой, а животной, и черты первобытной нежности — тоже как будто не человеческой, а растительной… производится новый отбор, формируется новый человек: человек— животное гуманное, животное общественное, животное нравственное перестраивается в артиста, говоря языком Вагнера;…человек-артист только и будет способен жадно жить и действовать в открывшейся эпохе вихрей и бурь, в которую неудержимо устремилось человечество“.
„Крушение гуманизма“ — статья парадоксальная, фантастическая и — скажем смело — гениальная. Поразительно совпадение мыслей Блока с концепциями О. Шпенглера. Блок не мог знать знаменитой книги „Гибель Запада“, а между тем его противопоставление „культуры“ и „цивилизации“, взгляд на барокко как на стиль „стареющей культуры“ и на конец XVIII века как на момент замены „культуры“ „цивилизацией“ повторяют основные тезисы немецкого ученого. [96]
Характеристика цивилизации XIX века поражает своей острой выразительностью; предчувствие наступления новой антигуманистической эпохи и гибели человека „гуманного, общественного и нравственного“ — на грани ясновидения. Это новое существо — „человек-животное“ и „человек-растение“, одаренное „нечеловеческой жестокостью“ и стремящееся „жадно жить и действовать“, — действительно появилось в наши дни. Но Блок как пророк видел то, чего он не мог понять как философ. Соблазненный ницшеанской религией музыки, он соединил знаком равенства понятия: культура — музыка — стихия — народные массы. Отсюда его парадоксальное утверждение: „варварские массы — носители культуры“, отсюда — идеализация нового, антигуманного и антиморального человека, глухого к мелодиям об „истине, добре и красоте“. Автор верил, что „человек-животное“ будет ницшевским „сверхчеловеком“, вагнеровским „артистом“. Он не знал, что эта „новая порода“ явит миру звериную морду немецкого фашиста.
Ненависть к буржуазной цивилизации с ее „просветительством“ и позитивизмом ослепляет Блока. Спасаясь от нее, он бросается вниз головой в „стихию“, соблазненный „музыкой“ антигуманизма — Ницше и Вагнера. [97]
Подготовляя к печати статью „Крушение гуманизма“, поэт записывает в „Дневнике“ свои мысли об искусстве. Художник, „посетивший мир в его минуты роковые“, не имеет права запираться в башне „чистого искусства“. „Всякая культура, — пишет он, — научная ли, художественная ли — демонична. Именно чем научнее, чем художественнее, тем демоничнее… Но демонизм есть сила. А сила — это победить слабого, обидеть слабого“ (6 января); Эстетизм есть „пустота, веревка на шее“. Другая запись: „Рождество. Мы с Терещенко в свое время загипнотизировали друг друга искусством. Если бы так шло дальше, мы ушли бы в этот бездонный колодезь; оно — искусство — увело бы нас туда, заставило бы забраковать не только всего меня, но и всё; и остались бы: три штриха рисунка Микель-Анджело, строка Эсхила и всё: кругом пусто, веревка на шее“ (7 января). И третья запись: „Быть вне политики“ (Левинсон). С какой же это стати?.. Нет, мы не можем быть „вне политики“, потому что мы предадим этим музыку… Быть вне политики — тот же гуманизм наизнанку».
В 1919 году Блок переживает тяжелый кризис: в статье «Крушение гуманизма» он прощается с «духом музыки», которым жила его лирика; больше не пишет стихов, больше не чувствует себя художником; окончательно теряет надежду на окончание поэмы «Возмездие». В июле 1919 года он набрасывает предисловие к «Возмездию». «Так как докончить эту поэму едва ли удастся, я хочу предпослать ей рассказ о том, как поэма родилась…». [98]
В конце января 1920 года скончался отчим Блока, Франц Феликсович Кублицкий. Блок сам положил его в гроб и один провожал убогие дроги до кладбища. Чтобы избежать выселения и тратить меньше дров на топку, Блоки переселяются на квартиру Александры Андреевны. Комната, где работает поэт, служит спальней и общей столовой. Днем он странствует по своим «учреждениям», а ночью, когда домашние спят, работает над редактированием сочинений Гейне; за этот год он подготовляет к печати первые два тома и пишет большое предисловие к «Путевым картинам» (первой и второй части), к «Мемуарам» и «Английским отрывкам» Гейне. В литературной коллегии «Всемирной литературы» возникли прения по поводу статьи профессора В. Жирмунского «Гейне и романтизм». Во время спора Блок обвинил Гейне в измене иудаизму. Его реплика вызвала страстный и блестящий доклад А. Л. Волынского. В статье «О иудаизме у Гейне» поэт полемизирует с А. Волынским, указывая на неполноту его анализа христианства. А. Волынский различает в христианском учении четыре элемента: иудейский, ханаано-вавилонский, эллинистический и евангельско-пророческий. Блок, верный ученик Вл. Соловьева, обращает внимание докладчика на пятый элемент, «который лежал во главе угла у иенских романтиков, а также у русских символистов на рубеже XIX–XX столетий и который можно назвать платоновским или гностическим». «Волынский, — пишет автор, — не чувствует гигантской и чисто арийской основы христианства: Веданта, Платон, гностики, платоновская традиция в итальянском Возрождении, иенский романтизм 1787–1801 годов и русский символизм на рубеже XX столетия». В этом споре по поводу Гейне столкнулись две противоположные концепции христианства: иудейская — рационалистическая и эллинская — платоновская. На эту вечную борьбу Иерусалима с Афинами постоянно указывал в своих сочинениях покойный философ Лев Шестов. Знаменательно, что Блок включает в эллинско-платоновскую традицию не только свое творчество, но и всю русскую символическую школу.
Параллельно с работой над Гейне Блок подготовляет к печати новое издание Лермонтова («М.Ю.Лермонтов». 1814–1841. Избранные сочинения в одном томе. Редакция, вступительная статья и примечания Александра Блока. Изд-во З. И. Гржебина. Берлин— Петербург, 1920). В комментариях к стихам поэта рассеяно много ценных замечаний.
В 1920 году выходит два сборника стихов Блока «За гранью прошлых лет» (Изд-во Гржебина) и «Седое утро» (Изд-во «Алконост»): в первом помещены избранные стихотворения 1898–1903 годов, во втором — шестьдесят стихотворений эпохи 1907–1916 годов, к стихам, перепечатанным из третьего тома, поэт прибавляет пять неизданных пьес. Среди них — прелестное стихотворение 1914 года о Л. А. Дельмас:
Пятиконечная звезда сирени, неожиданный переход на «ты» (верности… «твоей») — и эти бледные стихи вдруг оживают. Другое стихотворение 1914-го написано в русском стиле:
Я помню нежность ваших плеч —
Они застенчивы и чутки,
И лаской прерванную речь,
Вдруг, после болтовни и шутки.
Волос червонную руду
И голоса грудные звуки.
Сирени темной в час разлуки
Пятиконечную звезду.
И то, что больше и странней:
Из вихря музыки и света —
Взор, полный долгого привета,
И тайна верности… твоей.
Молодица оставляет свою кудель; мелькает над рекой ее красный сарафан, концы ее платка горят, как два алых цветка:
Распушилась, раскачнулась
Под окном ветла.
Божья Матерь улыбнулась
С красного угла.
Стихотворение полно весеннего ветра и света:
И кто шел путем-дорогой
С дальнего села,
Стал просить весны у Бога,
И весна пришла.
Работа во «Всемирной литературе» все больше и больше тяготила поэта. К. Чуковский вспоминает о заседании редакционной коллегии, на котором Блок читал свою вступительную статью к изданию Лермонтова. Ему долго объясняли, что о вещих снах поэта можно не упоминать и что вообще следует писать в более «культурно-просветительном» тоне. «Чем больше Блоку доказывали, — продолжает Чуковский, — что надо писать иначе, тем грустнее, надменнее, замкнутее становилось его лицо. С тех пор и началось его отчуждение от тех, с кем он был принужден заседать. Это отчуждение с каждой неделей росло».
…Счастьем, удалью, тоскою
Задышал туман.
В черновиках поэта был найден набросок лекции, датированный 5 апреля, в котором он решительно утверждает, что революция в России окончилась два года тому назад. «Собравшись теперь, — пишет он, — мы, невольно даже, настроены иначе: кроме слова „искусство“, у нас в сознании присутствует, конечно, слово революция, хотим мы этого или не хотим, уйти от этого слова некуда, потому что в России два года назад окончилась революция».
В «Записке о „Двенадцати“» отход от «политики» запечатлен еще более резкими чертами. «Было бы неправдой, — пишет он, — отрицать всякое отношение „Двенадцати“ к политике. Правда заключается в том, что поэма написана в ту исключительную и всегда короткую пору, когда проносящийся революционный циклон производит бурю во всех морях природы, жизни и искусства; в море человеческой жизни есть и такая небольшая заводь, вроде Маркизовой лужи, которая называется политикой; и в этом стакане воды тоже происходила тогда буря… Моря природы, жизни и искусства разбушевались, брызги встали радугою над нами. Я смотрел на радугу, когда писал „Двенадцать“. Оттого в поэме осталась капля политики… Посмотрим, что сделает с этим время. Может быть, всякая политика так грязна, что одна капля ее замутит и разложит все остальное; может забыть, она не убьет смысла поэмы».
Для Блока 1920 года — революция давно окончилась, музыка сменилась гробовой тишиной, «мировой пожар» — могильным мраком, «братский пир труда и мира» — «грязной лужей политики».
В мае организатор концертов Долидзе и жена профессора П. С. Когана Н. А. Нолле устраивают поездку Блока в Москву. Он читает там свои стихи на пяти вечерах. Москвичи встречают его восторженно, как первого поэта России. Вернувшись в Петербург, он с увлечением принимается за новое дело: организацию петербургского Союза поэтов. Молодая поэтесса Н. А. Павлович привозит из Москвы все требующиеся мандаты. Блок избирается председателем. На первом собрании 4 июля 1920 года он говорит: «По-моему, проще всего определить цель нашего собрания так: каждый из нас хочет и должен попытаться сбросить с себя хоть частицу той скучной и безобразной материальной озабоченности каждого дня, которая мешает писателю быть писателем, которая сковывает его творчество и превращает его в обывателя, равного всем прочим озабоченным обывателям». 4 августа Союз поэтов устраивает первый вечер, на котором выступают поэты Сергей Городецкий и Лариса Рейснер. Во вступительном слове Блок отмечает «дикое и неестественное сочетание слов „Союз поэтов“», подчеркивает трудность для поэтов объединиться и «выйти в мир», но заканчивает словами надежды: «Иные из нас думают все же о каком-то новом устремлении, которое может превратить слово „Союз поэтов“ в некоторую реальность… Может быть, без насилия может образоваться у нас какое-то ядро, которое свяжет поэзию с жизнью хоть немного теснее, чем они были связаны до сих пор…»
29 сентября Союз чествовал юбиляра М. А. Кузмина. Блок обратился к нему с приветственным словом и начал его так: «Дорогой Михаил Алексеевич, сегодня я должен приветствовать вас от учреждения, которое носит такое унылое казенное название „профессиональный союз поэтов“. Позвольте вам сказать, что этот союз… имеет одно оправдание перед вами: он, как все подобные ему учреждения, устроен для того, чтобы найти средства уберечь вас, поэта Кузмина, и таких, как вы, от разных случайностей, которыми наполнена жизнь и которые могли бы вам сделать больно… Потерять поэта очень легко, но приобрести поэта очень трудно; а поэтов, как вы, на свете сейчас очень немного». Оратор говорил, что многое, кажущееся незыблемым, пройдет; что наследие поэтов нужно людям не меньше, чем хлеб, что те самые, «которые сегодня назойливо требуют от „мрамора“ „пользы“, завтра поймут, что и мрамор есть ведь Бог». Вс. Рождественский вспоминает об одном собрании Союза поэтов в неуютной сводчатой комнате у Чернышева моста. «Заседание закончилось круговым чтением стихов. Блок прочел не больше пяти-шести стихотворений. Все молчали, завороженные его голосом. И когда уже никто не ждал, что он будет продолжать, Александр Александрович начал последнее: „Голос из хора“. Лицо его, до тех пор спокойное, исказилось мучительной складкой у рта, голос зазвенел, глухо, как бы надтреснуто. Он весь чуть подался вперед в своем кресле, на глаза его упали, наполовину их закрывая, тяжелые веки. Заключительные строчки он произнес почти шепотом, с мучительным напряжением, словно пересиливая себя. И всех нас охватило какое-то подавленное чувство. Никому не хотелось читать дальше. Но Блок первый улыбнулся и сказал обычным своим голосом: „Очень неприятные стихи. Я не знаю, зачем я их написал. Лучше бы было этим словам оставаться несказанными. Но я должен был их сказать. Трудное надо преодолеть. А за ним будет ясный день… А знаете, давайте-ка прочитаем что-либо из Пушкина. Николай Степанович, теперь ваша очередь“. Гумилев нисколько не удивился этому предложению и после минутной паузы начал:
Светлое имя Пушкина разрядило общее напряжение…»
Перестрелка за холмами;
Смотрит лагерь их и наш:
На холме пред казаками
Вьется красный делибаш.