Страница:
– И что же Наихристианнейший из королей так-таки ничего и не заметил?
– Король ревниво следит лишь за своими собственными доходами. И все же, когда прошла весть, что Кольбер безнадежен, король, подбирая ему преемника, провел консультации со многими доверенными лицами и составил группу из министров, в корне отличавшихся от тех, что служили при Кольбере. Тому, кто ему на это указывал, король якобы отвечал: «Именно по этой причине я и избрал их».
– Значит ли это, что Кольбер под конец жизни попал в немилость?
– Не стоит преувеличивать, мой мальчик. Я бы сказал иначе: министерство трясло от бесконечных вспышек гнева короля. Кольбер и Лувуа, министр войны, два самых грозных французских интенданта, обливались потом всякий раз, как король призывал их к себе. Они пользовались его доверием, но были лишь первейшими из рабов. Кольбер наверняка быстро осознал, трудно заменить Фуке и ежедневно, подобно тому, удовлетворять денежные запросы короля, то затевающего войны, то обзаводящегося новыми прихотями. – И как же он действовал?
– Самым деловым образом. Начал сосредоточивать в руках одного человека – государя – все богатства, принадлежавшие до тех пор нескольким лицам. Упразднил бесчисленные должности и пенсионы, лишил Париж и королевство в целом блеска, так, чтобы все богатства стекались в закрома короны. Среди простолюдинов, до того перебивавшихся с хлеба на воду, начался мор.
– А стал ли Кольбер таким же могущественным, как и Фуке?
– Гораздо могущественней. Мой друг Никола располагал свободами, воспользоваться которыми в полную меру смог лишь его преемник. Кольбер совал повсюду нос, вмешивался в то, что оставалось вне поля зрения Фуке, которому к тому же выпало на долю нелегкое бремя постоянно вести дела в военную годину. И тем не менее долги, оставшиеся после Змеи, превышают те, за которые Фуке был объявлен главным разорителем и губителем государства. Это он-то, кто сам разорился во имя государства!
– И что, никто никогда ни в чем не винил Кольбера?
– Да было несколько скандальных историй. Взять хотя бы единственное дело с подделкой монет, когда-либо разразившееся во Франции за последние несколько веков, в котором были замешаны все помощники Змеи, в том числе его племянник. Или вот еще: дело о вырубке и незаконной продаже лесов в Бургундии, или преступное использование лесов Нормандии, где был замешан человек Кольбера – некий Беррье, тот, который позже подделал документы на процессе Фуке. Ну и всяческие махинации ради обогащения близких.
– Счастливчик!
– Как сказать. Всю жизнь он кичился своей неподкупностью, а сам копил богатство, которым так и не смог воспользоваться. Он был болен неутолимой завистью. С трудом придумывал что-то мало-мальски стоящее. Жертва ненасытной жажды власти, он установил контроль за всеми областями жизни Раны, не выходя из рабочего кабинета, нигде не бывая. Ко всему всегда относился серьезно и был ненавидим народом. Был вынужден изо дня в день выносить вспышки ярости государя. Презираем и осмеян за свое невежество. Гнев короля и собственное невежество его и доконали.
– Что вы имеете в виду? Аббат от души рассмеялся.
– Знаешь, что привело Кольбера на смертный одр?
– Вы сказали, почечный приступ.
– Правильно. А знаешь, что послужило толчком? Раздраженный его последним промахом, король призвал его к себе и осыпал бранью и оскорблениями.
– Каким промахом? В делах?
– Хуже. Чтобы уподобиться Фуке, Кольбер влез в постройку нового крыла Версальского дворца и стал навязывать зодчим свои соображением, а тем не удалось достаточно убедительно указать ему на то, к чему ведет его вмешательство не в свои дела.
– Как же так? Фуке сидел в темнице, а Кольбер все думал о нем?
– Пока суперинтендант был жив, хотя и погребен заживо в Пинероло, Кольбер пребывал в страхе, как бы король не вернул его. А после смерти Фуке ум Змеи так и не освободился от тяжелых воспоминаний о предшественнике, более изобретательном, умном, всеми любимом и почитаемом, чем он. У Кольбера было много здоровых и крепких детей, он всех их обеспечил, тогда как семья его противника жила вдали от столицы и была обречена биться с кредиторами. Но Colubra так никогда и не смог оправиться от единственного поражения, которое потерпел. Оно было наложено на него матерью-природой, с презрением отказавшей ему, пасынку, в дарованиях, щедро расточаемых ею в отношении своего сына – Фуке.
– И что же случилось в Версале?
– Новое крыло рухнуло. Весь двор по этому поводу зубоскалил. Король устроил ему разнос, и тот, раздавленный унижением, заработал жесточайший почечный приступ. Несколько дней он кричал от боли, затем наступила агония.
Я так и застыл с открытым ртом, потрясенный мощью божественной кары.
– Вы и правда были добрым другом суперинтенданта Фуке, – только и смог я выдавить из себя.
– Я бы очень хотел быть его лучшим другом.
На втором этаже открылась и закрылась дверь, кто-то шел по коридору, направляясь к лестнице.
– Дорогу Науке! – воскликнул Атто. – Но не забудь, чуть позже нам предстоит кое-куда отправиться.
Он прижался к перилам лестницы, ведущей в подвал, и затаился там, чтобы незаметно подняться к себе тотчас после того, как спустится наш ученый эскулап.
Кристофано направлялся ко мне с просьбой поторопиться с ужином, дабы утихомирить оголодавших постояльцев.
– Здесь кто-то был? Или мне послышалось?
– Да нет, это я разжигал в печи огонь, – отвечал я, делая вид, что занят приготовлением пищи.
Мне хотелось подольше удержать его, но, удовольствовавшись моим объяснением, он поднялся к себе, вновь напомнив мне об ужине. «Какое счастье, что решено было ограничиться двумя трапезами в день», – подумал я.
В суп у меня пошла манная крупа, бобы, чеснок, корица, сахар, я собирался подать к нему сыр, ароматные травы, галеты и половину фольетты[82] разбавленного водой вина.
Пока я был занят готовкой, множество тревожных мыслей роилось в моей бедной голове. Прежде всего не давало покоя только что услышанное от аббата Мелани. Натура этого человека столь противоречива, думал я, что он способен как на ложь, скрытность (а кто в той или иной мере не грешит этим?), так и на раскаяние в своих прошлых заблуждениях. Близость к Фуке не смогла затмить ни юношеского бегства в Рим, ни череды унижений, выпавших на его долю, а сегодня она ставит под удар расположение к нему короля. И все же он продолжает защищать память своего благодетеля. Возможно, он открыто выражает свои мысли лишь в моем присутствии по той простой причине, что мне никогда не представится случая передать его речи сильным мира сего.
Но что именно было им обнаружено в тайнике Кольбера? То, что он преспокойно поведал мне о своем неблаговидном поступке, – не так уж и удивительно, после всего того, что я наслушался об этом человеке, да и после моих собственных наблюдений за ним. По его словам, он взвалил на себя миссию сыскать в Риме своего стародавнего друга и покровителя – вот это было поистине удивительно. Конечно, он действовал не наобум, и не только потому, что Фуке считался мертвым, но и потому, что именно он, хотя и невольно, вовлек Атто в неприятную историю. Он предупредил меня, что я – единственный, кому известно об этой его миссии, внезапно прерванной карантином. Так вот, значит, в чьей компании спускался я в подземелье: тайного осведомителя французского короля! При мысли, что он с такой страстью ринулся разгадывать тайны «Оруженосца», и в частности тайну похищения моих сокровищ, я преисполнился гордости, при этом он сам настоятельно просил меня о помощи. Теперь-то уж я без колебаний вручил бы ему дубликаты ключей от комнат Дульчибени и Девизе, в чем отказал еще накануне. Но было поздно: из-за распоряжений Кристофано всем сидеть по своим углам оба они, как и все прочие, денно и нощно торчали у себя, что исключало какую-либо возможность осмотреть их вещи. Аббат уже объяснил мне, что расспрашивать их неловко, да и можно навести на всякие подозрения.
Гордость переполняла меня еще и оттого, что аббат поделился со мной своими тайными замыслами. И все же это было ничто по сравнению с вихрем, поднявшимся в моей душе после беседы с Клоридией.
После того как я разнес суп по комнатам, мы с Кристофано накормили страждущих. Бедфорд что-то бессвязно лопотал, и лекарь озабоченно вглядывался в него. Он даже побывал у его соседа Девизе и, изложив ему состояние англичанина, попросил хотя бы на время отложить гитару. Тот и впрямь не выпускал инструмента из рук, добиваясь все большей виртуозности в исполнении своей любимой чаконы.
– Я придумал кое-что получше, – ответил ему Девизе.
И вместо того чтобы совсем прекратить игру, принялся наигрывать рондо. Только Кристофано вознамерился запротестовать, как вдруг несказанное очарование музыки овладело им, лицо его посветлело. Настроенный на добродушный лад лекарь отправился по своим делам.
Чуть позже, когда я выходил от Пеллегрино, кто-то шепотом позвал меня со второго этажа. Это был отец Робледа, чья комната находилась ближе всего к лестнице. Стоя в дверях, он желал знать, как дела у обоих хворых.
– Англичанину не лучше?
– Вроде нет, – отвечал я.
– И лекарю нечего нам сказать?
– Вроде нет.
Звуки рондо проникали повсюду. Томная улыбка появилась на лице священника. Чтобы как-то оправдаться, он прошептал:
– Музыка – глас божий.
У меня с собой была котомка с прописанными постояльцам снадобьями; воспользовавшись случаем, я спросил, не располагает ли он временем.
Робледа жестом пригласил меня войти в свою комнатенку. Я собрался положить котомку на стул возле двери.
– Нет-нет, погоди, стул мне нужен, – запротестовал он.
И не мешкая, водрузил на стул стеклянную шкатулку в окантовке из черной груши, в которой хранил распятие, фрукты и цветы. Шкатулка имела серебряные ножки в форме луковиц.
– Я купил ее здесь, в Риме. Она очень ценная, на стуле она в большей безопасности.
Я понял, что расспросы о больном были лишь предлогом для бедняги, желавшего после долгих часов, проведенных в одиночестве, перекинуться с кем-нибудь хоть парой слов и при этом испытывавшего страх иметь дело с теми, кто каждый день дотрагивается до Бедфорда. Я напомнил ему, что мне надобно полечить его собственными руками, но бояться ему нечего, ведь Кристофано не зря изложил в присутствии всех теорию устойчивости к заболеваниям мне подобных.
– Да, да, да, – затараторил он, выказывая осторожное доверие.
Я попросил его обнажиться по пояс, чтобы можно было растереть его и наложить пластырь на грудь в области сердца, massime вокруг левого соска.
– К чему это? – забеспокоился иезуит.
– Так предписано врачом, – объяснил я, – поскольку ваш неспокойный нрав может плохо сказаться на сердце.
Он согласился с предписанием и, пока я открывал котомку и доставал нужные склянки, вытянулся на постели, над которой висел портрет Иннокентия XI.
Однако тут же принялся сетовать на Кристофано, так и не давшего нам убедительного заключения о причине смерти де Муре и недомогания, обнаружившегося у Пеллегрино. Да и в отношении чумы, якобы поразившей Бедфорда, оставались сомнения. Всего этого было достаточно, чтобы без колебаний утверждать: тосканец не справляется со своими обязанностями. Затем он перекинулся на других постояльцев и на мэтра Пеллегрино, назвав их виновными в происходящем. Его послушать, так выходило, будто мой хозяин недостаточно соблюдал правила гигиены в своем заведении, а Бреноцци и Бедфорд, странствовавшие до того бог знает где, могли завезти к нам болезнь из дальних стран. Досталось и Стилоне Приазо, прибывшему из Неаполя, где воздух – это общеизвестно – весьма нездоров. Тот же упрек последовал и в адрес Девизе, а присутствие в этих местах Атто Мелани и его дурная репутация и вовсе требовали непрестанного осенения себя крестным знамением. Что же касается той женщины из башенки, так знай он о ее присутствии в «Оруженосце», ни за что бы у нас не остановился. Больше всего досталось Дульчибени, чей недружелюбный янсенистский настрой сразу вызвал в нем подозрения.
– Янсенистский? – переспросил я, впервые услышав такое слово.
Робледа вкратце поведал мне о том, что янсенисты представляют собой очень опасную и вредную секту, чье название происходит от имени Янсения[83], основателя учения, если только его можно так назвать, и насчитывают в своих рядах даже некоего Паскуаля, или Паскаля[84], сумасшедшего, что носит чулки, вымоченные в коньяке, для обогрева ног и строчит письма, содержащие серьезные нападки на церковь Иисуса Христа и всех добропорядочных, разумных и благочестивых людей… – Иезуит вдруг первая свое объяснение и, изобразив на лице отвращение, поинтересовался: – А чем это от твоей мази так несет? Могу я быть уверен, что это не яд?
Я поспешил заверить его в надежности средства, коим мы были обязаны досточтимому Антонио Фиорентино, открывшему его в эпоху Флорентийской республики для защиты от чумы. Состояло оно из левантийского териака, сваренного с лимонным соком, колючником, большой сливой, сокольницей, шафраном, белой печатной глиной и сандараком. Перечисляя ингредиенты лечебного состава, я потихоньку приступил к растираниям, Робледа постепенно успокоился и, казалось, перестал замечать дурной запах. Еще у Клоридии я обратил внимание, что сильные целебные испарения и то, как я применяю remedia Кристофано, успокаивающе воздействуют на пациентов и развязывают им язык.
– Словом, эти янсенисты почитай что еретики?
– Еще какие, – с довольным видом поддакнул Робледа. – К тому же Янсений выпустил книгу, чьи положения папа Иннокентий X осудил несколько лет тому назад[85].
– Но с чего вы взяли, что господин Дульчибени принадлежит к сторонникам янсенизма?
Оказалось, что задень до карантина отец Робледа видел, как Дульчибени возвращался в «Оруженосец» с книгами под мышкой, приобретенными скорее всего на ближайшей к нам площади Навона, где полно книжных лавок. И Робледа углядел название одной из них, относившейся к запрещенным и написанным как раз в духе этой еретической доктрины. Что означало одно – Дульчибени принадлежит к янсенистам.
– Как все же странно, что в Риме можно без труда купить подобное сочинение, – заметил я, – ведь, полагаю, папа запретил янсенизм.
На лице отца Робледы появилось какое-то новое выражение, которого до тех пор наблюдать мне не приходилось.
– В противоположность тому, что ты полагаешь, папа Одескальки проявил благосклонность в отношении этого направления мысли, так что и Наихристианнейший из королей, с большим подозрением относящийся к янсенистам, осуждает, и притом давно, папу за его симпатии к последователям этого учения.
– Как это возможно, чтобы наш Святой отец питал симпатию к еретикам? – искренне удивился я.
Отец Робледа лежал на спине, вытянувшись на постели и положив руки под голову. При этих моих словах он искоса метнул в меня засверкавшими вдруг глазками.
– Возможно, тебе известно, что Людовик XIV и папа Иннокентий XI давно уже в ссоре.
– Не желаете ли вы сказать, что понтифик поддерживает янсенистов с одной-единственной целью – досадить королю Франции?
– Не забывай, – с каким-то приторным видом отвечал он, – понтифик – это еще и государь, временно стоящий у власти, которая ему вверена с тем, чтобы он защищал ее и укреплял всеми возможными средствами.
– Но все так хвалят папу Одескальки, – запротестовал я. – Он устранил непотизм, избавился от долгов, сделал все, чтобы способствовать защите от турок…
– Все, что ты говоришь, верно. Он и вправду поостерегся передавать кое-какие должности в ведение своего племянника Ливио Одескальки, которого не возвел даже в кардиналы. Но лишь потому, что оставил все это в своем распоряжении.
Ответ Робледы показался мне хитрым, если впрямую и не шел в разрез с моими утверждениями.
– Как и все, кто поднаторел в торговле, он хорошо знает цену денег. Надо признать, он сумел поставить на ноги предприятие, завещанное ему дядей из Генуи, вложив в него что-то около… пятиста тысяч экю. Не считая разрозненных частей других наследств, которые он озаботился отсудить у своих родственников, – пробормотал он себе под нос.
Не успел я справиться с изумлением и еще раз получить подтверждение, что понтифик – обладатель огромного состояния, а и не одного, как Робледа заговорил об иных качествах папы. – Наш добрый понтифик вовсе не львиное сердце. Поговаривают – но это лишь наветы, тут нужно быть осторожным, – что он трусливо отбыл из Комо в юности, чтобы не быть судьей в споре друзей. – Помолчав, он продолжил: – Но он обладает треклятым даром постоянства и настойчивости! Что ни день, то письмо – брату или кому-то другому из родни с вопросом: как обстоит дело с достоянием семьи? Похоже, он двух дней не пропустит без того, чтоб не проверять, наставлять, поучать… Семья процветает, а рывок в накоплении богатств произошел после чумы 1630 года. На его родине в Комо поговаривают, что Одескальки воспользовались большой смертностью и с помощью не слишком строгих нотариусов присвоили себе добро вымерших семейств. Но это клевета. – Отец Робледа перекрестился. – Как бы то ни было, они уже и счет потеряли своему достоянию: земельные участки, строения, сдаваемые религиозным орденам, покупные должности, сдача подряда с торгов за право взимать подати, а еще векселя, займы различным важным персонам, в том числе кардиналам, – с деланным безразличием, изучая трещину на потолке, рассказывал иезуит.
– Неужто семейство понтифика станет обогащаться за счет представления векселей? – прямо-таки обомлел я. – Но ведь папа Иннокентий запретил евреям быть ростовщиками!
– Вот-вот, – загадочно подтвердил иезуит.
После чего стал бесцеремонно выпроваживать меня под предлогом вечерней молитвы и сделал вид, что встает.
– Я еще не закончил, – запротестовал я. – А пластырь на сердце?
Он вновь с задумчивым видом покорно вытянулся на постели.
Поглядывая в записи Кристофано, я вооружился куском кристаллического мышьяка, который обернул шелковым лоскутком. Это и был пластырь, который следовало наложить на левый сосок. Теперь оставалось дождаться, когда он высохнет, и дважды смочить его уксусом.
– Но прошу тебя, не слушай, что болтают о папе недоброжелатели. Эти слухи повелись со времен дамы Олимпии.
– А что болтают?
– Да так, ничего, всякие бредни. Которые будут посильнее, чем яд, от которого загнулся наш бедный Муре.
Он прикусил язык, напустив на себя загадочный и, как мне показалось, подозрительный вид.
Я забеспокоился. С чего бы это он заговорил о яде? Случайность? Или за этим что-то скрывалось? Имело ли это отношение к подземным ходам? Я обозвал себя глупцом, но это слово – «яд» так и вонзилось, словно гвоздь, в мои мозги.
– Прошу прощения, святой отец, но что вы имели в виду?
– Для тебя же лучше пребывать в неведении, – рассеянно отвечал он.
– Кто эта дама, Олимпия?
– Только не говори, что слыхом не слыхивал о папессе, – прошептал он, удивленно вскинув на меня свои поросячьи глазки.
– Какая еще папесса?
Повернувшись на бок и опершись на локоть, отец Робледа принялся едва слышно рассказывать, всем своим видом давая понять, что делает мне огромное одолжение, о том, что папа Одескальки был возведен в сан кардинала папой Иннокентием X Памфили сорок лет тому назад. Последний правил среди роскоши и великолепия, сведя на нет впечатление о неприятных событиях, случившихся во время правления предыдущего понтифика Урбана VIII Барберини. Однако было замечено, – тут голос иезуита стал на октаву выше, – что папа Иннокентий X из рода Памфили и жена его брата Олимпия Майдалкини питают друг к другу симпатию. Поговаривали – о, это не более чем низкие наговоры! – что узы, связывающие их, были как-то уж очень, очень тесны, даже для родственников, какими они являлись друг по отношению к другу, – выдавил он из себя, прямо глядя мне в глаза. – Папа Памфили был столь снисходителен к своей свояченице, что она хаживала в его покои во всякий час дня и ночи, вмешивалась в его дела и даже в дела государственной важности: назначала аудиенции, распоряжалась привилегиями, от имени папы принимала решения. При этом она не пользовалась своей внешностью, поскольку была на редкость отталкивающей, зато обладала невероятной, почти мужской силой духа и характера. Зная, какова ее роль при папе, послы иностранных держав заваливали ее подарками. Понтифик же был слабым, неспособным настоять на своем человеком меланхолического склада. В Риме только и разговору было о них, один анонимный посланник даже высмеял папу, прислав ему медаль, на которой его родственница предстала облаченной во все атрибуты папской власти включая тиару, а сам Иннокентий X фигурировал на оборотной стороне в женском платье и за рукоделием.
Кардиналы восстали и добились удаления Олимпии, но некоторое время спустя ей удалось вновь оказаться на коне, и тут уж она вцепилась в папу до самой его кончины, когда повела себя весьма своеобразно: два дня скрывала от всех факт его смерти, чтобы иметь возможность прибрать к рукам все самое ценное, что имелось в папских покоях. Тело было брошено на произвол судьбы, им занимались только крысы. Во время похорон кардиналы явили полное равнодушие, простой же люд смеялся и издевался над усопшим.
Так вот, Олимпия любила играть в карты, и якобы однажды вечером в приятной компании дам и господ оказался один молодой священник, который принял ее вызов и сел с ней за карточный стол после того, как остальные проигрались. Наблюдать за столь необычным поединком собралась толпа любопытных. Более часа длилось их сражение, на кон были поставлены большие деньги, в конце вечера Олимпия оказалась обладательницей кругленькой суммы, точно никто не скажет, какой именно, но по всеобщему свидетельству, огромной. И что интересно, юный незнакомец, по слухам незаурядный игрок, будто бы по рассеянности держал карты так, чтобы их видел слуга Олимпии, и проигрывая, сохранял хорошую мину при плохой игре (галантность прежде всего), с полнейшим безразличием отнесясь к колоссальному проигрышу. А некоторое время спустя папа Памфили возвел этого священника в сан кардинала. Звали его Бенедетто Одескальки, и было ему в то время тридцать четыре года.
Между тем я закончил процедуры, прописанные отцу Робледе.
– Но не забывай, это лишь напраслина. Никакого подтверждения этому факту не существует, – предупредил меня напоследок Робледа своим обычным голосом, снимая пластырь с груди.
Выйдя от иезуита и вспоминая его дряблое, побагровевшее от растираний тело, я испытывал необъяснимое чувство неловкости. Не было нужды обладать сверхъестественными способностями, чтобы понять, каковы его взгляды на Его Святейшество: папа не святой, не честный и не порядочный, друг и сторонник янсенистов, к которым благоволит из желания досадить французскому королю; весь пронизанный жаждой наживы, он якобы даже подкупил даму Олимпию, чтобы получить сан кардинала. Но если этот портрет правдив, как же тогда Иннокентию XI удалось вернуть нашу святую церковь к строгости, достоинству, воздержанности? Как совместить этот неприглядный образ с тем, кто десятилетиями помогал беднякам всего мира? Призвал всех европейских государей объединить усилия в борьбе с турками? Ни для кого не секрет – его предшественники осыпали подаркам своих племянников и членов семьи, он же положил конец этой недостойной традиции, пополнил апостольскую казну и вот теперь помогает Вене выстоять под ударом османских полчищ.
Да полно, пусть его болтает. Сам же, что пес, который боится своего хвоста. С первого дня он показался мне подозрительным, и он сам и учение иезуитов, допускавшее грех. Я тоже хорош, развесил уши и даже в какой-то момент увлекся его рассказом, попавшись на удочку, когда он намекнул на отравление Муре, чего, конечно же, не может быть. Нужно прекратить потакать себе в желании соперничать с аббатом Мелани, склонным к высмеиванию и разнюхиванию, к этой пагубной страсти, из-за которой я сегодня угодил в сети, расставленные лукавым, и наслушался всяческой клеветы.
– Король ревниво следит лишь за своими собственными доходами. И все же, когда прошла весть, что Кольбер безнадежен, король, подбирая ему преемника, провел консультации со многими доверенными лицами и составил группу из министров, в корне отличавшихся от тех, что служили при Кольбере. Тому, кто ему на это указывал, король якобы отвечал: «Именно по этой причине я и избрал их».
– Значит ли это, что Кольбер под конец жизни попал в немилость?
– Не стоит преувеличивать, мой мальчик. Я бы сказал иначе: министерство трясло от бесконечных вспышек гнева короля. Кольбер и Лувуа, министр войны, два самых грозных французских интенданта, обливались потом всякий раз, как король призывал их к себе. Они пользовались его доверием, но были лишь первейшими из рабов. Кольбер наверняка быстро осознал, трудно заменить Фуке и ежедневно, подобно тому, удовлетворять денежные запросы короля, то затевающего войны, то обзаводящегося новыми прихотями. – И как же он действовал?
– Самым деловым образом. Начал сосредоточивать в руках одного человека – государя – все богатства, принадлежавшие до тех пор нескольким лицам. Упразднил бесчисленные должности и пенсионы, лишил Париж и королевство в целом блеска, так, чтобы все богатства стекались в закрома короны. Среди простолюдинов, до того перебивавшихся с хлеба на воду, начался мор.
– А стал ли Кольбер таким же могущественным, как и Фуке?
– Гораздо могущественней. Мой друг Никола располагал свободами, воспользоваться которыми в полную меру смог лишь его преемник. Кольбер совал повсюду нос, вмешивался в то, что оставалось вне поля зрения Фуке, которому к тому же выпало на долю нелегкое бремя постоянно вести дела в военную годину. И тем не менее долги, оставшиеся после Змеи, превышают те, за которые Фуке был объявлен главным разорителем и губителем государства. Это он-то, кто сам разорился во имя государства!
– И что, никто никогда ни в чем не винил Кольбера?
– Да было несколько скандальных историй. Взять хотя бы единственное дело с подделкой монет, когда-либо разразившееся во Франции за последние несколько веков, в котором были замешаны все помощники Змеи, в том числе его племянник. Или вот еще: дело о вырубке и незаконной продаже лесов в Бургундии, или преступное использование лесов Нормандии, где был замешан человек Кольбера – некий Беррье, тот, который позже подделал документы на процессе Фуке. Ну и всяческие махинации ради обогащения близких.
– Счастливчик!
– Как сказать. Всю жизнь он кичился своей неподкупностью, а сам копил богатство, которым так и не смог воспользоваться. Он был болен неутолимой завистью. С трудом придумывал что-то мало-мальски стоящее. Жертва ненасытной жажды власти, он установил контроль за всеми областями жизни Раны, не выходя из рабочего кабинета, нигде не бывая. Ко всему всегда относился серьезно и был ненавидим народом. Был вынужден изо дня в день выносить вспышки ярости государя. Презираем и осмеян за свое невежество. Гнев короля и собственное невежество его и доконали.
– Что вы имеете в виду? Аббат от души рассмеялся.
– Знаешь, что привело Кольбера на смертный одр?
– Вы сказали, почечный приступ.
– Правильно. А знаешь, что послужило толчком? Раздраженный его последним промахом, король призвал его к себе и осыпал бранью и оскорблениями.
– Каким промахом? В делах?
– Хуже. Чтобы уподобиться Фуке, Кольбер влез в постройку нового крыла Версальского дворца и стал навязывать зодчим свои соображением, а тем не удалось достаточно убедительно указать ему на то, к чему ведет его вмешательство не в свои дела.
– Как же так? Фуке сидел в темнице, а Кольбер все думал о нем?
– Пока суперинтендант был жив, хотя и погребен заживо в Пинероло, Кольбер пребывал в страхе, как бы король не вернул его. А после смерти Фуке ум Змеи так и не освободился от тяжелых воспоминаний о предшественнике, более изобретательном, умном, всеми любимом и почитаемом, чем он. У Кольбера было много здоровых и крепких детей, он всех их обеспечил, тогда как семья его противника жила вдали от столицы и была обречена биться с кредиторами. Но Colubra так никогда и не смог оправиться от единственного поражения, которое потерпел. Оно было наложено на него матерью-природой, с презрением отказавшей ему, пасынку, в дарованиях, щедро расточаемых ею в отношении своего сына – Фуке.
– И что же случилось в Версале?
– Новое крыло рухнуло. Весь двор по этому поводу зубоскалил. Король устроил ему разнос, и тот, раздавленный унижением, заработал жесточайший почечный приступ. Несколько дней он кричал от боли, затем наступила агония.
Я так и застыл с открытым ртом, потрясенный мощью божественной кары.
– Вы и правда были добрым другом суперинтенданта Фуке, – только и смог я выдавить из себя.
– Я бы очень хотел быть его лучшим другом.
На втором этаже открылась и закрылась дверь, кто-то шел по коридору, направляясь к лестнице.
– Дорогу Науке! – воскликнул Атто. – Но не забудь, чуть позже нам предстоит кое-куда отправиться.
Он прижался к перилам лестницы, ведущей в подвал, и затаился там, чтобы незаметно подняться к себе тотчас после того, как спустится наш ученый эскулап.
Кристофано направлялся ко мне с просьбой поторопиться с ужином, дабы утихомирить оголодавших постояльцев.
– Здесь кто-то был? Или мне послышалось?
– Да нет, это я разжигал в печи огонь, – отвечал я, делая вид, что занят приготовлением пищи.
Мне хотелось подольше удержать его, но, удовольствовавшись моим объяснением, он поднялся к себе, вновь напомнив мне об ужине. «Какое счастье, что решено было ограничиться двумя трапезами в день», – подумал я.
В суп у меня пошла манная крупа, бобы, чеснок, корица, сахар, я собирался подать к нему сыр, ароматные травы, галеты и половину фольетты[82] разбавленного водой вина.
Пока я был занят готовкой, множество тревожных мыслей роилось в моей бедной голове. Прежде всего не давало покоя только что услышанное от аббата Мелани. Натура этого человека столь противоречива, думал я, что он способен как на ложь, скрытность (а кто в той или иной мере не грешит этим?), так и на раскаяние в своих прошлых заблуждениях. Близость к Фуке не смогла затмить ни юношеского бегства в Рим, ни череды унижений, выпавших на его долю, а сегодня она ставит под удар расположение к нему короля. И все же он продолжает защищать память своего благодетеля. Возможно, он открыто выражает свои мысли лишь в моем присутствии по той простой причине, что мне никогда не представится случая передать его речи сильным мира сего.
Но что именно было им обнаружено в тайнике Кольбера? То, что он преспокойно поведал мне о своем неблаговидном поступке, – не так уж и удивительно, после всего того, что я наслушался об этом человеке, да и после моих собственных наблюдений за ним. По его словам, он взвалил на себя миссию сыскать в Риме своего стародавнего друга и покровителя – вот это было поистине удивительно. Конечно, он действовал не наобум, и не только потому, что Фуке считался мертвым, но и потому, что именно он, хотя и невольно, вовлек Атто в неприятную историю. Он предупредил меня, что я – единственный, кому известно об этой его миссии, внезапно прерванной карантином. Так вот, значит, в чьей компании спускался я в подземелье: тайного осведомителя французского короля! При мысли, что он с такой страстью ринулся разгадывать тайны «Оруженосца», и в частности тайну похищения моих сокровищ, я преисполнился гордости, при этом он сам настоятельно просил меня о помощи. Теперь-то уж я без колебаний вручил бы ему дубликаты ключей от комнат Дульчибени и Девизе, в чем отказал еще накануне. Но было поздно: из-за распоряжений Кристофано всем сидеть по своим углам оба они, как и все прочие, денно и нощно торчали у себя, что исключало какую-либо возможность осмотреть их вещи. Аббат уже объяснил мне, что расспрашивать их неловко, да и можно навести на всякие подозрения.
Гордость переполняла меня еще и оттого, что аббат поделился со мной своими тайными замыслами. И все же это было ничто по сравнению с вихрем, поднявшимся в моей душе после беседы с Клоридией.
После того как я разнес суп по комнатам, мы с Кристофано накормили страждущих. Бедфорд что-то бессвязно лопотал, и лекарь озабоченно вглядывался в него. Он даже побывал у его соседа Девизе и, изложив ему состояние англичанина, попросил хотя бы на время отложить гитару. Тот и впрямь не выпускал инструмента из рук, добиваясь все большей виртуозности в исполнении своей любимой чаконы.
– Я придумал кое-что получше, – ответил ему Девизе.
И вместо того чтобы совсем прекратить игру, принялся наигрывать рондо. Только Кристофано вознамерился запротестовать, как вдруг несказанное очарование музыки овладело им, лицо его посветлело. Настроенный на добродушный лад лекарь отправился по своим делам.
Чуть позже, когда я выходил от Пеллегрино, кто-то шепотом позвал меня со второго этажа. Это был отец Робледа, чья комната находилась ближе всего к лестнице. Стоя в дверях, он желал знать, как дела у обоих хворых.
– Англичанину не лучше?
– Вроде нет, – отвечал я.
– И лекарю нечего нам сказать?
– Вроде нет.
Звуки рондо проникали повсюду. Томная улыбка появилась на лице священника. Чтобы как-то оправдаться, он прошептал:
– Музыка – глас божий.
У меня с собой была котомка с прописанными постояльцам снадобьями; воспользовавшись случаем, я спросил, не располагает ли он временем.
Робледа жестом пригласил меня войти в свою комнатенку. Я собрался положить котомку на стул возле двери.
– Нет-нет, погоди, стул мне нужен, – запротестовал он.
И не мешкая, водрузил на стул стеклянную шкатулку в окантовке из черной груши, в которой хранил распятие, фрукты и цветы. Шкатулка имела серебряные ножки в форме луковиц.
– Я купил ее здесь, в Риме. Она очень ценная, на стуле она в большей безопасности.
Я понял, что расспросы о больном были лишь предлогом для бедняги, желавшего после долгих часов, проведенных в одиночестве, перекинуться с кем-нибудь хоть парой слов и при этом испытывавшего страх иметь дело с теми, кто каждый день дотрагивается до Бедфорда. Я напомнил ему, что мне надобно полечить его собственными руками, но бояться ему нечего, ведь Кристофано не зря изложил в присутствии всех теорию устойчивости к заболеваниям мне подобных.
– Да, да, да, – затараторил он, выказывая осторожное доверие.
Я попросил его обнажиться по пояс, чтобы можно было растереть его и наложить пластырь на грудь в области сердца, massime вокруг левого соска.
– К чему это? – забеспокоился иезуит.
– Так предписано врачом, – объяснил я, – поскольку ваш неспокойный нрав может плохо сказаться на сердце.
Он согласился с предписанием и, пока я открывал котомку и доставал нужные склянки, вытянулся на постели, над которой висел портрет Иннокентия XI.
Однако тут же принялся сетовать на Кристофано, так и не давшего нам убедительного заключения о причине смерти де Муре и недомогания, обнаружившегося у Пеллегрино. Да и в отношении чумы, якобы поразившей Бедфорда, оставались сомнения. Всего этого было достаточно, чтобы без колебаний утверждать: тосканец не справляется со своими обязанностями. Затем он перекинулся на других постояльцев и на мэтра Пеллегрино, назвав их виновными в происходящем. Его послушать, так выходило, будто мой хозяин недостаточно соблюдал правила гигиены в своем заведении, а Бреноцци и Бедфорд, странствовавшие до того бог знает где, могли завезти к нам болезнь из дальних стран. Досталось и Стилоне Приазо, прибывшему из Неаполя, где воздух – это общеизвестно – весьма нездоров. Тот же упрек последовал и в адрес Девизе, а присутствие в этих местах Атто Мелани и его дурная репутация и вовсе требовали непрестанного осенения себя крестным знамением. Что же касается той женщины из башенки, так знай он о ее присутствии в «Оруженосце», ни за что бы у нас не остановился. Больше всего досталось Дульчибени, чей недружелюбный янсенистский настрой сразу вызвал в нем подозрения.
– Янсенистский? – переспросил я, впервые услышав такое слово.
Робледа вкратце поведал мне о том, что янсенисты представляют собой очень опасную и вредную секту, чье название происходит от имени Янсения[83], основателя учения, если только его можно так назвать, и насчитывают в своих рядах даже некоего Паскуаля, или Паскаля[84], сумасшедшего, что носит чулки, вымоченные в коньяке, для обогрева ног и строчит письма, содержащие серьезные нападки на церковь Иисуса Христа и всех добропорядочных, разумных и благочестивых людей… – Иезуит вдруг первая свое объяснение и, изобразив на лице отвращение, поинтересовался: – А чем это от твоей мази так несет? Могу я быть уверен, что это не яд?
Я поспешил заверить его в надежности средства, коим мы были обязаны досточтимому Антонио Фиорентино, открывшему его в эпоху Флорентийской республики для защиты от чумы. Состояло оно из левантийского териака, сваренного с лимонным соком, колючником, большой сливой, сокольницей, шафраном, белой печатной глиной и сандараком. Перечисляя ингредиенты лечебного состава, я потихоньку приступил к растираниям, Робледа постепенно успокоился и, казалось, перестал замечать дурной запах. Еще у Клоридии я обратил внимание, что сильные целебные испарения и то, как я применяю remedia Кристофано, успокаивающе воздействуют на пациентов и развязывают им язык.
– Словом, эти янсенисты почитай что еретики?
– Еще какие, – с довольным видом поддакнул Робледа. – К тому же Янсений выпустил книгу, чьи положения папа Иннокентий X осудил несколько лет тому назад[85].
– Но с чего вы взяли, что господин Дульчибени принадлежит к сторонникам янсенизма?
Оказалось, что задень до карантина отец Робледа видел, как Дульчибени возвращался в «Оруженосец» с книгами под мышкой, приобретенными скорее всего на ближайшей к нам площади Навона, где полно книжных лавок. И Робледа углядел название одной из них, относившейся к запрещенным и написанным как раз в духе этой еретической доктрины. Что означало одно – Дульчибени принадлежит к янсенистам.
– Как все же странно, что в Риме можно без труда купить подобное сочинение, – заметил я, – ведь, полагаю, папа запретил янсенизм.
На лице отца Робледы появилось какое-то новое выражение, которого до тех пор наблюдать мне не приходилось.
– В противоположность тому, что ты полагаешь, папа Одескальки проявил благосклонность в отношении этого направления мысли, так что и Наихристианнейший из королей, с большим подозрением относящийся к янсенистам, осуждает, и притом давно, папу за его симпатии к последователям этого учения.
– Как это возможно, чтобы наш Святой отец питал симпатию к еретикам? – искренне удивился я.
Отец Робледа лежал на спине, вытянувшись на постели и положив руки под голову. При этих моих словах он искоса метнул в меня засверкавшими вдруг глазками.
– Возможно, тебе известно, что Людовик XIV и папа Иннокентий XI давно уже в ссоре.
– Не желаете ли вы сказать, что понтифик поддерживает янсенистов с одной-единственной целью – досадить королю Франции?
– Не забывай, – с каким-то приторным видом отвечал он, – понтифик – это еще и государь, временно стоящий у власти, которая ему вверена с тем, чтобы он защищал ее и укреплял всеми возможными средствами.
– Но все так хвалят папу Одескальки, – запротестовал я. – Он устранил непотизм, избавился от долгов, сделал все, чтобы способствовать защите от турок…
– Все, что ты говоришь, верно. Он и вправду поостерегся передавать кое-какие должности в ведение своего племянника Ливио Одескальки, которого не возвел даже в кардиналы. Но лишь потому, что оставил все это в своем распоряжении.
Ответ Робледы показался мне хитрым, если впрямую и не шел в разрез с моими утверждениями.
– Как и все, кто поднаторел в торговле, он хорошо знает цену денег. Надо признать, он сумел поставить на ноги предприятие, завещанное ему дядей из Генуи, вложив в него что-то около… пятиста тысяч экю. Не считая разрозненных частей других наследств, которые он озаботился отсудить у своих родственников, – пробормотал он себе под нос.
Не успел я справиться с изумлением и еще раз получить подтверждение, что понтифик – обладатель огромного состояния, а и не одного, как Робледа заговорил об иных качествах папы. – Наш добрый понтифик вовсе не львиное сердце. Поговаривают – но это лишь наветы, тут нужно быть осторожным, – что он трусливо отбыл из Комо в юности, чтобы не быть судьей в споре друзей. – Помолчав, он продолжил: – Но он обладает треклятым даром постоянства и настойчивости! Что ни день, то письмо – брату или кому-то другому из родни с вопросом: как обстоит дело с достоянием семьи? Похоже, он двух дней не пропустит без того, чтоб не проверять, наставлять, поучать… Семья процветает, а рывок в накоплении богатств произошел после чумы 1630 года. На его родине в Комо поговаривают, что Одескальки воспользовались большой смертностью и с помощью не слишком строгих нотариусов присвоили себе добро вымерших семейств. Но это клевета. – Отец Робледа перекрестился. – Как бы то ни было, они уже и счет потеряли своему достоянию: земельные участки, строения, сдаваемые религиозным орденам, покупные должности, сдача подряда с торгов за право взимать подати, а еще векселя, займы различным важным персонам, в том числе кардиналам, – с деланным безразличием, изучая трещину на потолке, рассказывал иезуит.
– Неужто семейство понтифика станет обогащаться за счет представления векселей? – прямо-таки обомлел я. – Но ведь папа Иннокентий запретил евреям быть ростовщиками!
– Вот-вот, – загадочно подтвердил иезуит.
После чего стал бесцеремонно выпроваживать меня под предлогом вечерней молитвы и сделал вид, что встает.
– Я еще не закончил, – запротестовал я. – А пластырь на сердце?
Он вновь с задумчивым видом покорно вытянулся на постели.
Поглядывая в записи Кристофано, я вооружился куском кристаллического мышьяка, который обернул шелковым лоскутком. Это и был пластырь, который следовало наложить на левый сосок. Теперь оставалось дождаться, когда он высохнет, и дважды смочить его уксусом.
– Но прошу тебя, не слушай, что болтают о папе недоброжелатели. Эти слухи повелись со времен дамы Олимпии.
– А что болтают?
– Да так, ничего, всякие бредни. Которые будут посильнее, чем яд, от которого загнулся наш бедный Муре.
Он прикусил язык, напустив на себя загадочный и, как мне показалось, подозрительный вид.
Я забеспокоился. С чего бы это он заговорил о яде? Случайность? Или за этим что-то скрывалось? Имело ли это отношение к подземным ходам? Я обозвал себя глупцом, но это слово – «яд» так и вонзилось, словно гвоздь, в мои мозги.
– Прошу прощения, святой отец, но что вы имели в виду?
– Для тебя же лучше пребывать в неведении, – рассеянно отвечал он.
– Кто эта дама, Олимпия?
– Только не говори, что слыхом не слыхивал о папессе, – прошептал он, удивленно вскинув на меня свои поросячьи глазки.
– Какая еще папесса?
Повернувшись на бок и опершись на локоть, отец Робледа принялся едва слышно рассказывать, всем своим видом давая понять, что делает мне огромное одолжение, о том, что папа Одескальки был возведен в сан кардинала папой Иннокентием X Памфили сорок лет тому назад. Последний правил среди роскоши и великолепия, сведя на нет впечатление о неприятных событиях, случившихся во время правления предыдущего понтифика Урбана VIII Барберини. Однако было замечено, – тут голос иезуита стал на октаву выше, – что папа Иннокентий X из рода Памфили и жена его брата Олимпия Майдалкини питают друг к другу симпатию. Поговаривали – о, это не более чем низкие наговоры! – что узы, связывающие их, были как-то уж очень, очень тесны, даже для родственников, какими они являлись друг по отношению к другу, – выдавил он из себя, прямо глядя мне в глаза. – Папа Памфили был столь снисходителен к своей свояченице, что она хаживала в его покои во всякий час дня и ночи, вмешивалась в его дела и даже в дела государственной важности: назначала аудиенции, распоряжалась привилегиями, от имени папы принимала решения. При этом она не пользовалась своей внешностью, поскольку была на редкость отталкивающей, зато обладала невероятной, почти мужской силой духа и характера. Зная, какова ее роль при папе, послы иностранных держав заваливали ее подарками. Понтифик же был слабым, неспособным настоять на своем человеком меланхолического склада. В Риме только и разговору было о них, один анонимный посланник даже высмеял папу, прислав ему медаль, на которой его родственница предстала облаченной во все атрибуты папской власти включая тиару, а сам Иннокентий X фигурировал на оборотной стороне в женском платье и за рукоделием.
Кардиналы восстали и добились удаления Олимпии, но некоторое время спустя ей удалось вновь оказаться на коне, и тут уж она вцепилась в папу до самой его кончины, когда повела себя весьма своеобразно: два дня скрывала от всех факт его смерти, чтобы иметь возможность прибрать к рукам все самое ценное, что имелось в папских покоях. Тело было брошено на произвол судьбы, им занимались только крысы. Во время похорон кардиналы явили полное равнодушие, простой же люд смеялся и издевался над усопшим.
Так вот, Олимпия любила играть в карты, и якобы однажды вечером в приятной компании дам и господ оказался один молодой священник, который принял ее вызов и сел с ней за карточный стол после того, как остальные проигрались. Наблюдать за столь необычным поединком собралась толпа любопытных. Более часа длилось их сражение, на кон были поставлены большие деньги, в конце вечера Олимпия оказалась обладательницей кругленькой суммы, точно никто не скажет, какой именно, но по всеобщему свидетельству, огромной. И что интересно, юный незнакомец, по слухам незаурядный игрок, будто бы по рассеянности держал карты так, чтобы их видел слуга Олимпии, и проигрывая, сохранял хорошую мину при плохой игре (галантность прежде всего), с полнейшим безразличием отнесясь к колоссальному проигрышу. А некоторое время спустя папа Памфили возвел этого священника в сан кардинала. Звали его Бенедетто Одескальки, и было ему в то время тридцать четыре года.
Между тем я закончил процедуры, прописанные отцу Робледе.
– Но не забывай, это лишь напраслина. Никакого подтверждения этому факту не существует, – предупредил меня напоследок Робледа своим обычным голосом, снимая пластырь с груди.
Выйдя от иезуита и вспоминая его дряблое, побагровевшее от растираний тело, я испытывал необъяснимое чувство неловкости. Не было нужды обладать сверхъестественными способностями, чтобы понять, каковы его взгляды на Его Святейшество: папа не святой, не честный и не порядочный, друг и сторонник янсенистов, к которым благоволит из желания досадить французскому королю; весь пронизанный жаждой наживы, он якобы даже подкупил даму Олимпию, чтобы получить сан кардинала. Но если этот портрет правдив, как же тогда Иннокентию XI удалось вернуть нашу святую церковь к строгости, достоинству, воздержанности? Как совместить этот неприглядный образ с тем, кто десятилетиями помогал беднякам всего мира? Призвал всех европейских государей объединить усилия в борьбе с турками? Ни для кого не секрет – его предшественники осыпали подаркам своих племянников и членов семьи, он же положил конец этой недостойной традиции, пополнил апостольскую казну и вот теперь помогает Вене выстоять под ударом османских полчищ.
Да полно, пусть его болтает. Сам же, что пес, который боится своего хвоста. С первого дня он показался мне подозрительным, и он сам и учение иезуитов, допускавшее грех. Я тоже хорош, развесил уши и даже в какой-то момент увлекся его рассказом, попавшись на удочку, когда он намекнул на отравление Муре, чего, конечно же, не может быть. Нужно прекратить потакать себе в желании соперничать с аббатом Мелани, склонным к высмеиванию и разнюхиванию, к этой пагубной страсти, из-за которой я сегодня угодил в сети, расставленные лукавым, и наслушался всяческой клеветы.