Блок предает себя стихии, жаждет забвения и слияния с «мировой душой». Новый Дионис, он обрекает себя на растерзание музыкой. Судьба его решена.
   21 июня Блоки возвращаются в Россию. Переехав границу, поэт записывает: «Вот и Россия: дождик, пашни, чахлые кусты. Одинокий стражник с ружьем за плечами, едет верхом по пашне. Кружит… И это — русский белый день после отвратительного итальянского (все гноит), после утренней прозрачности и готики германских городов… Уютная, тихая, медленная слякоть. Но жить страшно хочется („Три сестры“) и потому ждешь с нетерпением к вечеру — Петербурга. А что в этом Петербурге? Все та же большая, мокрая, уютная Режица…
   …А Люба спит передо мной, укрытая моим пальто. Над ней висит ее поношенная детская шляпа».
   Пробыв в Петербурге девять дней, Блоки переезжают в Шахматово. Там встречает их приехавшая из Ревеля Александра Андреевна; здоровье ее тревожит сына: ее нервное расстройство настолько серьезно, что доктора настаивают на необходимости поместить больную в лечебницу.
   В Шахматове Блок заносит в «Записную книжку»: «Западу обязан я тем, что во мне шевельнулся дух пытливости и дух скромности. Оба боюсь я утратить опять. Бес смеха, отступи от меня и от моей мысли. Я хочу гнать и других бесов. 8 июля, перед ночью, во флигеле». К поэту возвращается мистическое волнение, которое посещало его в юности в том же шахматовском доме. Снова слышит он Ее неуловимое дуновение, и снова, как десять лет тому назад, молится Ей. Запись начинается так: «Русская революция кончилась. Дотла сгорели все головни… Вся природа опять заколдовалась, немедленно после того, как расколдовались люди. Тоскует Душа Мира, опять, опять». И непосредственно за этим: «Люба вернулась из Боблова, по-старому чужая, подурневшая… Будет еще много… Но Ты — вернись, вернись, вернись, — в конце назначенных нам испытаний. Мы будем Тебе молиться среди положенного нам будущего страха и страсти. Опять я буду ждать — всегда раб Твой, изменивший Тебе, но опять, опять возвращающийся… Оставь мне острое воспоминание, как сейчас. Острую тревогу мою не усыпляй. Мучений моих не прерывай. Дай мне увидать зарю Твою. Возвратись».
   И это — после всех припадков демонической иронии, издевательств над «мистиками», отречений от «Прекрасной Дамы» и кощунств «Балаганчика» и «Незнакомки»! Музыкальная душа Блока, как океан, подвержена бурям, приливам и отливам. Но глубина ее неподвижна и прозрачна. Он верен, несмотря на все измены, невинен во всех своих падениях:
 
Оставь меня в моей дали.
Я неизменен. Я невинен.
 
   После долгих скитаний рыцарь возвращается к Прекрасной Даме. Он никогда не переставал ее любить, а вместе с ней и ту, в земном образе которой открылась ему Мировая Душа. 22–23 сентября он записывает: «Ночь. Ночное чувство непоправимости всего ползает и днем. Все отвернутся и плюнут — и пусть — у меня была молодость.
   Смерти я боюсь и жизни боюсь, милее всего прошедшее, святое место души — Люба. Она помогает — не знаю чем, может быть, тем, что отнята?»
   Принятое в Италии решение отказаться от литературы, поступить на службу и порвать с людьми, чуждыми по духу, не осуществляется. Опостылевшая литературная среда снова «засасывает» поэта: опять появляется Чулков, Мережковские, Мейерхольд, поэты, актеры, поклонницы. Блок пишет рецензии в газету «Речь» (о Городецком, Кречетове, Пришвине, Тимковском и других); в ноябре выходит первый номер нового литературно-художественного журнала «Аполлон», в котором появляется цикл «Итальянских стихов» Блока. Поэт жалуется матери на «суету»: «Все это опять завелось, так как итальянские стихи меня как бы вторично прославили». Его выбирают в совет «Общества ревнителей художественного слова», образовавшегося при «Аполлоне» и состоящего из шести членов: поэта и редактора «Аполлона» С. К. Маковского, Вяч. Иванова, директора царскосельского музея и поэта Иннокентия Федоровича Анненского, профессора Ф. Ф. Зелинского, Кузмина и Блока. В ресторане «Контан» происходит пышное чествование С. К. Маковского по поводу выхода первого номера «Аполлона». В заседании «Общества ревнителей» В. Иванов читает доклад; Д. В. Философов приходит к поэту побеседовать об Италии и дарит ему итальянские фотографии. В конце октября в газете «Речь» появляется фельетон Блока «Горький о Мессине» — последняя из его «Лирических статей». Пересказывая содержание книги Максима Горького и проф. В. Мейера «Землетрясение в Калабрии и Сицилии», автор утверждает, что эта катастрофа — событие мировой важности, что оно изменило нашу жизнь. «Просто нужно быть слепым духовно, — пишет он, — незаинтересованным в жизни космоса и нечувствительным к ежедневному трепету хаоса, чтобы полагать, будто формирование земли идет независимо и своим чередом, никак не влияя на образование души человека и человеческого быта». Во время землетрясения люди были охвачены паникой, безумием, совершенно растеряны и несчастнее зверей. Но зато какие чудеса духа и силы были проявлены потом!.. «При внезапной вспышке подземного огня явилось лицо человечества на один миг… Написано на нем было одновременно, как жалок человек и как живуч, силен и благороден человек».
   Блок, слышавший музыку космической жизни и молившийся Мировой Душе, придавал огромное мистическое значение сицилийской катастрофе. В поэме «Возмездие» он помещает ее в ряду зловещих предвестий конца:
 
Кометы грозной и хвостатой
Ужасный призрак в вышине,
Безжалостный конец Мессины
(Стихийных сил не превозмочь).
 
   В конце октября поэт заболевает скорбутом— у него распухают гланды, губы и десны; две недели он сидит дома с небольшой температурой; играет в шашки с женой и пишет «итальянские фельетоны». Он хотел издать книгу итальянских впечатлений под заглавием «Молнии искусства», но ему не удалось приготовить ее к печати. К наброскам 1909 года Блок возвращался в 1912, 1918 и 1920 годах. Из семи написанных им очерков при жизни его были напечатаны только два: «Маски на улице» — в журнале «Маски» (№ 4, 1913 г.) и «Призрак Рима и Monte Luca» — в журнале «Записки мечтателей» (№ 2–3, 1921 г.).
   Во «Введении» к «Молниям искусства» автор предает проклятию современную машинную цивилизацию. «Девятнадцатый век, — пишет он, — железный век… Год от года, день ото дня, час от часу все яснее, что цивилизация обрушится на головы ее творцов, раздавит их собою… Были люди — давно уже не люди, только называют себя так: рабы, звери, пресмыкающиеся. Того, что называлось людьми, Бог давно не бережет, природа не холит, искусство не радует… Знаете ли вы, что каждая гайка в машине, каждый поворот винта, каждое новое завоевание техники плодит всемирную чернь?.. Уже при дверях то время, когда неслыханному разрушению подвергнется и искусство…»
   Эти страстные и обличительные слова поражают своим пророческим пафосом: Блок предвидит нашу эпоху — второй мировой войны, неслыханные разрушения и страшный кризис человечества, которому Бердяев дает название «дегуманизации» и «бестиализации». Цивилизация, действительно, обрушилась на головы ее творцов тысячами тонн бомб, люди, действительно, превратились в зверей, и в культурнейшей стране Европы «всемирная чернь» еще недавно праздновала свою победу.
   В первом очерке «Маски на улице» рассказывается о внезапном вторжении в праздничную жизнь Флоренции процессии «братьев Милосердия», в черных капюшонах, с факелами в руках. На черной двуколке, бесшумно танцующим галопом они провозят мертвеца.
   Второй очерк «Немые свидетели» посвящен столице Умбрии — Перуджии. В ее феодальном гербе гриф терзает тельца: прошлое ее залито кровью. «Италия трагична одним, — пишет автор, — подземным шорохом истории, прошумевшей, невозвратимой. В этом шорохе ясно слышится голос тихого безумия, бормотание древних сивилл». Поэт подробно описывает этрусскую могилу Волумниев в окрестностях Перуджии, ее изваяния, саркофаги и барельефы… Эти «немые свидетели» никогда не проснутся. Жизнь никогда не возвратится в голубую долину Умбрии.
   Третий очерк «Вечер в Сиене» — поэтическая картина средневекового городка с тонкими острыми башнями, с овальной вогнутой площадью, с блистательным Palazzo Publico. Когда наступает ночь и площадь пустеет, кабачок «Трех девиц» мигает единственным фонарем.
   В четвертом очерке «Взгляд египтянки» описывается изображение египтянки на древнем папирусе в Археологическом музее во Флоренции. Некоторые видят в нем портрет царицы Клеопатры. Поражают глаза этого некрасивого лица. «В них нет ни усталости, ни материнства, ни веселья, ни печали, ни желания. Все, что можно увидеть в них, — это глухая ненасытная алчба: алчба до могилы, и в жизни, и за могилой— все одно и то же… Глаза смотрят так же страшно, безответно и томительно, как пахнет лотос. Из века в век, из одной эры в другую эру».
   В пятом очерке «Призрак Рима и Monte Luca» соединены два воспоминания об умбрийском городке Сполето. Поэт спускается в сырой люк, «там, — пишет он, — на глубине сажен полуторых от поверхности земли, в слабом свете огарка, мне скорее приснилась, или почудилась, чем явилась, осклизлая глыба каменного свода, начало арки моста. Этот призрак так и остался в моей памяти призраком Рима». Потом, за городом, автор со своей спутницей поднимается на круглую гору Monte Luca. И вдруг видит себя на отвесном каменистом обрыве: перед ним открывается неожиданно необъятная даль. Сердце его падает — пропасть тянет вниз; он делает страшное усилие, чтобы удержаться на уступе и не броситься вниз. Вдали сияют снежные вершины Апеннин.
   В заключительном очерке «Wirballen» использованы заметки «Записной книжки» о возвращении в Россию — о русских пашнях, чахлых кустах, одиноком стражнике верхом на кляче, о тоске и мертвенности русской жизни. «Молнии искусства» не похожи ни на какие «письма русских путешественников». «Описаний» и «впечатлений» очень мало; «переживаний» и «восторгов» — нет совсем. Современную Италию Блок бурно возненавидел; природа ее показалась ему убогой («жалкая растительность», «пыльные дороги», «уродливый виноград»); античную и христианскую Италию не увидел вовсе; искусство ренессанса вызвало в нем одно холодное признание. Из «утомительной» поездки он вынес несколько лирических впечатлений, поразивших его романтическое воображение: похоронную процессию во Флоренции, этрусские гробницы в Перуджии, «тонкие до дерзости» башни Сиены, головокружение на горе Monte Luca, мертвое безлюдье Равенны, красный парус на венецианской лагуне, Мадонну Джианикола Манни и фреску Филиппо Липпи в Сполето. Все остальное было им отвергнуто. Италия осталась для Блока «самой нелирической страной» в мире. Его германскому романтическому духу классическая романская культура была органически чужда.
   19 ноября поэт получает тревожные известия об отце: Александр Львович безнадежно болен; у него чахотка и сердечная болезнь; лежит в больнице в Варшаве, и к нему никого не пускают. Блок пишет матери: «На Пасхе Александр Львович понравился нам с Любой совершенно особенно, очевидно, именно потому, что в нем уже была смерть, и он понимал многое, чего живые не понимают. Я думаю, он находится уже давно на той ступени духовного развития, на которой доступно отдалять и приближать смерть. Вероятно, он и не хочет особенно жить по существу, хотя внешне „мнителен“ и сопротивляется». Блок медлит с отъездом в Варшаву, боится, что это будет неприятно отцу или испугает его. 30 ноября он получает из Варшавы письмо от второй жены отца, Марии Тимофеевны: она пишет, что минуты Александра Львовича сочтены. В тот же вечер Блок едет в Варшаву. Ночью в вагоне он записывает: «Отец лежит в Долине Роз [49]и тяжко бредит, трудно дышит. А я— в длинном и жарком коридоре вагона, и искры освещают снег. Старик в подштанниках меня не тревожит — я один.
   Ничего не надо. Все, что я мог, у убогой жизни взял: взять больше у неба — не хватило сил. Заброшен я на Варшавскую дорогу, так же, как в Петербурге. Только ее со мной нет, чтобы по-детски скучать, качать головой, спать, шалить, смеяться».
   И вторая запись: «Подъезжаю к Варшаве. По обыкновению томлюсь без Любы — не могу с ней расстаться. Что-то она?»
   1 декабря он пишет матери из Варшавы: «Мама, я приехал сегодня вечером и уже не застал отца в живых. Он умер в 5 часов дня. Он мне очень нравится: лицо спокойное, тонкое и бледное. Умирал он тихо, только физически было трудно — от одышки».
   4 декабря: «Мама, сегодня были похороны, торжественные, как и панихида. Из всего, что я здесь вижу, и через посредство десятков людей, с которыми непрестанно разговариваю, для меня выясняется внутреннее обличие отца — во многом совсем по-новому. Все свидетельствуют о благородстве и высоте его духа, о каком-то необыкновенном одиночестве и исключительной крупности натуры».
   В Варшаве Блок знакомится ближе со второй женой отца, Марьей Тимофеевной, «доброй, усталой и безответной» женщиной, и со своей сводной сестрой Ангелиной; поэт считает ее «интересной, оригинальной и чистой» девушкой и хочет познакомить ее со своей матерью и женой. 19 декабря он возвращается из Варшавы с легким бронхитом и, поправившись, 29 декабря едет с женой в Ревель. Новый год Блоки встречают у матери. Радость свидания омрачена все усиливающейся нервной болезнью Александры Андреевны. От отца Блок получил в наследство 40 тысяч деньгами, ящик с книгами, огромный диван красного дерева со шкапами и полками и большой ореховый письменный стол.
   Стихотворения, написанные в 1909 году, были впоследствии распределены по разным отделам третьего тома. В отдел «Страшный мир» вошло восемь стихотворений, среди которых несколько подлинных шедевров. Лирическая тема «Незнакомки» заострена и углублена в стихотворении «Из хрустального тумана». Снова пересечение двух планов — сна и яви, соединение цыганского напева с ангельской песнью, ресторанной «девы» с Магдалиной. Контрасты, разрывающие сознание, разрешаются в безумии страсти и гибели.
 
Из хрустального тумана,
Из невиданного сна
Чей-то образ, чей-то странный… —
 
   поет влюбленный поэт. Насмешливый двойник прибавляет в скобках:
 
(В кабинете ресторана
За бутылкою вина.)
 
   В визге цыганского напева, в туманном вопле дальних скрипок, в музыке ветра — возникает в зеркалах образ «девы». Мир раскалывается: одна «половина» жизни — «узкий бокал и вьюга за глухим стеклом окна», другая— «ветер из пустыни» и «солнцем юга опаленная страна». Но демон шепчет кощунственные и страшные слова; он превращает Магдалину в вульгарную блудницу; велит сжечь благоговение на огне страсти:
 
Чтоб на ложе долгой ночи
Не хватило страстных сил!
Чтоб в туманном вопле скрипок
Перепуганные очи
Смертный сумрак погасил.
 
   Мы сходим за поэтом в круги Ада. Стихотворение «Песнь Ада», написанное дантовскими терцинами, сопровождается примечанием автора: «„Песнь Ада“ есть попытка изобразить „инфернальность“ (термин Достоевского), „вампиризм“ нашего времени. Современность не обладает не только райской спутницей, Божественной Мудростью, но и земною мудростью язычника Вергилия, который сопутствовал Данту в Аду и у райской двери передал его Беатриче».
   По уступам скал, в лиловых сумерках, поэт спускается в ад: мир, в котором он бродил при жизни. Навстречу ему «из паутины мрака» идет двойник:
 
…Выходит юноша. Затянут стан;
Увядшей розы цвет в петлице фрака
Бледнее уст на лике мертвеца;
На пальце — знак таинственного брака —
Сияет острый аметист кольца…
 
   «Сожженным ртом» он рассказывает поэту его собственную повесть: на горестной земле он «был под игом страсти безотрадной». И вот «из глубины невиданного сна» перед ним засияла «чудесная жена». Но небесное видение зажгло в нем лишь сладострастие вампира, и вихрь огня увлек в подземный мир. Он осужден вечно терзать возлюбленную неутолимой страстью: обречен
 
Склонясь над ней влюбленно и печально,
Вонзать свой перстень в белое плечо!
 
   «Страшный мир» страсти, крови, смерти, «безумный и дьявольский бал», «метель, мрак и пустота», вампиризм сладострастия, — вот ландшафт современного ада, более страшного, чем адская воронка Данте. И спутница поэта — не Беатриче, а женщина со взором, «разящим, как кинжал», с «бурей спутанных кос», с «обугленным ртом в крови». Любовники-враги корчатся в пытке сладострастия. Провал глухих окон, три свечи и тяжелый гроб.
 
Гаснут свечи, глаза, слова… —
Ты мертва, наконец, мертва!
Знаю, выпил я кровь твою…
Я кладу тебя в гроб и пою.
 
(«Я ее победил, наконец»)
   Раздвоение насмерть пораженной души воплощено во встрече с двойником («Двойник»). В октябрьском тумане, среди ветра, дождя и темноты, шатаясь, подходит к поэту «стареющий юноша» и шепчет:
 
Устал я шататься,
Промозглым туманом дышать,
В чужих зеркалах отражаться
И женщин чужих целовать.
 
   И, «улыбнувшись нахально», призрак исчезает. Его сменяет другой двойник:
 
И матрос, на борт не принятый,
Идет, шатаясь, сквозь буран.
Все потеряно, все выпито!
Довольно, — больше не могу…
 
(«Поздней осенью из гавани»)
   Достоевский знал: конечный предел всех «демонизмов» и «вампиризмов страсти» есть метафизическая скука, «баня с пауками» Свидригайлова. Блок печальными и унылыми словами рассказывает о постылом «обряде любви»:
 
Вновь оснежённые колонны,
Елагин мост и два огня,
И голос женщины влюбленной,
И хруст песка, и храп коня.
 
   Он — «чтит обряд», он «с постоянством геометра» чертит схемы слов, объятий, поцелуев; любовь пройдет, как снег; не надо клятв верности: все только продолжение бала. Из света в сумрак переход.
   Десять стихотворений 1909 года включены поэтом в отдел «Возмездие». Странствие по кругам Ада кончено; дантовские видения грешников, уносимых вихрем и корчащихся в огненных гробницах, рассеялись. «Жизнь прошла». Усталый призрак скитается на берегах Леты; потусторонней тишиною овеяны эти стихи; «тенью елисейской», бесплотной и прозрачной, скользит душа, сгоревшая в земных страстях. Лейтмотив этих элегий — забвение.
 
Я сегодня не помню, что было вчера,
По утрам забываю свои вечера…
 
(«Я сегодня не помню»)
   Или:
 
Забудь о том, что жизнь была,
О том, что будет жизнь, забудь…
С полей ползет ночная мгла…
Одно, одно —
Уснуть, уснуть…
Но все равно —
Разбудит кто-нибудь.
 
(«Чем больше хочешь отдохнуть»)
   Это равнодушие, эта примиренность — смерть.
 
Я, не спеша, собрал бесстрастно
Воспоминанья и дела;
И стало беспощадно ясно:
 
Жизнь прошумела и ушла.
   И теперь, в этом посмертном томлении, все, что раньше казалось страданием, — тоска, страсть, злоба, болезнь — представляется бесконечным счастьем, огромным богатством:
 
Когда ж ни скукой, ни любовью,
Ни страхом уж не дышишь ты,
Когда запятнаны мечты
Не юной и не быстрой кровью, —
Тогда — ограблен ты и наг…
 
(«Когда, вступая в мир огромный»)
   Что же делать мертвому среди живых? Как вынести ему «пустынной жизни суету»? Ему остается «гнев презрения» и «беззубый смех». Одна из самых страшных строф Блока:
 
Пои, пои свои творенья
Незримым ядом мертвеца,
Чтоб гневной зрелостью презренья
Людские отравлять сердца.
 
(«Дохнула жизнь в лицо могилой»)
   Цикл стихотворений заканчивается насмешливым Credo романтического Дон-Жуана:
 
И мне, как всем, все тот же жребий
Мерещится в грядущей мгле:
Опять — любить Ее на небе
И изменить ей на земле.
 
(«Кольцо существованья тесно»)
   В отделе «Ямбы» поэт помещает замечательное стихотворение «Не спят, не помнят, не торгуют». Над черным городом стоит торжественный пасхальный звон:
 
Над человеческим созданьем,
Которое он в землю вбил,
Над смрадом, смертью и страданьем
Трезвонят до потери сил…
Над мировою чепухою…
 
   Цикл «Итальянских стихотворений», который, по словам Блока, вторично прославил его в 1909 году, открывается великолепным стихотворением о Равенне, звучащем как «медь торжественной латыни». Умирающий город, покинутый далеко отступившим морем, спит «у сонной вечности в руках».
 
Лишь в пристальном и тихом взоре
Равеннских девушек, порой,
Печаль о невозвратном море
Проходит робкой чередой.
 
   «Девушке из Сполето», в чертах которой поэту просиял чистейший лик Девы Марии, посвящено восторженное песнопение. Какой полет в строфе:
 
Мимо, всё мимо — ты ветром гонима —
Солнцем палима — Мария! Позволь
Взору — прозреть над тобой херувима,
Сердцу — изведать сладчайшую боль!
 
   Три стихотворения посвящены Венеции.
 
О, красный парус
В зеленой дали!
Черный стеклярус
На темной шали!
 
   Поэт простерт у «львиного столба»; на башне гиганты бьют полночный час; мимо него проходит Саломея, неся на черном блюде его кровавую голову («Холодный ветер у лагуны»). А ночью, когда слабеет гул толпы, ветер поет о будущей жизни. Быть может, в грядущем веке ему суждено родиться от «венецианской девы» у подножья львиного столба?
 
Нет! Всё, что есть, что было — живо!
Мечты, виденья, думы — прочь!
Волна возвратного прилива
Бросает в бархатную ночь!
 
   Поэт проклинает «Флоренцию-Иуду» за ее автомобили, за ее «всеевропейскую пыль»; но ненависть его полна любви. Флоренция— ирис нежный, по которому он томится «любовью длинной, безнадежной»:
 
Твой дымный ирис будет сниться,
Как юность ранняя моя.
 
(«Флоренция, ты ирис нежный»)
   И снова:
 
Ирис дымный, ирис нежный,
Благовония струя…
 
(«Страстью длинной, безмятежной»)
   И наконец:
 
Дымные ирисы в пламени,
Словно сейчас улетят.
О, безнадежность печали,
Знаю тебя наизусть!
В черное небо Италии
Черной душою гляжусь.
 
(«Жгут раскаленные камни»)
   Одно из самых острых стихотворений посвящено Сиене. Вероломный, лукавый город, «колчан упругих стрел»; острия ее церквей и башен вонзаются в него:
 
И томленьем дух влюбленный
Наполняет образа,
Где коварные Мадонны
Щурят длинные глаза.
 
(«Сиена»)
   «Благовещенье» — самое прославленное из итальянских стихотворений, вдохновлено фреской Джианникола Манни в Collegio del Cambio в Перуджии. В нем — ветер от шумящих крыльев ангела, «вихрь с многоцветными крылами», волнение и смятение страсти, пламенные дали и темноликий ангел в красных одеждах. Таинство богоявления художник превращает в таинство любви. Золото и пурпур фрески передает сверкающими, огненными словами.
   Другая фреска— «Успение» фра Филиппо Липпи в соборе Сполето — внушает поэту нежные и благоговейные строки:
 
Ее спеленутое тело
Сложили в молодом лесу,
Оно от мук помолодело,
Вернув бывалую красу.
 
   Снова приходят поклониться три царя; и снова пастухи, уже седые, приводят свои стада; между звездами золотятся бесчисленные нимбы,
 
А выше, по крутым оврагам
Поет ручей, цветет миндаль,
И над открытым саркофагом
Могильный Ангел смотрит в даль.
 
   В «Итальянских стихах» Блок создает новый для него живописно-пластический стиль; впервые в его оркестре наряду с «арфами и скрипками» звучат медные трубы «торжественной латыни».
   В отделе «Разные стихотворения» автор помещает вольное подражание стихотворению Пушкина «Брожу ли я вдоль улиц шумных». Его полновесные крепкие стансы — достойны великого поэта. Совершенна строфа:
 
В час утра, чистый и хрустальный,
У стен Московского Кремля,
Восторг души первоначальный
Вернет ли мне моя земля?
 
(«Всё это было, было, было»)
   В отделе «Арфы и скрипки» выделяется своей торжественной отрешенностью дидактически-философская «Дума»:
 
Всё на земле умрет — и мать, и младость,
Жена изменит и покинет друг.
Но ты учись вкушать иную сладость,
Глядясь в холодный и полярный круг.
Заключительная строфа:
И к вздрагиваньям медленного хлада
Усталую ты душу приучи,
Чтоб было здесь ей ничего не надо,
Когда оттуда ринутся лучи.
 
   Холодное раздумье, строгое поученье в духе Баратынского — новая струна в лире Блока.
   Поэтическая жатва 1909 года увенчивается известным каждому русскому читателю стихотворением «Осенний день», одним из самых совершенных созданий Блока: [50]
 
Идем по жнивью, не спеша,
С тобою, друг мой скромный,
И изливается душа,