Страница:
Блок предает себя стихии, жаждет забвения и слияния с «мировой душой». Новый Дионис, он обрекает себя на растерзание музыкой. Судьба его решена.
21 июня Блоки возвращаются в Россию. Переехав границу, поэт записывает: «Вот и Россия: дождик, пашни, чахлые кусты. Одинокий стражник с ружьем за плечами, едет верхом по пашне. Кружит… И это — русский белый день после отвратительного итальянского (все гноит), после утренней прозрачности и готики германских городов… Уютная, тихая, медленная слякоть. Но жить страшно хочется („Три сестры“) и потому ждешь с нетерпением к вечеру — Петербурга. А что в этом Петербурге? Все та же большая, мокрая, уютная Режица…
…А Люба спит передо мной, укрытая моим пальто. Над ней висит ее поношенная детская шляпа».
Пробыв в Петербурге девять дней, Блоки переезжают в Шахматово. Там встречает их приехавшая из Ревеля Александра Андреевна; здоровье ее тревожит сына: ее нервное расстройство настолько серьезно, что доктора настаивают на необходимости поместить больную в лечебницу.
В Шахматове Блок заносит в «Записную книжку»: «Западу обязан я тем, что во мне шевельнулся дух пытливости и дух скромности. Оба боюсь я утратить опять. Бес смеха, отступи от меня и от моей мысли. Я хочу гнать и других бесов. 8 июля, перед ночью, во флигеле». К поэту возвращается мистическое волнение, которое посещало его в юности в том же шахматовском доме. Снова слышит он Ее неуловимое дуновение, и снова, как десять лет тому назад, молится Ей. Запись начинается так: «Русская революция кончилась. Дотла сгорели все головни… Вся природа опять заколдовалась, немедленно после того, как расколдовались люди. Тоскует Душа Мира, опять, опять». И непосредственно за этим: «Люба вернулась из Боблова, по-старому чужая, подурневшая… Будет еще много… Но Ты — вернись, вернись, вернись, — в конце назначенных нам испытаний. Мы будем Тебе молиться среди положенного нам будущего страха и страсти. Опять я буду ждать — всегда раб Твой, изменивший Тебе, но опять, опять возвращающийся… Оставь мне острое воспоминание, как сейчас. Острую тревогу мою не усыпляй. Мучений моих не прерывай. Дай мне увидать зарю Твою. Возвратись».
И это — после всех припадков демонической иронии, издевательств над «мистиками», отречений от «Прекрасной Дамы» и кощунств «Балаганчика» и «Незнакомки»! Музыкальная душа Блока, как океан, подвержена бурям, приливам и отливам. Но глубина ее неподвижна и прозрачна. Он верен, несмотря на все измены, невинен во всех своих падениях:
Смерти я боюсь и жизни боюсь, милее всего прошедшее, святое место души — Люба. Она помогает — не знаю чем, может быть, тем, что отнята?»
Принятое в Италии решение отказаться от литературы, поступить на службу и порвать с людьми, чуждыми по духу, не осуществляется. Опостылевшая литературная среда снова «засасывает» поэта: опять появляется Чулков, Мережковские, Мейерхольд, поэты, актеры, поклонницы. Блок пишет рецензии в газету «Речь» (о Городецком, Кречетове, Пришвине, Тимковском и других); в ноябре выходит первый номер нового литературно-художественного журнала «Аполлон», в котором появляется цикл «Итальянских стихов» Блока. Поэт жалуется матери на «суету»: «Все это опять завелось, так как итальянские стихи меня как бы вторично прославили». Его выбирают в совет «Общества ревнителей художественного слова», образовавшегося при «Аполлоне» и состоящего из шести членов: поэта и редактора «Аполлона» С. К. Маковского, Вяч. Иванова, директора царскосельского музея и поэта Иннокентия Федоровича Анненского, профессора Ф. Ф. Зелинского, Кузмина и Блока. В ресторане «Контан» происходит пышное чествование С. К. Маковского по поводу выхода первого номера «Аполлона». В заседании «Общества ревнителей» В. Иванов читает доклад; Д. В. Философов приходит к поэту побеседовать об Италии и дарит ему итальянские фотографии. В конце октября в газете «Речь» появляется фельетон Блока «Горький о Мессине» — последняя из его «Лирических статей». Пересказывая содержание книги Максима Горького и проф. В. Мейера «Землетрясение в Калабрии и Сицилии», автор утверждает, что эта катастрофа — событие мировой важности, что оно изменило нашу жизнь. «Просто нужно быть слепым духовно, — пишет он, — незаинтересованным в жизни космоса и нечувствительным к ежедневному трепету хаоса, чтобы полагать, будто формирование земли идет независимо и своим чередом, никак не влияя на образование души человека и человеческого быта». Во время землетрясения люди были охвачены паникой, безумием, совершенно растеряны и несчастнее зверей. Но зато какие чудеса духа и силы были проявлены потом!.. «При внезапной вспышке подземного огня явилось лицо человечества на один миг… Написано на нем было одновременно, как жалок человек и как живуч, силен и благороден человек».
Блок, слышавший музыку космической жизни и молившийся Мировой Душе, придавал огромное мистическое значение сицилийской катастрофе. В поэме «Возмездие» он помещает ее в ряду зловещих предвестий конца:
Во «Введении» к «Молниям искусства» автор предает проклятию современную машинную цивилизацию. «Девятнадцатый век, — пишет он, — железный век… Год от года, день ото дня, час от часу все яснее, что цивилизация обрушится на головы ее творцов, раздавит их собою… Были люди — давно уже не люди, только называют себя так: рабы, звери, пресмыкающиеся. Того, что называлось людьми, Бог давно не бережет, природа не холит, искусство не радует… Знаете ли вы, что каждая гайка в машине, каждый поворот винта, каждое новое завоевание техники плодит всемирную чернь?.. Уже при дверях то время, когда неслыханному разрушению подвергнется и искусство…»
Эти страстные и обличительные слова поражают своим пророческим пафосом: Блок предвидит нашу эпоху — второй мировой войны, неслыханные разрушения и страшный кризис человечества, которому Бердяев дает название «дегуманизации» и «бестиализации». Цивилизация, действительно, обрушилась на головы ее творцов тысячами тонн бомб, люди, действительно, превратились в зверей, и в культурнейшей стране Европы «всемирная чернь» еще недавно праздновала свою победу.
В первом очерке «Маски на улице» рассказывается о внезапном вторжении в праздничную жизнь Флоренции процессии «братьев Милосердия», в черных капюшонах, с факелами в руках. На черной двуколке, бесшумно танцующим галопом они провозят мертвеца.
Второй очерк «Немые свидетели» посвящен столице Умбрии — Перуджии. В ее феодальном гербе гриф терзает тельца: прошлое ее залито кровью. «Италия трагична одним, — пишет автор, — подземным шорохом истории, прошумевшей, невозвратимой. В этом шорохе ясно слышится голос тихого безумия, бормотание древних сивилл». Поэт подробно описывает этрусскую могилу Волумниев в окрестностях Перуджии, ее изваяния, саркофаги и барельефы… Эти «немые свидетели» никогда не проснутся. Жизнь никогда не возвратится в голубую долину Умбрии.
Третий очерк «Вечер в Сиене» — поэтическая картина средневекового городка с тонкими острыми башнями, с овальной вогнутой площадью, с блистательным Palazzo Publico. Когда наступает ночь и площадь пустеет, кабачок «Трех девиц» мигает единственным фонарем.
В четвертом очерке «Взгляд египтянки» описывается изображение египтянки на древнем папирусе в Археологическом музее во Флоренции. Некоторые видят в нем портрет царицы Клеопатры. Поражают глаза этого некрасивого лица. «В них нет ни усталости, ни материнства, ни веселья, ни печали, ни желания. Все, что можно увидеть в них, — это глухая ненасытная алчба: алчба до могилы, и в жизни, и за могилой— все одно и то же… Глаза смотрят так же страшно, безответно и томительно, как пахнет лотос. Из века в век, из одной эры в другую эру».
В пятом очерке «Призрак Рима и Monte Luca» соединены два воспоминания об умбрийском городке Сполето. Поэт спускается в сырой люк, «там, — пишет он, — на глубине сажен полуторых от поверхности земли, в слабом свете огарка, мне скорее приснилась, или почудилась, чем явилась, осклизлая глыба каменного свода, начало арки моста. Этот призрак так и остался в моей памяти призраком Рима». Потом, за городом, автор со своей спутницей поднимается на круглую гору Monte Luca. И вдруг видит себя на отвесном каменистом обрыве: перед ним открывается неожиданно необъятная даль. Сердце его падает — пропасть тянет вниз; он делает страшное усилие, чтобы удержаться на уступе и не броситься вниз. Вдали сияют снежные вершины Апеннин.
В заключительном очерке «Wirballen» использованы заметки «Записной книжки» о возвращении в Россию — о русских пашнях, чахлых кустах, одиноком стражнике верхом на кляче, о тоске и мертвенности русской жизни. «Молнии искусства» не похожи ни на какие «письма русских путешественников». «Описаний» и «впечатлений» очень мало; «переживаний» и «восторгов» — нет совсем. Современную Италию Блок бурно возненавидел; природа ее показалась ему убогой («жалкая растительность», «пыльные дороги», «уродливый виноград»); античную и христианскую Италию не увидел вовсе; искусство ренессанса вызвало в нем одно холодное признание. Из «утомительной» поездки он вынес несколько лирических впечатлений, поразивших его романтическое воображение: похоронную процессию во Флоренции, этрусские гробницы в Перуджии, «тонкие до дерзости» башни Сиены, головокружение на горе Monte Luca, мертвое безлюдье Равенны, красный парус на венецианской лагуне, Мадонну Джианикола Манни и фреску Филиппо Липпи в Сполето. Все остальное было им отвергнуто. Италия осталась для Блока «самой нелирической страной» в мире. Его германскому романтическому духу классическая романская культура была органически чужда.
19 ноября поэт получает тревожные известия об отце: Александр Львович безнадежно болен; у него чахотка и сердечная болезнь; лежит в больнице в Варшаве, и к нему никого не пускают. Блок пишет матери: «На Пасхе Александр Львович понравился нам с Любой совершенно особенно, очевидно, именно потому, что в нем уже была смерть, и он понимал многое, чего живые не понимают. Я думаю, он находится уже давно на той ступени духовного развития, на которой доступно отдалять и приближать смерть. Вероятно, он и не хочет особенно жить по существу, хотя внешне „мнителен“ и сопротивляется». Блок медлит с отъездом в Варшаву, боится, что это будет неприятно отцу или испугает его. 30 ноября он получает из Варшавы письмо от второй жены отца, Марии Тимофеевны: она пишет, что минуты Александра Львовича сочтены. В тот же вечер Блок едет в Варшаву. Ночью в вагоне он записывает: «Отец лежит в Долине Роз [49]и тяжко бредит, трудно дышит. А я— в длинном и жарком коридоре вагона, и искры освещают снег. Старик в подштанниках меня не тревожит — я один.
Ничего не надо. Все, что я мог, у убогой жизни взял: взять больше у неба — не хватило сил. Заброшен я на Варшавскую дорогу, так же, как в Петербурге. Только ее со мной нет, чтобы по-детски скучать, качать головой, спать, шалить, смеяться».
И вторая запись: «Подъезжаю к Варшаве. По обыкновению томлюсь без Любы — не могу с ней расстаться. Что-то она?»
1 декабря он пишет матери из Варшавы: «Мама, я приехал сегодня вечером и уже не застал отца в живых. Он умер в 5 часов дня. Он мне очень нравится: лицо спокойное, тонкое и бледное. Умирал он тихо, только физически было трудно — от одышки».
4 декабря: «Мама, сегодня были похороны, торжественные, как и панихида. Из всего, что я здесь вижу, и через посредство десятков людей, с которыми непрестанно разговариваю, для меня выясняется внутреннее обличие отца — во многом совсем по-новому. Все свидетельствуют о благородстве и высоте его духа, о каком-то необыкновенном одиночестве и исключительной крупности натуры».
В Варшаве Блок знакомится ближе со второй женой отца, Марьей Тимофеевной, «доброй, усталой и безответной» женщиной, и со своей сводной сестрой Ангелиной; поэт считает ее «интересной, оригинальной и чистой» девушкой и хочет познакомить ее со своей матерью и женой. 19 декабря он возвращается из Варшавы с легким бронхитом и, поправившись, 29 декабря едет с женой в Ревель. Новый год Блоки встречают у матери. Радость свидания омрачена все усиливающейся нервной болезнью Александры Андреевны. От отца Блок получил в наследство 40 тысяч деньгами, ящик с книгами, огромный диван красного дерева со шкапами и полками и большой ореховый письменный стол.
Стихотворения, написанные в 1909 году, были впоследствии распределены по разным отделам третьего тома. В отдел «Страшный мир» вошло восемь стихотворений, среди которых несколько подлинных шедевров. Лирическая тема «Незнакомки» заострена и углублена в стихотворении «Из хрустального тумана». Снова пересечение двух планов — сна и яви, соединение цыганского напева с ангельской песнью, ресторанной «девы» с Магдалиной. Контрасты, разрывающие сознание, разрешаются в безумии страсти и гибели.
По уступам скал, в лиловых сумерках, поэт спускается в ад: мир, в котором он бродил при жизни. Навстречу ему «из паутины мрака» идет двойник:
Десять стихотворений 1909 года включены поэтом в отдел «Возмездие». Странствие по кругам Ада кончено; дантовские видения грешников, уносимых вихрем и корчащихся в огненных гробницах, рассеялись. «Жизнь прошла». Усталый призрак скитается на берегах Леты; потусторонней тишиною овеяны эти стихи; «тенью елисейской», бесплотной и прозрачной, скользит душа, сгоревшая в земных страстях. Лейтмотив этих элегий — забвение.
Другая фреска— «Успение» фра Филиппо Липпи в соборе Сполето — внушает поэту нежные и благоговейные строки:
В отделе «Разные стихотворения» автор помещает вольное подражание стихотворению Пушкина «Брожу ли я вдоль улиц шумных». Его полновесные крепкие стансы — достойны великого поэта. Совершенна строфа:
Поэтическая жатва 1909 года увенчивается известным каждому русскому читателю стихотворением «Осенний день», одним из самых совершенных созданий Блока: [50]
21 июня Блоки возвращаются в Россию. Переехав границу, поэт записывает: «Вот и Россия: дождик, пашни, чахлые кусты. Одинокий стражник с ружьем за плечами, едет верхом по пашне. Кружит… И это — русский белый день после отвратительного итальянского (все гноит), после утренней прозрачности и готики германских городов… Уютная, тихая, медленная слякоть. Но жить страшно хочется („Три сестры“) и потому ждешь с нетерпением к вечеру — Петербурга. А что в этом Петербурге? Все та же большая, мокрая, уютная Режица…
…А Люба спит передо мной, укрытая моим пальто. Над ней висит ее поношенная детская шляпа».
Пробыв в Петербурге девять дней, Блоки переезжают в Шахматово. Там встречает их приехавшая из Ревеля Александра Андреевна; здоровье ее тревожит сына: ее нервное расстройство настолько серьезно, что доктора настаивают на необходимости поместить больную в лечебницу.
В Шахматове Блок заносит в «Записную книжку»: «Западу обязан я тем, что во мне шевельнулся дух пытливости и дух скромности. Оба боюсь я утратить опять. Бес смеха, отступи от меня и от моей мысли. Я хочу гнать и других бесов. 8 июля, перед ночью, во флигеле». К поэту возвращается мистическое волнение, которое посещало его в юности в том же шахматовском доме. Снова слышит он Ее неуловимое дуновение, и снова, как десять лет тому назад, молится Ей. Запись начинается так: «Русская революция кончилась. Дотла сгорели все головни… Вся природа опять заколдовалась, немедленно после того, как расколдовались люди. Тоскует Душа Мира, опять, опять». И непосредственно за этим: «Люба вернулась из Боблова, по-старому чужая, подурневшая… Будет еще много… Но Ты — вернись, вернись, вернись, — в конце назначенных нам испытаний. Мы будем Тебе молиться среди положенного нам будущего страха и страсти. Опять я буду ждать — всегда раб Твой, изменивший Тебе, но опять, опять возвращающийся… Оставь мне острое воспоминание, как сейчас. Острую тревогу мою не усыпляй. Мучений моих не прерывай. Дай мне увидать зарю Твою. Возвратись».
И это — после всех припадков демонической иронии, издевательств над «мистиками», отречений от «Прекрасной Дамы» и кощунств «Балаганчика» и «Незнакомки»! Музыкальная душа Блока, как океан, подвержена бурям, приливам и отливам. Но глубина ее неподвижна и прозрачна. Он верен, несмотря на все измены, невинен во всех своих падениях:
После долгих скитаний рыцарь возвращается к Прекрасной Даме. Он никогда не переставал ее любить, а вместе с ней и ту, в земном образе которой открылась ему Мировая Душа. 22–23 сентября он записывает: «Ночь. Ночное чувство непоправимости всего ползает и днем. Все отвернутся и плюнут — и пусть — у меня была молодость.
Оставь меня в моей дали.
Я неизменен. Я невинен.
Смерти я боюсь и жизни боюсь, милее всего прошедшее, святое место души — Люба. Она помогает — не знаю чем, может быть, тем, что отнята?»
Принятое в Италии решение отказаться от литературы, поступить на службу и порвать с людьми, чуждыми по духу, не осуществляется. Опостылевшая литературная среда снова «засасывает» поэта: опять появляется Чулков, Мережковские, Мейерхольд, поэты, актеры, поклонницы. Блок пишет рецензии в газету «Речь» (о Городецком, Кречетове, Пришвине, Тимковском и других); в ноябре выходит первый номер нового литературно-художественного журнала «Аполлон», в котором появляется цикл «Итальянских стихов» Блока. Поэт жалуется матери на «суету»: «Все это опять завелось, так как итальянские стихи меня как бы вторично прославили». Его выбирают в совет «Общества ревнителей художественного слова», образовавшегося при «Аполлоне» и состоящего из шести членов: поэта и редактора «Аполлона» С. К. Маковского, Вяч. Иванова, директора царскосельского музея и поэта Иннокентия Федоровича Анненского, профессора Ф. Ф. Зелинского, Кузмина и Блока. В ресторане «Контан» происходит пышное чествование С. К. Маковского по поводу выхода первого номера «Аполлона». В заседании «Общества ревнителей» В. Иванов читает доклад; Д. В. Философов приходит к поэту побеседовать об Италии и дарит ему итальянские фотографии. В конце октября в газете «Речь» появляется фельетон Блока «Горький о Мессине» — последняя из его «Лирических статей». Пересказывая содержание книги Максима Горького и проф. В. Мейера «Землетрясение в Калабрии и Сицилии», автор утверждает, что эта катастрофа — событие мировой важности, что оно изменило нашу жизнь. «Просто нужно быть слепым духовно, — пишет он, — незаинтересованным в жизни космоса и нечувствительным к ежедневному трепету хаоса, чтобы полагать, будто формирование земли идет независимо и своим чередом, никак не влияя на образование души человека и человеческого быта». Во время землетрясения люди были охвачены паникой, безумием, совершенно растеряны и несчастнее зверей. Но зато какие чудеса духа и силы были проявлены потом!.. «При внезапной вспышке подземного огня явилось лицо человечества на один миг… Написано на нем было одновременно, как жалок человек и как живуч, силен и благороден человек».
Блок, слышавший музыку космической жизни и молившийся Мировой Душе, придавал огромное мистическое значение сицилийской катастрофе. В поэме «Возмездие» он помещает ее в ряду зловещих предвестий конца:
В конце октября поэт заболевает скорбутом— у него распухают гланды, губы и десны; две недели он сидит дома с небольшой температурой; играет в шашки с женой и пишет «итальянские фельетоны». Он хотел издать книгу итальянских впечатлений под заглавием «Молнии искусства», но ему не удалось приготовить ее к печати. К наброскам 1909 года Блок возвращался в 1912, 1918 и 1920 годах. Из семи написанных им очерков при жизни его были напечатаны только два: «Маски на улице» — в журнале «Маски» (№ 4, 1913 г.) и «Призрак Рима и Monte Luca» — в журнале «Записки мечтателей» (№ 2–3, 1921 г.).
Кометы грозной и хвостатой
Ужасный призрак в вышине,
Безжалостный конец Мессины
(Стихийных сил не превозмочь).
Во «Введении» к «Молниям искусства» автор предает проклятию современную машинную цивилизацию. «Девятнадцатый век, — пишет он, — железный век… Год от года, день ото дня, час от часу все яснее, что цивилизация обрушится на головы ее творцов, раздавит их собою… Были люди — давно уже не люди, только называют себя так: рабы, звери, пресмыкающиеся. Того, что называлось людьми, Бог давно не бережет, природа не холит, искусство не радует… Знаете ли вы, что каждая гайка в машине, каждый поворот винта, каждое новое завоевание техники плодит всемирную чернь?.. Уже при дверях то время, когда неслыханному разрушению подвергнется и искусство…»
Эти страстные и обличительные слова поражают своим пророческим пафосом: Блок предвидит нашу эпоху — второй мировой войны, неслыханные разрушения и страшный кризис человечества, которому Бердяев дает название «дегуманизации» и «бестиализации». Цивилизация, действительно, обрушилась на головы ее творцов тысячами тонн бомб, люди, действительно, превратились в зверей, и в культурнейшей стране Европы «всемирная чернь» еще недавно праздновала свою победу.
В первом очерке «Маски на улице» рассказывается о внезапном вторжении в праздничную жизнь Флоренции процессии «братьев Милосердия», в черных капюшонах, с факелами в руках. На черной двуколке, бесшумно танцующим галопом они провозят мертвеца.
Второй очерк «Немые свидетели» посвящен столице Умбрии — Перуджии. В ее феодальном гербе гриф терзает тельца: прошлое ее залито кровью. «Италия трагична одним, — пишет автор, — подземным шорохом истории, прошумевшей, невозвратимой. В этом шорохе ясно слышится голос тихого безумия, бормотание древних сивилл». Поэт подробно описывает этрусскую могилу Волумниев в окрестностях Перуджии, ее изваяния, саркофаги и барельефы… Эти «немые свидетели» никогда не проснутся. Жизнь никогда не возвратится в голубую долину Умбрии.
Третий очерк «Вечер в Сиене» — поэтическая картина средневекового городка с тонкими острыми башнями, с овальной вогнутой площадью, с блистательным Palazzo Publico. Когда наступает ночь и площадь пустеет, кабачок «Трех девиц» мигает единственным фонарем.
В четвертом очерке «Взгляд египтянки» описывается изображение египтянки на древнем папирусе в Археологическом музее во Флоренции. Некоторые видят в нем портрет царицы Клеопатры. Поражают глаза этого некрасивого лица. «В них нет ни усталости, ни материнства, ни веселья, ни печали, ни желания. Все, что можно увидеть в них, — это глухая ненасытная алчба: алчба до могилы, и в жизни, и за могилой— все одно и то же… Глаза смотрят так же страшно, безответно и томительно, как пахнет лотос. Из века в век, из одной эры в другую эру».
В пятом очерке «Призрак Рима и Monte Luca» соединены два воспоминания об умбрийском городке Сполето. Поэт спускается в сырой люк, «там, — пишет он, — на глубине сажен полуторых от поверхности земли, в слабом свете огарка, мне скорее приснилась, или почудилась, чем явилась, осклизлая глыба каменного свода, начало арки моста. Этот призрак так и остался в моей памяти призраком Рима». Потом, за городом, автор со своей спутницей поднимается на круглую гору Monte Luca. И вдруг видит себя на отвесном каменистом обрыве: перед ним открывается неожиданно необъятная даль. Сердце его падает — пропасть тянет вниз; он делает страшное усилие, чтобы удержаться на уступе и не броситься вниз. Вдали сияют снежные вершины Апеннин.
В заключительном очерке «Wirballen» использованы заметки «Записной книжки» о возвращении в Россию — о русских пашнях, чахлых кустах, одиноком стражнике верхом на кляче, о тоске и мертвенности русской жизни. «Молнии искусства» не похожи ни на какие «письма русских путешественников». «Описаний» и «впечатлений» очень мало; «переживаний» и «восторгов» — нет совсем. Современную Италию Блок бурно возненавидел; природа ее показалась ему убогой («жалкая растительность», «пыльные дороги», «уродливый виноград»); античную и христианскую Италию не увидел вовсе; искусство ренессанса вызвало в нем одно холодное признание. Из «утомительной» поездки он вынес несколько лирических впечатлений, поразивших его романтическое воображение: похоронную процессию во Флоренции, этрусские гробницы в Перуджии, «тонкие до дерзости» башни Сиены, головокружение на горе Monte Luca, мертвое безлюдье Равенны, красный парус на венецианской лагуне, Мадонну Джианикола Манни и фреску Филиппо Липпи в Сполето. Все остальное было им отвергнуто. Италия осталась для Блока «самой нелирической страной» в мире. Его германскому романтическому духу классическая романская культура была органически чужда.
19 ноября поэт получает тревожные известия об отце: Александр Львович безнадежно болен; у него чахотка и сердечная болезнь; лежит в больнице в Варшаве, и к нему никого не пускают. Блок пишет матери: «На Пасхе Александр Львович понравился нам с Любой совершенно особенно, очевидно, именно потому, что в нем уже была смерть, и он понимал многое, чего живые не понимают. Я думаю, он находится уже давно на той ступени духовного развития, на которой доступно отдалять и приближать смерть. Вероятно, он и не хочет особенно жить по существу, хотя внешне „мнителен“ и сопротивляется». Блок медлит с отъездом в Варшаву, боится, что это будет неприятно отцу или испугает его. 30 ноября он получает из Варшавы письмо от второй жены отца, Марии Тимофеевны: она пишет, что минуты Александра Львовича сочтены. В тот же вечер Блок едет в Варшаву. Ночью в вагоне он записывает: «Отец лежит в Долине Роз [49]и тяжко бредит, трудно дышит. А я— в длинном и жарком коридоре вагона, и искры освещают снег. Старик в подштанниках меня не тревожит — я один.
Ничего не надо. Все, что я мог, у убогой жизни взял: взять больше у неба — не хватило сил. Заброшен я на Варшавскую дорогу, так же, как в Петербурге. Только ее со мной нет, чтобы по-детски скучать, качать головой, спать, шалить, смеяться».
И вторая запись: «Подъезжаю к Варшаве. По обыкновению томлюсь без Любы — не могу с ней расстаться. Что-то она?»
1 декабря он пишет матери из Варшавы: «Мама, я приехал сегодня вечером и уже не застал отца в живых. Он умер в 5 часов дня. Он мне очень нравится: лицо спокойное, тонкое и бледное. Умирал он тихо, только физически было трудно — от одышки».
4 декабря: «Мама, сегодня были похороны, торжественные, как и панихида. Из всего, что я здесь вижу, и через посредство десятков людей, с которыми непрестанно разговариваю, для меня выясняется внутреннее обличие отца — во многом совсем по-новому. Все свидетельствуют о благородстве и высоте его духа, о каком-то необыкновенном одиночестве и исключительной крупности натуры».
В Варшаве Блок знакомится ближе со второй женой отца, Марьей Тимофеевной, «доброй, усталой и безответной» женщиной, и со своей сводной сестрой Ангелиной; поэт считает ее «интересной, оригинальной и чистой» девушкой и хочет познакомить ее со своей матерью и женой. 19 декабря он возвращается из Варшавы с легким бронхитом и, поправившись, 29 декабря едет с женой в Ревель. Новый год Блоки встречают у матери. Радость свидания омрачена все усиливающейся нервной болезнью Александры Андреевны. От отца Блок получил в наследство 40 тысяч деньгами, ящик с книгами, огромный диван красного дерева со шкапами и полками и большой ореховый письменный стол.
Стихотворения, написанные в 1909 году, были впоследствии распределены по разным отделам третьего тома. В отдел «Страшный мир» вошло восемь стихотворений, среди которых несколько подлинных шедевров. Лирическая тема «Незнакомки» заострена и углублена в стихотворении «Из хрустального тумана». Снова пересечение двух планов — сна и яви, соединение цыганского напева с ангельской песнью, ресторанной «девы» с Магдалиной. Контрасты, разрывающие сознание, разрешаются в безумии страсти и гибели.
поет влюбленный поэт. Насмешливый двойник прибавляет в скобках:
Из хрустального тумана,
Из невиданного сна
Чей-то образ, чей-то странный… —
В визге цыганского напева, в туманном вопле дальних скрипок, в музыке ветра — возникает в зеркалах образ «девы». Мир раскалывается: одна «половина» жизни — «узкий бокал и вьюга за глухим стеклом окна», другая— «ветер из пустыни» и «солнцем юга опаленная страна». Но демон шепчет кощунственные и страшные слова; он превращает Магдалину в вульгарную блудницу; велит сжечь благоговение на огне страсти:
(В кабинете ресторана
За бутылкою вина.)
Мы сходим за поэтом в круги Ада. Стихотворение «Песнь Ада», написанное дантовскими терцинами, сопровождается примечанием автора: «„Песнь Ада“ есть попытка изобразить „инфернальность“ (термин Достоевского), „вампиризм“ нашего времени. Современность не обладает не только райской спутницей, Божественной Мудростью, но и земною мудростью язычника Вергилия, который сопутствовал Данту в Аду и у райской двери передал его Беатриче».
Чтоб на ложе долгой ночи
Не хватило страстных сил!
Чтоб в туманном вопле скрипок
Перепуганные очи
Смертный сумрак погасил.
По уступам скал, в лиловых сумерках, поэт спускается в ад: мир, в котором он бродил при жизни. Навстречу ему «из паутины мрака» идет двойник:
«Сожженным ртом» он рассказывает поэту его собственную повесть: на горестной земле он «был под игом страсти безотрадной». И вот «из глубины невиданного сна» перед ним засияла «чудесная жена». Но небесное видение зажгло в нем лишь сладострастие вампира, и вихрь огня увлек в подземный мир. Он осужден вечно терзать возлюбленную неутолимой страстью: обречен
…Выходит юноша. Затянут стан;
Увядшей розы цвет в петлице фрака
Бледнее уст на лике мертвеца;
На пальце — знак таинственного брака —
Сияет острый аметист кольца…
«Страшный мир» страсти, крови, смерти, «безумный и дьявольский бал», «метель, мрак и пустота», вампиризм сладострастия, — вот ландшафт современного ада, более страшного, чем адская воронка Данте. И спутница поэта — не Беатриче, а женщина со взором, «разящим, как кинжал», с «бурей спутанных кос», с «обугленным ртом в крови». Любовники-враги корчатся в пытке сладострастия. Провал глухих окон, три свечи и тяжелый гроб.
Склонясь над ней влюбленно и печально,
Вонзать свой перстень в белое плечо!
Раздвоение насмерть пораженной души воплощено во встрече с двойником («Двойник»). В октябрьском тумане, среди ветра, дождя и темноты, шатаясь, подходит к поэту «стареющий юноша» и шепчет:
Гаснут свечи, глаза, слова… —
Ты мертва, наконец, мертва!
Знаю, выпил я кровь твою…
Я кладу тебя в гроб и пою.
(«Я ее победил, наконец»)
И, «улыбнувшись нахально», призрак исчезает. Его сменяет другой двойник:
Устал я шататься,
Промозглым туманом дышать,
В чужих зеркалах отражаться
И женщин чужих целовать.
Достоевский знал: конечный предел всех «демонизмов» и «вампиризмов страсти» есть метафизическая скука, «баня с пауками» Свидригайлова. Блок печальными и унылыми словами рассказывает о постылом «обряде любви»:
И матрос, на борт не принятый,
Идет, шатаясь, сквозь буран.
Все потеряно, все выпито!
Довольно, — больше не могу…
(«Поздней осенью из гавани»)
Он — «чтит обряд», он «с постоянством геометра» чертит схемы слов, объятий, поцелуев; любовь пройдет, как снег; не надо клятв верности: все только продолжение бала. Из света в сумрак переход.
Вновь оснежённые колонны,
Елагин мост и два огня,
И голос женщины влюбленной,
И хруст песка, и храп коня.
Десять стихотворений 1909 года включены поэтом в отдел «Возмездие». Странствие по кругам Ада кончено; дантовские видения грешников, уносимых вихрем и корчащихся в огненных гробницах, рассеялись. «Жизнь прошла». Усталый призрак скитается на берегах Леты; потусторонней тишиною овеяны эти стихи; «тенью елисейской», бесплотной и прозрачной, скользит душа, сгоревшая в земных страстях. Лейтмотив этих элегий — забвение.
Или:
Я сегодня не помню, что было вчера,
По утрам забываю свои вечера…
(«Я сегодня не помню»)
Это равнодушие, эта примиренность — смерть.
Забудь о том, что жизнь была,
О том, что будет жизнь, забудь…
С полей ползет ночная мгла…
Одно, одно —
Уснуть, уснуть…
Но все равно —
Разбудит кто-нибудь.
(«Чем больше хочешь отдохнуть»)
И теперь, в этом посмертном томлении, все, что раньше казалось страданием, — тоска, страсть, злоба, болезнь — представляется бесконечным счастьем, огромным богатством:
Я, не спеша, собрал бесстрастно
Воспоминанья и дела;
И стало беспощадно ясно:
Жизнь прошумела и ушла.
Что же делать мертвому среди живых? Как вынести ему «пустынной жизни суету»? Ему остается «гнев презрения» и «беззубый смех». Одна из самых страшных строф Блока:
Когда ж ни скукой, ни любовью,
Ни страхом уж не дышишь ты,
Когда запятнаны мечты
Не юной и не быстрой кровью, —
Тогда — ограблен ты и наг…
(«Когда, вступая в мир огромный»)
Цикл стихотворений заканчивается насмешливым Credo романтического Дон-Жуана:
Пои, пои свои творенья
Незримым ядом мертвеца,
Чтоб гневной зрелостью презренья
Людские отравлять сердца.
(«Дохнула жизнь в лицо могилой»)
В отделе «Ямбы» поэт помещает замечательное стихотворение «Не спят, не помнят, не торгуют». Над черным городом стоит торжественный пасхальный звон:
И мне, как всем, все тот же жребий
Мерещится в грядущей мгле:
Опять — любить Ее на небе
И изменить ей на земле.
(«Кольцо существованья тесно»)
Цикл «Итальянских стихотворений», который, по словам Блока, вторично прославил его в 1909 году, открывается великолепным стихотворением о Равенне, звучащем как «медь торжественной латыни». Умирающий город, покинутый далеко отступившим морем, спит «у сонной вечности в руках».
Над человеческим созданьем,
Которое он в землю вбил,
Над смрадом, смертью и страданьем
Трезвонят до потери сил…
Над мировою чепухою…
«Девушке из Сполето», в чертах которой поэту просиял чистейший лик Девы Марии, посвящено восторженное песнопение. Какой полет в строфе:
Лишь в пристальном и тихом взоре
Равеннских девушек, порой,
Печаль о невозвратном море
Проходит робкой чередой.
Три стихотворения посвящены Венеции.
Мимо, всё мимо — ты ветром гонима —
Солнцем палима — Мария! Позволь
Взору — прозреть над тобой херувима,
Сердцу — изведать сладчайшую боль!
Поэт простерт у «львиного столба»; на башне гиганты бьют полночный час; мимо него проходит Саломея, неся на черном блюде его кровавую голову («Холодный ветер у лагуны»). А ночью, когда слабеет гул толпы, ветер поет о будущей жизни. Быть может, в грядущем веке ему суждено родиться от «венецианской девы» у подножья львиного столба?
О, красный парус
В зеленой дали!
Черный стеклярус
На темной шали!
Поэт проклинает «Флоренцию-Иуду» за ее автомобили, за ее «всеевропейскую пыль»; но ненависть его полна любви. Флоренция— ирис нежный, по которому он томится «любовью длинной, безнадежной»:
Нет! Всё, что есть, что было — живо!
Мечты, виденья, думы — прочь!
Волна возвратного прилива
Бросает в бархатную ночь!
И снова:
Твой дымный ирис будет сниться,
Как юность ранняя моя.
(«Флоренция, ты ирис нежный»)
И наконец:
Ирис дымный, ирис нежный,
Благовония струя…
(«Страстью длинной, безмятежной»)
Одно из самых острых стихотворений посвящено Сиене. Вероломный, лукавый город, «колчан упругих стрел»; острия ее церквей и башен вонзаются в него:
Дымные ирисы в пламени,
Словно сейчас улетят.
О, безнадежность печали,
Знаю тебя наизусть!
В черное небо Италии
Черной душою гляжусь.
(«Жгут раскаленные камни»)
«Благовещенье» — самое прославленное из итальянских стихотворений, вдохновлено фреской Джианникола Манни в Collegio del Cambio в Перуджии. В нем — ветер от шумящих крыльев ангела, «вихрь с многоцветными крылами», волнение и смятение страсти, пламенные дали и темноликий ангел в красных одеждах. Таинство богоявления художник превращает в таинство любви. Золото и пурпур фрески передает сверкающими, огненными словами.
И томленьем дух влюбленный
Наполняет образа,
Где коварные Мадонны
Щурят длинные глаза.
(«Сиена»)
Другая фреска— «Успение» фра Филиппо Липпи в соборе Сполето — внушает поэту нежные и благоговейные строки:
Снова приходят поклониться три царя; и снова пастухи, уже седые, приводят свои стада; между звездами золотятся бесчисленные нимбы,
Ее спеленутое тело
Сложили в молодом лесу,
Оно от мук помолодело,
Вернув бывалую красу.
В «Итальянских стихах» Блок создает новый для него живописно-пластический стиль; впервые в его оркестре наряду с «арфами и скрипками» звучат медные трубы «торжественной латыни».
А выше, по крутым оврагам
Поет ручей, цветет миндаль,
И над открытым саркофагом
Могильный Ангел смотрит в даль.
В отделе «Разные стихотворения» автор помещает вольное подражание стихотворению Пушкина «Брожу ли я вдоль улиц шумных». Его полновесные крепкие стансы — достойны великого поэта. Совершенна строфа:
В отделе «Арфы и скрипки» выделяется своей торжественной отрешенностью дидактически-философская «Дума»:
В час утра, чистый и хрустальный,
У стен Московского Кремля,
Восторг души первоначальный
Вернет ли мне моя земля?
(«Всё это было, было, было»)
Холодное раздумье, строгое поученье в духе Баратынского — новая струна в лире Блока.
Всё на земле умрет — и мать, и младость,
Жена изменит и покинет друг.
Но ты учись вкушать иную сладость,
Глядясь в холодный и полярный круг.
Заключительная строфа:
И к вздрагиваньям медленного хлада
Усталую ты душу приучи,
Чтоб было здесь ей ничего не надо,
Когда оттуда ринутся лучи.
Поэтическая жатва 1909 года увенчивается известным каждому русскому читателю стихотворением «Осенний день», одним из самых совершенных созданий Блока: [50]
Идем по жнивью, не спеша,
С тобою, друг мой скромный,
И изливается душа,