Не хотелось покидать аббата, не задав ему вопроса, давно беспокоившего меня:
   – Господин Атто, как вы думаете, есть ли связь между таинственным похитителем и смертью суперинтенданта Фуке?
   – Не знаю.
   Я как-то сразу понял, что Мелани солгал. Разнеся по комнатам ужин, я прилег, пытаясь внутренне собраться. Холодная и тяжелая завеса стала опускаться между мною и аббатом. Он явно умолчал по крайней мере еще об одной тайне, как до того скрыл от меня, что Муре – это Фуке, а еще раньше – содержание писем, обнаруженных им в кабинете Кольбера. И ведь с какой беззастенчивостью поведал он мне историю Фуке! Послушать его, так он много лет не виделся с другом до того, как поспел аккурат к его смерти (я мысленно взвешивал это роковое стечение обстоятельств). Он имел наглость вменить Дульчибени и Девизе в вину то, что они что-то скрывали о Муре, alias[133]Фуке. И это говорил он! Он, лжепастырь, виртуозный притворщик! Я проклинал себя за легкомыслие, с каким воспринял услышанное на его счет из уст Кристофано, Девизе и Стилоне Приазо. А также за тщеславную гордость, переполнявшую меня всякий раз, как он хвалил меня за проницательность.
   Крайнее раздражение охватило меня, а еще больше – желание померяться с аббатом силами, чтобы испытать собственную способность предвидеть его поступки, разоблачать его намерения, разгадывать его тайные помышления и разогнать туман его многословия.
   Преисполненный завистливой злости к Мелани, я тихо погружался в сон, измотанный постоянным недосыпанием. Перед глазами возникла сребролюбивая Клоридия – пришлось прогнать непрошеное видение.
   Второй раз за этот день будил меня Кристофано. Я проспал четыре часа кряду и чувствовал себя бодро, хотя, возможно, это было связано с действием целительного ликера, которым я не забыл окропить грудь перед тем, как уснуть. Убедившись, что я окончательно пришел в себя, Кристофано преспокойно удалился. Тут только я спохватился, что не все наши постояльцы получили предписанные процедуры. Одевшись и подхватив котомку с микстурами, травами и мазями, я мысленно прикинул, что предстояло сделать: перво-наперво навестить Бреноцци и дать ему укрепляющего желудок терияка и взвара дубровки трилистной, затем к Девизе и Дульчибени. Оставалось только спуститься в кухню и подогреть немного воды.
   Я постарался не задерживаться у венецианца – невмоготу было выносить ту настойчивость, с какой он расспрашивал меня и при этом сам же и отвечал на свои вопросы, не давая мне открыть рта. К тому же приходилось постоянно отворачиваться, чтобы не видеть его игры на своих причиндалах, расположенных как раз на уровне моих глаз, – неровный контрапункт этой игры напоминал мне те вопросительные самопощипывания, коим предаются молодые люди, только-только утерявшие невинность и еще не поднаторевшие в искусстве получения удовольствия. Я заметил, что он не притронулся к пище, но поостерегся расспрашивать о чем-либо, боясь его невоздержанности на язык.
   И вот я уже стучался к неаполитанцу. Войдя к нему, я принялся раскладывать все необходимое для окуривания его в целях борьбы с болезненными миазмами, как вдруг заметил, что и он не притронулся к еде. Поинтересовался его самочувствием, но он оставил мой вопрос без ответа и, в свою очередь, спросил, знаю ли я, откуда он родом.
   – Да, сударь, – в замешательстве ответил я. – Из Неаполитанского королевства.
   – А бывал ли ты там?
   – Увы, нет. Я отродясь нигде не бывал.
   – Так знай же, никогда и никого Небо не одаривало так щедро в любое время года, как этот благословенный край, – начал он приподнятым тоном. – А вместе с ним и дюжину провинций королевства. Любезная сердцу столица с видом на величавое море, в окружении пологих холмов и бархатных долов, основанная сиреной по имени Парфенона[134], пользуется в несметных количествах дарами Поджо Реале: чистейшими источниками, фруктами, травами, достигающими в этих краях невиданной высоты. Чего стоит один знаменитый укроп! На морском берегу Киайа, на холмах Позиллипо собирают урожай цветной капусты, зеленого горошка, испанских артишоков, редиса, салата и сладчайшие в мире плоды. Не думаю, что где-либо еще в мире существуют столь плодородные и милые глазу места, обладающие таким очарованием, как высокие берега Мерджеллины, чей покой нарушается лишь легким и приятным ветерком, по праву заслуживающие того, чтобы именно здесь упокоились бессмертные останки великого Марона[135] и несравненного Саннадзаро[136].
   «Вовсе не столь уж опрометчиво заявил Стилоне о себе как о поэте», – невольно подумалось мне. Его вдохновенный голос продолжал доноситься и из-под простыни, которую я накинул ему на голову:
   – А дальше раскинулся древний Поцуоли, прямо-таки ломяшийся от спаржи, артишоков, гороха и тыквы, причем, заметь, не только в теплое время года. Лишь минул февраль, глядь, а уже в марте, на удивление людей, новый сок из недозрелого винограда. А там и фрукты Прочиды, и белые и красные розы, и прекрасное вино и фазаны Искии, и чудесные телочки и нежнейшие перепела Капри, и свинина Сорренто, и дичь Вико, и сладкий лук-порей Кастелламаре, и кефаль Торре дель Греко, и краснобородка Гранатьелло, и виноградники лакримы[137] на Монте ди Сомма, прежде носившего имя Везувий, и дыни и паштеты Орты, и вино Вернотико в Ноле, и мягчайшая нуга Аверсы, и дыни Кардито, и ягнята Арьенцо, и свежекопченый сыр Асерры, и артишоки Джулиано, и морские миноги Капуи, и оливки Гаэты, и бобы Венафро, и форель, вино, растительное масло и дичь Соры…
   И тут до меня дошло.
   – Сударь, не желаете ли вы сказать, что ваш желудок не принимает моей стряпни?
   Он встал и в замешательстве взглянул на меня.
   – Э-э-э, что и говорить, здесь одни супы да похлебки. Но не в этом дело. – Он с трудом подыскивал слова. – Словом, у тебя просто мания какая-то посыпать свою бурду корицей. В конце концов, она доконает нас скорее, чем чума. – И тут на него ни с того ни с сего напал смех.
   Я расстроился, почувствовал себя униженным и попросил его выражать свои чувства не так громко, чтобы другие постояльцы не услышали. Но было уже поздно. Бреноцци за стеной успел уловить суть протеста Стилоне и вскоре раздался его исступленный хохот, который перекинулся на отца Робледу, шедшего по коридору. Стилоне Приазо, в свою очередь, также выглянул в коридор, желая принять участие во всеобщем веселье. Напрасно уговаривал я его не делать этого. На меня со всех сторон обрушился град издевок и насмешек над якобы отвратительным вкусом моих блюд, которые, видите ли, были бы вообще несъедобны без музыкального сопровождения Девизе. Отец Робледа – и тот с большим с трудом подавил свой смех.
   Как следовало из слов неаполитанца, они потому только умалчивали до сих пор правду, что Кристофано известил их о том, что Пеллегрино очухался, и они надеялись, что вскоре он вернется к своим обязанностям, а кроме того, у них были дела и поважнее. Однако недавнее увеличение доз корицы сделало положение невыносимым. Увидя мое оскорбленное и униженное лицо, Приазо замолчал. Другие ретировались в свои комнаты. Неаполитанец положил мне руку на плечо:
   – Ну-ну, мой мальчик, не принимай так близко к сердцу, карантин не придает манерам изысканности.
   Я попросил у него прощения за то, что измучил его корицей, подхватил котомку и был таков. Я был поистине несчастен, но положил себе не показывать этого.
   Дальше мой путь лежал к Девизе, но дойдя до его двери, я заколебался.
   Из-за двери доносились нестройные звуки гитары: он настраивал инструмент. После чего приступил к плясовой, похожей на вилланель, а затем и к тому, что сегодня, не боясь ошибиться, я бы назвал гавотом.
   Я постоял-постоял, да и постучался к Помпео Дульчибени: если он не против, чтобы его растерли и умастили, можно будет еще какое-то время наслаждаться игрой Девизе.
   Дульчибени согласился впустить меня. Как всегда, когда он со мной разговаривал, выражение его лица было суровым и утомленным, голос тихим, но твердым, а взгляд проникающим в самое нутро.
   – Сделай одолжение, любезный. Клади сюда свою ношу.
   Он всегда обращался со мной так, как обыкновенно обращаются с теми, кто прислуживает. Ни один другой постоялец не вгонял меня в такую робость, как он. Тон, взятый им с теми, кто стоит ниже по своему положению, спокойный и начисто лишенный теплоты, был как бы на грани терпения и всякую минуту грозил сорваться на презрение, чего, однако, не происходило. Это вынуждало вести себя с ним чрезвычайно сдержанно и по большей части помалкивать. Он также никогда не заговаривал со мной за едой. Оттого-то ему наверняка более, чем кому-либо из нас, было одиноко. Хотя внешне это никак не проявлялось, даже напротив. И все же я подмечал то на его узком лбу, то на его щеках в сеточке красных прожилок глубокую горькую складку, придававшую лицу выражение душевного угнетения, характерное для тех, кто вынужден нести груз одиночества. Единственным, что его радовало, были кушанья, приготовленные моим хозяином, только это одно и могло вызвать у него редкую, но искреннюю улыбку и шутливое замечание.
   Меня вдруг стукнуло: а не было ли и для него камнем преткновения мое пристрастие к сдабриванию пищи корицей, но я тут же прогнал эту мысль.
   Впервые предстояло мне провести с ним час, а может, и более, и я чувствовал себя не совсем в своей тарелке.
   Открыв котомку, я достал все необходимое. Дульчибени поинтересовался содержимым пузырьков, способом их применения и любезно выслушал мои объяснения. Я попросил его обнажить спину и сесть верхом на низенький стул.
   Пока он расстегивал свой черный камзол и снимал свои странные брыжи, я успел заметить длинный шрам, что шел у него поперек шеи: вот, оказывается, почему он никогда не появлялся на людях без вышедшего из моды пышного кружевного воротника. Он сел так, как я просил его, и я принялся втирать ему в спину масляный бальзам, предписанный Кристофано. Первое время мы перекидывались ничего не значащими фразами и наслаждались игрой Девизе: сначала звучал аллеманд, затем джига, чакона и менуэт en rondeau [138]. Мне пришли на память слова Робледы по поводу янсенистского учения, к последователям которого он относил Дульчибени.
   Все шло хорошо, как вдруг Дульчибени забеспокоился, побледнел и пожелал встать.
   – Вам дурно? Запах мази доставляет вам беспокойство?
   – Нет-нет, милейший. Я только хочу взять щепоть табаку. Он повернул ключ в скважине комода и вынул оттуда три книги небольшого формата в красивом алом переплете с золотыми арабесками, причем все три совершенно одинаковые, и отложил их, затем достал табакерку из вишневого дерева с инкрустацией, открыл ее, взял щепоть порошка и угостил им ноздри, сделав три затяжки. Замер, глубоко задышал и уж тогда только взглянул на меня поприветливее. Он как будто успокоился и стал участливо расспрашивать о других постояльцах. Далее беседа не пошла. Время от времени он вздыхал, закрывал глаза и проводил рукой по своим седым, прежде, видимо, светлым волосам.
   Наблюдая за ним, я все думал, что ему известно о подлинной истории его соседа по комнате, недавно убравшегося на тот свет. Мои мысли сосредоточились на сведениях, полученных от Атто насчет Муре – Фуке, и я ничего не мог с этим поделать. Так и подмывало задать ему вопрос-другой по поводу старика-француза, которого он (возможно, даже не подозревая, кто это) сопровождал из Неаполя. Как знать, может, они неплохо знали друг друга, даром что в присутствии врача и представителей магистратуры он заявил об обратном. Раз так, значит, вытащить из него признание – задача не из легких, оставалось одно: разговорить его на любую тему, глядишь, что-нибудь да узнается. Так я поступал с другими, добиваясь, правда, весьма скромных результатов.
   Мне пришло в голову испросить мнения Дульчибени в отношении того или иного важного события, как и приличествует в разговоре со старшими, внушающими вам робость. Я спросил, что он думает по поводу осады Вены, где на карту поставлена судьба всего христианского мира, и верит ли он, что император побьет турок.
   – Император Леопольд Австрийский не может никого побить, поскольку задал стрекача, – сухо ответил он и замолчал, давая понять, что беседа окончена.
   Я не терял надежды услышать его доводы, отчаянно подыскивая хоть какие-то слова, могущие продлить разговор, но так ничего и не нашел. В комнате вновь повисла тяжелая тишина.
   Делать было нечего, я поскорее покончил с заданием Кристофано и попрощался. Дульчибени молчал. Я уже был на пороге, когда один вопрос все же пришел мне на ум: я не мог удержаться от искушения узнать, оценивает ли и он мои поварские способности опрокинутым вниз большим пальцем.
   – Нет, милейший, вовсе нет. – В голосе его вновь промелькнула усталость. – Я бы даже сказал, что ты небезнадежен на избранном поприще.
   Я поблагодарил его. На сердце у меня отлегло. Но пока я закрывал дверь, он успел прибавить еще кое-что, произнося слова каким-то странным, утробным голосом и, видимо, думая, что я уже вышел.
   – Кабы ты не готовил помоев с плавающими в них кусками дерьма и не налегал так на эту чертову корицу. Pomilione несчастный!
   С меня было довольно. Никогда еще я не испытывал такого унижения. То, что он говорил, было правдой. Но что же делать? Биться в истерике не поспособствует тому, чтобы восстановить свое достоинство во мнении окружающих, в том числе Клоридии. Меня охватила ярость, во мне взыграла гордыня. Мог ли я лелеять такие большие надежды (стать однажды газетчиком!), не будучи способным взять столь малую планку – выучиться на повара.
   Буря поднялась в моей душе. Из комнаты Дульчибени тем временем донеслось бормотание. Я приник ухом к двери: каково же было мое удивление, когда я понял, что он с кем-то разговаривает!
   – Вам дурно? Запах мази доставляет вам беспокойство?
   Меня взяла оторопь: разве не я задал ему этот вопрос некоторое время назад? Кто мог прятаться в его комнате и подслушивать нас? И почему этот кто-то повторял мои слова? Но самым поразительным было то, что это был женский голос. И отнюдь не Клоридии.
   Какое-то время в комнате Дульчибени царила тишина.
   – Император Леопольд Австрийский не может никого побить, поскольку задал стрекача! – воскликнул вдруг Дульчибени.
   Но ведь я уже слышал от него эту фразу, и произносил он ее, обращаясь ко мне! Я продолжал прислушиваться, разрываясь между крайним изумлением и страхом быть застигнутым врасплох.
   – Вы несправедливы, вам не следовало бы… – робко возражал женский голосок, отличавшийся чуть хрипловатым тембром.
   – Молчи! – повелел Дульчибени. – Если Европа затрещит по швам, мы будем этому только рады.
   – Надеюсь, вы шутите.
   – Так выслушай же меня, – более миролюбиво заговорил Дульчибени. – Наши земли ныне составляют один большой дом. Дом, в котором проживает одна большая семья. Но что произойдет, если братьев станет слишком много? Если их жены будут состоять в родстве между собой, а их сыновья – приходиться друг другу двоюродными братьями? Спорам и ненависти не будет конца. Порой они будут образовывать недолговечные союзы. Их дети станут предаваться непристойному соитию и порождать слабых и порочных безумцев. На что надеяться такому несчастливому семейству?
   – Не знаю, может быть… это принесет мир, а их дети не станут совокупляться? – неуверенно предположил женский голос.
   – Так вот, если турки овладеют Веной, – зло смеясь, отвечал Дульчибени, – в жилы европейских монархов вольется хоть капля свежей крови. Разумеется, этому будет предшествовать пролитие старой.
   – Простите, я ничего в этом не смыслю, – вставила гостья.
   – Это проще простого. Все христианские короли связаны между собой кровными узами.
   – Как так? – удивилась собеседница.
   – Тебе нужны примеры? Пожалуй. Людовик XIV, Наихристианнейший из королей, – дважды кузен по отношению к своей супруге Марии-Терезии, инфанте Испанской. Их родители были братьями и сестрами. Мать короля-Солнца Анна Австрийская – сестра отца Марии-Терезии, Филиппа IV, короля Испании. Отец короля-Солнца Людовик XIII – брат матери Марии-Терезии, Елизаветы Французской, первой жены Филиппа IV. – Дульчибени, по-видимому, взял табакерку, поскольку до меня донеслись звуки тщательного перемешивания ее содержимого, и продолжил: – Следовательно, родственники со стороны жены и родственники со стороны мужа короля и королевы Франции – в то же время их дяди и тети. Вот я и спрашиваю: каково это быть племянником или племянницей родственников своей жены или своего мужа? Или, ежели предпочитаешь, зятем и невесткой своих родных дяди и тети?
   Больше пребывать к неведении я не мог, это было сильнее меня: как, черт побери, в «Оруженосец» в разгар карантина пробралась женщина? И почему Дульчибени весь кипел, разговаривая с ней?
   Я попытался приоткрыть дверь, не слишком плотно прилегавшую к косякам. Мне это удалось, образовалась щель, к которой я приник, затаив дыхание. Дульчибени стоял, облокотившись о комод, и вертел в руках свою табакерку. Взгляд его был устремлен к стене справа от него, там, видимо, и находилась таинственная незнакомка. Увы, эта часть комнаты никак не попадала в поле моего зрения. Разве что открыть дверь пошире? Но тогда он увидит меня.
   С силой втянув в себя порошок, Дульчибени принялся раскачиваться и набирать в легкие воздух, будто готовясь задержать на некоторое время дыхание.
   – Возьмем английского короля Карла II из династии Стюартов, – продолжал он, вновь задышав. – Его отец женился на Генриетте Французской, сестре отца Людовика XIV. Выходит, король Англии – дважды кузен: короля Франции и его супруги – испанки. Которые, как тебе известно, дважды кузены друг по отношению к другу. А что уж говорить о Голландии! Генриетта Французская, мать короля Карла II, была не только теткой по отцовской линии короля-Солнца, но и бабкой по материнской линии юного голландского принца Вильгельма Оранского. Суди сама. Сестра короля Карла и герцога Якова, Мария, стала женой Вильгельма Оранского, от их брака родился Вильгельм III, который, ко всеобщему удивлению, шесть лет назад женился на старшей дочери Якова, своей двоюродной сестре. Четыре монарха восемь раз перемешали свою кровь.
   Вновь запустив пальцы в табакерку, он стал любовно переминать ее содержимое, после чего, достав понюшку, поднес ее к ноздрям и втянул в себя с таким исступлением, словно долгое время был лишен этой возможности. Страшно побледнев, он продолжал осипшим вдруг голосом:
   – Другая сестра Карла II вышла за одного из его кузенов, брата Людовика XIV. Еще одно кровосмешение.
   Приступ кашля мешал ему продолжать. Он поднес ко рту платок, словно его тошнило, и оперся о комод.
   – Однако же обратимся к Вене, – задыхаясь, вновь заговорил он. – Французские Бурбоны и Испанские Габсбурги – кузены Австрийских Габсбургов, первые четырежды, вторые – шесть раз. Мать императора Леопольда I Австрийского – сестра Людовика XIV. Но она также и сестра короля Филиппа IV Испанского, отца Марии-Терезии, то есть тестя короля-Солнца. Кроме того, она дочь сестры скончавшегося императора Фердинанда III, отца своего супруга. Сестра Леопольда I вышла за своего дядю по материнской линии, все того же Филиппа IV Испанского. А Леопольд I женился на своей племяннице Маргарите-Терезии, дочери все того же Филиппа IV и сестре жены Людовика XIV. Таким образом, король Испании – дядя, шурин и тесть императора Леопольда. Пересчитай-ка, какое бесчисленное количество раз три семейства перемешали свою кровь!
   Голос Дульчибени зазвучал более резко, а взгляд остекленел. И вдруг он перешел на крик:
   – Ну что? Хотелось бы тебе быть тетей и свояченицей своего зятя?
   В приступе гнева он смел с комода попавшиеся ему под руку предметы (книгу, свечу), и те полетели в стену, а потом упали на пол. В комнате установилась тишина.
   – Но всегда ли так было? – едва слышно вымолвил женский голосок.
   Дульчибени вновь напустил на себя неприступный вид, характерный для него, и скроил гримасу горечи.
   – Нет, дорогуша, – наставительно начал он. – В давние времена пеклись о своем потомстве, стремясь породниться с лучшими представителями феодальной знати. Каждый новый король был сосудом с самой чистой и благородной кровью, какая только имелась в его землях: во Франции государь был большим французом, чем его подданные, в Англии – большим англичанином, чем все остальные жители страны.
   Не в силах более сдерживать любопытство, я сунул голову в щель и, не удержавшись, толкнул дверь. Одно лишь чудо позволило мне удержаться от падения и не влететь головой вперед в комнату Дульчибени. Я вовремя вцепился руками в косяк. Щель хоть и увеличилась, но не намного. Покрывшись холодным потом и задрожав от страха, я взглянул вправо от него, где должна была находиться его собеседница.
   Потребовалось несколько минут, прежде чем я пришел в себя от оторопи: там никого не было, но висело зеркало. Дульчибени разговаривал сам с собой.
   В следующие секунды мне далось еще большим трудом осознать суть того неподдельного душевного излияния, которому он предался, перебрав родственные связи правящих династий. Помутился ли его рассудок? С кем, по его представлению, он беседовал?
   Был ли он одержим воспоминанием о дорогом существе (сестре, жене), которого уже не было на свете, воспоминанием настолько душераздирающим и сильным, что ему приходилось устраивать подобный спектакль, чтобы хоть как-то совладать со своей тоской? Я испытал стеснение и умиление при виде глубоко личного переживания, невзначай и ненадолго приоткрывшегося мне, словно заглянул в замочную скважину. Когда я пытался завести с ним разговор на эту тему, он уклонился, судя по всему, предпочтя мое общество обществу кого-то несуществующего.
   – И что же? – вновь невинным и смущенным девичьим голоском заговорил уроженец Марша.
   – И что же, и что же? – передразнил сам себя Дульчибени. – А то, что все они поддались одолевавшей их жажде власти, потому и вступали в близкие родственные связи. Возьми, к примеру, австрийский правящий дом. Ныне его смердящая кровь оскверняет могилы храбрых предков: Альбрехта Мудрого, Рудольфа Великодушного, Леопольда Храброго и его сына Эрнста I Неумолимого, вплоть до Альбрехта Терпеливого и Альбрехта Прославленного. Кровь эта начала гнить три столетия назад, когда появился на свет несчастный Фридрих Пустые Карманы, Фридрих с Висячей Губой, а затем его сын Максимиллиан I, почивший в бозе, объевшись дыней, от этих двоих и пошло нездоровое желание объединить все владения Габсбургов, когда-то мудро разделенные Леопольдом Храбрым с братом. Эти владения могли существовать вместе лишь как некое тулово, которому спятивший хирург пришил бы вдруг три головы, четыре ноги и восемь рук. Дабы утолить свою жажду, Максимиллиан I трижды женился, и жены принесли ему в качестве приданого Нидерланды и Франш-Конте, а также выступающий и загнутый кверху подбородок, напоминающий калошу, обезобразивший лица его потомков. За свою короткую жизнь (двадцать восемь лет) его сын Филипп Красивый успел занести длань над Испанией, женившись на Иоанне Безумной, дочери и наследнице Фердинанда Арагонского и Изабеллы Кастильской, матери Карла V и Фердинанда I. Карл V и увенчал и похоронил мечту своего деда Максимиллиана I: отрекшись от престола, он поделил королевство, над которым никогда не заходило солнце, между своим сыном Филиппом II и братом Фердинандом I. Он поделил земли, но не свою кровь. Безумие неумолимо овладело его потомками: брат вожделеет к сестре, и оба – к своим собственным детям. Сын Фердинанда I, Максимиллиан II, император Австрийский, женится на сестре своего отца – от этого брака с теткой у него рождается дочь, Анна-Мария Австрийская, ставшая женой Филиппа II, короля Испании, своего дяди и кузена (он был сыном Карла V). От этого гибельного для рода брака родился Филипп III, король Испании, который женился на Маргарите Австрийской, дочери брата своего деда Максимиллиана II, – от этого брака на свет появились король Филипп IV и Мария-Анна Испанская, которая вышла за Фердинанда III, императора Австрийского, своего двоюродного брата, поскольку он приходился брату ее матери сыном, – от этого брака родились нынешний император Леопольд I Австрийский и его сестра Мария-Анна…
   Меня вдруг взяла гадливость. Эта оргия инцестов между дядьями, племянниками, свояками, шуринами и кузенами была настолько отвратительна, что у меня просто закружилась голова. Осознав, что Дульчибени разговаривает с зеркалом, я стал слушать вполуха, его мрачный перечень был мне не только в тягость, но и в новинку.
   Лицо Дульчибени из мертвенного стало багровым, взгляд потерянно всматривался в пустоту, голос не слушался: вот до чего довел его избыток гнева.
   – Не забудь и того, – выдавил он наконец из себя каким-то жалким дискантом, – что Франция, Испания, Австрия, Англия и Голландия, земли, веками вызывавшие зависть членов противоположных родовых кланов, ныне управляются одним родом, лишенным чувства родства и клятвы. Эта кровь именуется autadelphos – кровь дважды брата самого себя, каковой была кровь детей Эдипа и Иокасты[139]. Она чужая истории каждого из этих народов, но от нее зависит история их всех. Эта кровь лишена чувства родины и клятвы в верности подданных, это предательская кровь.