И все же я навсегда сохраню признательность Кристофано, поскольку благодаря его безобидной лжи моя грудь пигмея раздувалась в течение короткого времени от гордости. Это случилось лишь единожды. Мое природное безобразие стало причиной того, что в младенчестве от меня избавились, а потом я стал всеобщим посмешищем, пусть даже – как подчеркнул Кристофано – я могу считать себя счастливчиком среди себе подобных, поскольку отношусь к mediocres, а не minores или, хуже того, minimi.
   Стоит мне вспомнить обо всем, что произошло тогда в «Оруженосце», у меня в ушах вновь начинают звучать грубые насмешки стражей из Барджелло, бесцеремонно вталкивающих меня в дверь постоялого двора, и шутки Дульчибени, величающего меня pomilione: карлик. Перед глазами вновь возникает Бреноцци, на высоте моих глаз щиплющий свой стручок, как он привык делать, не стесняясь меня, и испуганные лица искателей реликвий, спутавших меня с daemunculi subterranei – крошечными демонами, населяющими их кошмары. И еще я вижу себя, легко идущего впереди Атто по узким галереям и будто созданного для этого подземного мира.
   В те времена мое уродство было мне не менее тягостным, чем в продолжении последующей жизни. Но тогда я предпочел не заострять на этом внимание, отдав предпочтение тому значительному, в чем пришлось принять участие: да и кто бы поверил рассказу человека, лишь морщинами отличающегося от ребенка?
   Разоблачительный рассказ Дульчибени подтвердился сполна. Племянник Иннокентия XI – Ливио Одескальки, единственный наследник папы, за понюшку табака получил от императора Леопольда удел в Венгрии, к тому же, как поговаривали в Риме, презрев протесты имперских чиновников. Дабы придать этому дару больший вес в глазах общественности, император даже наградил его титулом князя Священной Римской империи. Но как известно, за подарками скрывается вознаграждение за оказанные услуги. Да и то сказать: император тоже ведь одолжался у Одескальки. И вот теперь расплатился, включая и проценты.
   А Ливио Одескальки как будто бы не испытывал ни малейшего стыда. По смерти Иннокентия XI он располагал суммой более чем в полутора миллиона экю, а также ленным владением Чери. Надменный и жадный, он тотчас вступил во владения герцогством Браччано, маркизатом Ронкофреддо, графством Монтиано и поместьем Пало, а также виллой Монтальто-ди-Фраскати. Собирался он прикупить и удел Альбано, но апостольской палате удалось inextremis [194] увести его у него из-под носа. И наконец по смерти короля Яна Собеского, венского триумфатора, Ливио сделал попытку за восемь миллионов флоринов унаследовать его трон.
   Что толку возмущаться: деньги – гнусное племя, не знакомое ни с жалостью, ни с чувством родины, оно как зачумляло Европу, так и будет продолжать это делать, попирая достоинства веры и короны.
   Я более не невинный отрок, что прислуживал в «Оруженосце». То, что довелось мне увидеть и услышать тогда, навсегда наложило на меня печать. Вера не покинула меня, но чувство почитания, преклонения, с которым каждый добрый христианин должен относиться к Церкви, навсегда ушло.
   Возможность поверять свои воспоминания дневнику позволила мне прежде всего преодолеть минуты сильнейшего отчаяния. Молитва, близость Клоридии и чтение, питавшее мой ум и сердце на протяжении этих лет, довершили остальное.
   Вот уже три месяца, как мы с Клоридией сочетались законным браком: тотчас, как первый же святой отец забрел в наш медвежий угол.
   Несколько дней назад случилось мне продать виноград одному певцу из Сикстинской капеллы. Я возьми да и спроси его, не приходилось ли ему исполнять арии знаменитого Луиджи Росси.
   – Росси? – переспросил он, нахмурив брови. – Ах да, я уже слышал это имя, но ведь это что-то очень давнее, эпохи Барберини[195]. Да нет, – смеясь, промолвил он, – сегодня никто о нем не вспоминает. Ныне вся слава Рима сосредоточилась в великом Корелли[196]. А вы не знали?
   Впервые я заметил, как много воды утекло. Нет, мне не знакомо имя Корелли. Но мне не забыть имени синьора Луиджи, возвышенных мелодий его арий, вышедших из моды уже тогда, когда аббат Мелани исполнял их для меня или напевал себе под нос.
   Время от времени, порой даже во сне, голос и живые глазки Атто Мелани возвращаются ко мне. Я начинаю воображать его себе таким, каким он стал теперь, – одряхлевшим, согбенным, одиноким в своем парижском доме, куда он звал меня.
   К счастью, усталость служит панацеей от ностальгии: хозяйство наше расширилось и работы не убывает. В частности, мы выращиваем на продажу зелень и фрукты, которые сбываем семейству Спада, чье поместье неподалеку от нашего дома и куда меня зовут для оказания разных услуг по хозяйству.
   Однако, как только выдается свободная минутка, я мысленно возвращаюсь к словам Атто об одиноких орлах и армии ворон и пытаюсь восстановить в памяти его тон, интонацию, манеру выражаться, смелую и несдержанную.
   Не раз уж бывал я на улице Орсо, справляясь у жителей небольшого особнячка, возведенного на месте «Оруженосца» (теперь жилье там сдается внаем), нет ли писем из Парижа на мое имя и не интересовался ли кто бывшим учеником повара. Мои ожидания неизменно не оправдываются.
   Время все расставило по местам. Ныне мне понятно, что аббат Мелани не желал предавать Фуке. Правда, Атто принес королю-Солнце письма, похищенные им в кабинете Кольбера, из которых стало ясно, где именно скрывается суперинтендант. Но король ведь уже и без того стал проявлять снисходительность по отношению к Фуке: сделал более сносными условия пребывания узника в тюрьме, дал надежду на его освобождение. Однако считалось, что Кольбер привычно тормозил и это дело, так не стоило ли и впрямь показать письма королю? Мелани конечно, не мог вообразить, какую бурю чувств поднимет чтение этих писем в душе короля: Фуке в Риме, с secretum pestis, который он уже, вполне возможно, раскрыл папе, радеющему о победе над турками…
   Для короля была несносной мысль, что его планы будут расстроены в тот самый момент, когда союз с турками вот-вот даст желаемые плоды. Людовик наверняка поспешил распрощаться с Атто, чтобы спокойно все обдумать, а чуть позже вновь призвал его к себе и рассказал ему некую историю, содержание которой не важно. Но чем закончилась эта беседа, для меня очевидно: Атто вознамерился в последний раз доказать государю свою верность.
   Сегодня все это перестало казаться мне таким уж ужасным. Я почти с нежностью думаю об уловке аббата, укравшего мои жемчужины, чтобы привлечь меня к расследованию, которое он затеял. Как бы мне хотелось вернуться назад, в тот день, когда я в последний раз видел Атто Мелани, и сказать ему: «Господин аббат, постойте, я хотел сказать вам…»
   Увы, это невозможно. Мое юношеское простодушие, моя горячность и обманутые надежды развели нас тогда навеки. Теперь-то я знаю: было несправедливо жертвовать дружбой во имя некой моральной чистоты, доверительностью во имя рассудочности, чувствами во имя искренности.
   Нельзя дружить со шпионом, если отказываешься сказать правде прощай.
   Сбылись все предсказания. В начале карантина мне приснилось, будто Атто вручает мне перстень, а Девизе играет на рожке. Так вот, в книге по разгадыванию снов, принадлежащей моей Клоридии, я прочел, что перстень – предвестник добрых событий, сопряженных с преодолением трудностей, а рожок указывает на тайное знание, подобное тому, каким является секрет чумы.
   Во сне же я увидел воспрявшего Пеллегрино, что предвещало заботы и невзгоды, и впрямь свалившиеся на наши головы, а еще как кто-то рассыпал соль, которая сама по себе – предзнаменование убийства (смерть Фуке); снилась мне и гитара – меланхолия и труд без признания: мы с Клоридией, затерянные в захолустье. И лишь одно было для меня благоприятным знаком: кот – предвестник любовной услады.
   Верны оказались и астрологические прогнозы из книжки Стилоне Приазо: и крушение здания «Оруженосца», и заключение группы лиц под стражу (карантин), и осада какого-то города (Вены), и лихорадка с хворью, напавшие на некоторых из нас, и смерть лица, принадлежащего к королевскому дому (Марии-Терезии), и путешествия посланников (вестников победы в Вене). Не подтвердилось, а скорее было сметено более могущественной силой лишь одно: Barricades mysterieuses помешали «смерти лиц, пребывающих в заключении», предсказанной в книжке.
   Все это помогло мне принять решение, иначе говоря, избавиться от давнего нездорового желания.
   Я больше не хочу становиться газетчиком. И не только потому, что боюсь (вопреки заповедям), что наши судьбы слепо подчиняются капризным светилам. Моя давняя заветная мечта угасла совсем по иной причине.
   В газетах, которые мне вдоволь довелось читать после всего случившегося, я не нашел ничего из того, чему меня обучал Атто. Я имею в виду вовсе не факты: я знал, что государевы тайны не могут быть опубликованы в листках-однодневках, продаваемых на каждом углу, а иное: прозе газетчиков очень уж недостает кое-чего – смелости в осмыслении событий, жажды познания, а также честной и непредвзятой поверки умом. Не стану утверждать, что газеты бесполезны, но они не для тех, кто стремится к поискам правды.
   Мне было бы не по силам изменить подобное положение вещей. Слишком уж ничтожны мои возможности. Человек, рискнувший разгласить тайны Фуке и Кирхера, Марии-Терезии и Людовика XIV, Вильгельма Оранского и Иннокентия XI, был бы тотчас задержан, заключен в кандалы и навсегда пропал бы в темнице для умалишенных.
   И в этом Атто был прав: знание истины является не подспорьем для газетчика, а напротив, самым большим препятствием.
   Единственное спасение для тех, кто что-то знает, – в молчании.
   Чего мне более всего не хватает и чего уже никак не восполнить – вовсе не слова, а звуки. От Barricades mysterieuses, экземпляр нотной записи которых, увы, не представилось возможности сохранить, мне осталось лишь бледное и неполноценное воспоминание, которому уже шестнадцать лет.
   Я превратил этот бой с памятью в игру, которой ни с кем не делюсь. Каким был этот пассаж или этот аккорд, как звучала эта смелая модуляция?
   Когда от летнего зноя становится невмочь, я присаживаюсь в тени дуба, раскинувшего свои ветви над нашим домиком, на стул, на котором предпочитал сидеть Помпео Дульчибени, закрываю глаза и тихонько напеваю рондо, зная, что с каждым разом оно истончается, делается все более неуловимым и непостижимым.
   Несколько месяцев назад я послал Атто письмо. Не имея его парижского адреса, я направил его в Версаль, в надежде, что оно будет ему передано: кто не знает при дворе знаменитого аббата, кастрата, советника Наихристианнейшего короля?
   Я поведал ему о глубоком горе, которое испытываю при мысли, что расстался с ним, не выразив своей благодарности, предложил ему свои услуги, моля соизволить принять их, и назвался нижайше преданным ему слугой. И, наконец, признался, что писал эти мемуары, основываясь на дневниковых записях, которые вел еще в бытность нашу друзьями, о чем он и не подозревал.
   Увы, ответа я так и не дождался. И по этой причине ужасное подозрение начинает закрадываться в мою голову в последнее время.
   Я все думаю: что именно рассказал Атто королю, когда добрался до Парижа? Удалось ли ему утаить, какие королевские секреты им раскрыты? Опустил ли он глаза под градом вопросов, дав понять государю, что ему ведомо многое о неприглядных деяниях?
   Мне случается вообразить засаду, устроенную ночью на какой-нибудь узкой парижской улочке, задушенный крик, топот убегающих людей и тело Атто в луже крови…
   Но я не сдаюсь и борюсь с игрой воображения. Продолжая надеяться на лучшее, я жду ответа из Парижа, и порой мои уста сами собой шепчут строки романса синьора Луиджи, учителя Атто:
 
Истаиваю я, томим
Надеждой, блекнущей всечастно.
Но для чего, плющом увив,
Терзаешь сердце ты напрасно…
 

ADDENDUM[197]

   Дорогой Алессио,
   вот вы и добрались до конца повествования, принадлежащего перу моих давних друзей. Вам предстоит сделать последний шаг и передать его в руки Святого Отца. Я пишу эти строки, а сам прошу Святой Дух наставить вас на правильный путь.
   Около сорока лет минуло с тех пор, как я получил по почте рукопись, рассказывающую о том, что случилось на постоялом дворе «Оруженосец». Признаюсь, первое, что пришло мне в голову: главный герой слишком поддался игре воображения. По утверждениям авторов, ими был использован исторический документ: подлинные неопубликованные воспоминания, датируемые 1699 годом. Как священник и исследователь, я понимал, что пассажи, относящиеся к аббату Моранди и Кампанелле, янсенистам и иезуитам, похоронной компании «Отходная молитва и Смерть», равно как монастырю отцов-селестинцев, ныне не существующему, необычным поверьям, имевшим хождение в XVIII веке в области отправления таинств – исповеди и соборования, – все это с исторической точки зрения верно. Да и лексическая раскованность, легкость в обращении с латинскими выражениями, допускаемые в тексте, ясно свидетельствовали, что текст был написан в XVIII веке. Чего стоит одна барочная терминология, почерпнутая автором в трактатах той поры, тяжелый, подчас неудобоваримый язык.
   Однако, если отбросить эти частности, какова все же доля выдуманного, сочиненного? Сомнение было неизбежно, и не только потому, что порой интрига приобретает смелый и прямо-таки забористый характер, но и потому, что очень уж два главных персонажа напоминают дуэты традиционного толка, такие как Шерлок Холмс и доктор Ватсон, Пуаро и Гастингс, также по преимуществу ведущие расследование в неких ограниченных пространствах – поездах, кораблях, на островах…
   С другой стороны, в воспоминаниях «Ласарильо из Тормеса»[198] XVI века фигурирует точно такая же пара, состоящая из учителя и ученика, старика и юноши. Что уж говорить о Данте и его «вожатом» Вергилии, направляющем его в адских галереях, так напоминающих подземный Рим?
   Я уж было начал подумывать, что имею дело с Bildungsroman, как охарактеризовали бы его специалисты литературы, к рядам коих не смею себя причислять, – романом воспитания в форме воспоминаний. Ведь наивный простак за те ночи, которые он проводит бок о бок с аббатом Мелани в подземных галереях, взрослеет.
   Однако вскоре я заметил, что подобные соображения, несомненно, весьма будоражащие ум, никоим образом не отвечают на вопросы: кто автор сего труда? Мои друзья или главный герой? Или и он и они? И в какой степени?
   Готовые модели, которые я отыскивал в истории литературы, были так удалены по времени, что я никак не мог прийти ни к какому решению. Ну к чему, право, упорно сравнивать этот текст с текстом Аретино или, того лучше, «Декамерона» Бокаччо и упиваться тем, что и там и тут рассказ разбивается по дням и персонажи из-за чумы оказываются запертыми в неком помещении и плетут нить самых невероятных рассказов, чтобы скоротать время? Ведь эти модели с одинаковым успехом могли вдохновлять и безымянного автора этих воспоминаний.
   «В одних книгах непременно говорится о каких-то других, каждая история уже была когда-то рассказана», – вывел я, подхватив чью-то мысль. И оставил эти бесплодные литературные разыскания.
   Однако кое-какие бесстыдные заимствования все же бросали тень на подлинность рукописи: к примеру, одна из тирад против коронованных особ Помпео Дульчибени, обвиняющего тех в грабеже и инцесте, была частично вдохновлена знаменитой речью Робеспьера, на которую косвенно намекнули и сами авторы, заставив Дульчибени произносить ее sans-culottes[199], без штанов.
   А некоторые персонажи и вовсе поставили меня в тупик. Угонио и Джакконио, созданные по образу и подобию подлинных собирателей реликвий, которые и сегодня еще заполоняют нашу страну, получили свои имена (как и Баронио с Галлонио) от прославленных эрудитов и исследователей катакомб XVII века. Не говоря уже о куртизанке Клоридии, выслушивающей главного героя и интерпретирующей его сон в недвусмысленной и анахронической позе психоаналитика.
   А недоброжелательно поданный образ папы Иннокентия XI был, на мой взгляд, лишь неловкой попыткой перевернуть историческую реальность. Будучи, как и папа, уроженцем области Комаско, я хорошо изучил его облик и деяния, как и наветы, что уже при жизни возводились на него в политических целях. В тексте подобные высказывания звучат из уст отца Робледы. Однако клеветнические измышления были опровергнуты самыми серьезными историками, в частности Папасольи, который в пятидесятые годы прошлого века написал пространную биографию блаженного Иннокентия XI в триста страниц, в которой отмел все их измышления. Задолго до него Пастор – имя ангелов-хранителей церковных деятелей – уже снял большую часть подозрений.
   Это было не единственное неправдоподобие, с которым я столкнулся в тексте. Не все было ладно и с историей суперинтенданта Фуке.
   Из рассказа подмастерья следует, что Фуке умирает на постоялом дворе «Оруженосец», отравленный Атто Мелани 11 сентября 1683 года. Но ведь даже в школьных учебниках написано, что суперинтендант умер в тюрьме Пинероло в 1680 году, а не в Риме в 1683 году! Кое-кто из историков и романистов высказывал предположение, согласно которому Фуке умер отнюдь не в неволе; как бы то ни было, эта проблема слишком древняя и затертая, чтобы снова здесь ее поднимать. Вольтер, имевший возможность общаться с членами семьи суперинтенданта, заявлял, что так никогда и не будет известно, где и когда прервался его жизненный путь. Однако мне казалось слишком смелым утверждение, выдвинутое в данной рукописи, о том, что Фуке якобы скончался в Риме, убитый по приказу Людовика XIV.
   Эта обнаруженная мною историческая неправда чуть было не заставила меня выбросить рукопись. Разве одного этого не довольно, чтобы понять – речь идет о подделке? Однако вскоре я убедился, что все не так просто, как представлялось мне вначале.
   Все стало меняться, когда я взялся за углубленное изучение личности Фуке. Уже не один век исторические труды представляют нам его как образец продажного государственного деятеля, тогда как Кольбер – просто ангел во плоти. Однако, согласно Атто Мелани, честняга Фуке пал невинной жертвой завистливой посредственности Кольбера. Вначале подобное перевертывание оценок с ног на голову показалось мне порождением воображения, к тому же я отыскал в тексте отзвуки романа Поля Морана о Фуке. Но очень скоро пришлось вернуться к прежним критериям. Я откопал в библиотеке эссе внушительных размеров одного французского историка Даниеля Дессера, который около шестидесяти лет назад, призвав на помощь документы той эпохи, поднял голос в защиту чести Фуке и развеял миф о Кольбере, показав всю его низкую натуру и все ковы, что он строил другим. В своем великолепном труде Дессер детально изложил (и неопровержимо доказал) все то, что Атто рассказывает подмастерью о суперинтенданте.
   Увы, как это часто случается с теми, кто подвергает сомнению мифы, ценнейшее исследование Дессера было предано забвению группой историков, которых он посмел обвинить в лени и невежестве. Тот факт, что ни один историк так и не отважился опровергнуть это убедительное и увлекательное эссе, что-то, да значит.
   Выходило, драматическая судьба Фуке, как о том и поведал аббат Мелани, не имела ничего общего с литературным вымыслом. Это не все. Продолжая разыскания, я обратил внимание на то, что Кирхер и Фуке, существование взаимоотношений между которыми до сих пор не доказано с полной очевидностью, могли быть знакомы, поскольку иезуит (об этом пишет Анатоль Франс в своей небольшой книжице о Фуке, да и труды Кирхера отчасти это подтверждают) действительно проявил интерес к египетским мумиям, доставленным во Францию по приказу Фуке.
   Весьма загадочная история заключения Фуке в тюрьму Пи-нероло также подлинна, как мне удалось в том убедиться. Судя по всему, король-Солнце и впрямь держал суперинтенданта в темнице вдали от Парижа из опасения перед тем, что тому было известно, однако почему он так поступил, никому до сих пор не ведомо. Граф Лозен, двусмысленный персонаж, проведший в той же тюрьме десять лет и освобожденный тотчас после исчезновения из нее суперинтенданта, также представлен в соответствии с исторической правдой.
   Таким образом, я убедился, что имеет место довольно-таки серьезная историческая основа.
   «А если все это правда?» – пронзило вдруг меня.
   С тех пор мог ли я не предпринять более углубленных разысканий в надежде натолкнуться на какую-нибудь грубейшую ошибку, которая поставила бы под сомнение подлинность рукописи и позволила бы мне отделаться от мучительного вопроса, как быть с этим дальше. Признаюсь, я был в смятении и испытывал страх.
   Увы, мое тайное беспокойство оказалось небеспочвенным. С немыслимой быстротой стало подтверждаться многое: описание Рима, карантин, теории относительно чумы, бытовавшие в то время, рецепты Кристофано и кулинарные познания подмастерья. Все это хлынуло на меня из словарей, энциклопедий и учебников. Тоже и со всем, что связано с Людовиком XIV, Марией-Терезией, венецианскими стекольщиками, вплоть до загадок Тиракорды и расположения подземных галерей.
   Лозоведение, объяснение сновидений, нумерологическое учение, астрологические познания, вся эта сага о мамакоке (то бишь коке) так и заплясали перед моими глазами. Тут же была и битва за Вену, и секреты французских инженеров по ведению осады, ставшие непонятным образом известными туркам, и необъяснимые стратегические просчеты Кара Мустафы, определившие исход баталии.
   В библиотеке Казанатенсе в Риме, все еще недоверчиво взирая на страничку с библейским текстом, отпечатанную Комареком, я окончательно сдался: все, что мне довелось увидеть, прочесть, вплоть до самых незначительных деталей, каким-то странным и вызывающим образом подтверждало правдивость рассказа.
   Против собственной воли вынужден был я продолжать изыскания. И снова вместо ошибок и неточностей обнаруживал подтверждение всему. Я стал уже было подозревать, что угодил в хитрую ловушку некоего замкнутого типа, из которой никак не выбраться, или паутины, не выпускающей свою жертву.
   Тогда я решил взяться за теории Кирхера: с его жизнью и трудами я уже был знаком, но никогда прежде не слышал о secretum pestis, как и o secretum vitae, способном устранить чуму, а уж о рондо с тайнописью и подавно. Конечно, мне доводилось, как и отцу Робледе, читать «Magnes, sive de arte magnetica» Кирхера, труд, в котором иезуит поднимает вопрос лечебной терапевтической силы музыки и предлагает использовать определенную мелодию для лечения укуса тарантула. С другой стороны, я знал, что в более поздние времена Кирхер был зачислен в шарлатаны: в своем трактате о чуме, например, он заявляет о том, что разглядел в микроскоп болезнетворные бациллы. Нынешние историки утверждают: в эпоху Кирхера не существовало таких мощных приборов. Значит ли это, что он все выдумал?
   Если это так, требовалось собрать необходимые доказательства. Особенно тщательно справился я об исторической болезни, называемой нами чумой. Речь идет о бубонной чуме, вызываемой вибрионом Yersinia pestis, передаваемом блохами крысам, а уж теми – человеку. Она не имеет ничего общего с различными болезнями животных под названием «чумка» либо с так называемой легочной чумой, поражающей время от времени страны третьего мира.
   Не без удивления узнал я, что чума уже давно прекратила свое существование и причина этого никому не известна.
   Когда же я обнаружил, что она исчезла из Европы (и в первую очередь из Италии) где-то в конце XVII – начале XVIII века, в то самое время, когда разворачиваются описанные в рукописи события, я невольно улыбнулся. Ведь я уже был к этому подготовлен.
   Есть немало теорий относительно загадочного исчезновения чумы, но ни одна из них не доказана на сто процентов. По одним из них, дело в повышении уровня санитарии, по другим – нужно благодарить rattus norvegicus (бурую крысу), которая, обосновавшись в Европе, вытеснила rattus rattus (черную крысу), в чьей шерсти и заводилась xenopsilla cheopsis – блоха, носительница бациллы чумы. Кое-кто приписывает эту победу новому типу построек из кирпича и черепицы, а не из дерева и соломы, как прежде, а также отказу от чердаков для хранения злаков, что отвадило крыс от людского жилья. И наконец, есть такие ученые, которые настаивают на положительной роли, которую сыграл псевдотуберкулез, неопасная болезнь, вырабатывающая у человека иммунитет против бубонной чумы.
   Из всех этих академических дискуссий следует лишь одно достоверное утверждение: между XVII и XVIII веками Европа загадочным образом избавилась от самой своей древней напасти, как то было обещано Кирхером в его трудах.
   Совпадения продолжали множиться, стоило мне обратиться к загадке Barricades mysterieuses – рондо, в котором якобы запрятан secretum pestis, или к тарантелле, являющейся противоядием от укуса тарантула. Но именно здесь, да простит мне Господь, я с тайным удовлетворением обнаружил наконец непоправимую историческую ошибку.