Страница:
С этими словами Кристофано выхватил у меня чарку, которую я успел наполнить, и осушил ее больше чем наполовину.
– Недурное винцо, скорее укрепляющее, приятное на вкус, – проговорил он, разглядывая остававшуюся на донышке жидкость рубинового цвета. Как я тебе говорил, добрая доза вина превращает природные пороки в их противоположность, отчего нечестивец становится набожным, скряга – мотом, гордец – скромником, гуляка – усидчивым, робкий – смельчаком, молчун и ленивец – хитрецом, гораздым на проделки и болтуном. – • Он допил чарку, снова наполнил ее и залпом опрокинул. – Но горе, если станешь пить после тяжких физических нагрузок или коитуса, – предуведомил он меня, вытирая губы тыльной стороной одной руки, а другой опять наливая себе. – Хорошо пьется после горького миндаля, айвы, миртовых семян или чего иного вяжущего.
Наконец и Пеллегрино досталась пара глотков.
От Пеллегрино мы прошли к Дульчибени, которого мое присутствие как будто слегка стесняло. Вскоре я понял почему: Кристофано попросил его обнажить срамные части тела. Пациент бросил в мою сторону недовольный взгляд и заворчал. Видя, что он стесняется, я отвернулся. Кристофано заверил его, что я не стану на него смотреть, а врача бояться – последнее дело, и попросил его встать на постели на четвереньки, оперевшись на локти, чтобы можно было подобраться к его геморрою. Дульчибени, хотя и нехотя, сделал, как его просили, но прежде схватился за свою табакерку. Мне Кристофано велел присесть лицом к лицу к престарелому господину и покрепче ухватить его за плечи, чтобы при накладывании лекарства пациент чего доброго не дернулся и жидкость не попала на его мошонку или уд, в противном случае его гениталиям грозил ожог. Заслыша эти указания, Дульчибени с трудом подавил дрожь и сделал запасец из табакерки.
Кристофано приступил к лечению. Как и следовало ожидать, Дульчибени забился от боли, издавая короткие пронзительные вопли. Чтобы отвлечь его, доктор попытался завязать с ним беседу, для начала поинтересовавшись, откуда он родом, для чего прибыл из Неаполя в Рим и все в таком духе. Я бы поостерегся задавать ему подобные вопросы. Дульчибени (как и предполагал аббат Мелани) отвечал односложно, не желая поддерживать разговор. Я не услышал ничего, что могло бы пригодиться нам с аббатом. Тогда Кристофано завел речь о том, о чем в эти дни не говорил только мертвый, – об осаде Вены. Он спросил, как на это смотрят в Неаполе.
– Понятия не имею, – лаконично ответил Дульчибени, чего, впрочем, и следовало ожидать.
– Но ведь уже месяцы об этом судачит вся Европа! Кто, по-вашему выйдет победителем? Правоверные или нечестивцы?
– И те и другие и ни те ни другие, – раздраженно пробурчал пациент.
Мне вдруг пришло в голову: а станет ли Дульчибени разговаривать сам с собой на эту неприятную для него тему, когда мы закончим процедуру и откланяемся.
– Что вы хотите этим сказать? – не отставал от него Кристофано, продолжая прижигать болячки, отчего Дульчибени издавал теперь уже хриплые вскрики. – На войне, если ей не кладется предел договором, всегда есть победитель и побежденный.
Тут Дульчибени дернулся, и мне пришлось схватить его за шиворот, чтобы удержать. Не знаю, было ли это вызвано болью или чем другим, однако на сей раз он соизволил снизойти до разговора с существом из плоти и крови, а не с собственным изображением в зеркале.
– Да что вы об этом знаете! Только и толкуют о христианах и османах, католиках и протестантах, верных и неверных, как будто они и вправду существуют среди верующих: здесь римские католики, там галликанцы и так далее. Но алчность и жажда власти не нуждаются в иной вере, они сами себе вера.
– Да как же это! Утверждать, что христиане и турки – одно и то же… слышал бы вас отец Робледа.
Но Дульчибени его уже не слушал. Он продолжал судорожно втягивать ноздрями содержимое табакерки, а в голосе его время от времени прорывалась такая лютая ненависть, что было ясно, какую нестерпимую боль причиняет ему метод лечения, избранный Кристофано. Я держал его крепче некуда, а сам отводил глаза в сторону, что было не так-то просто в той позе, в какой находился я сам.
И вдруг нашего пациента прорвало: в нем вскипел такой гнев против Бурбонов, Габсбургов, Стюартов и Оранского дома вместе взятых, что никому не показалось бы мало. А поскольку Кристофано как добрый тосканец принял сторону Бурбонов (состоявших в родстве с герцогом Тосканским, правителем и его родного города Сиены), Дульчибени с особенным неистовством обрушился на Францию.
– Что сталось с прежним дворянством, которым так гордилась эта нация? Дворянчики, что толпятся ныне при дворе, – сплошь бастарды! Конде, Конти, Бофор, герцог Мэнский, герцог Вандомский, герцог Тулузский… Их именуют принцами крови. Но о какой именно крови идет речь? Давайте разберемся. Крови тех шлюх, с которыми спал король-Солнце или его дед Генрих Наваррский! А уж этот-то выступил с войском в Шартр с одной целью – заполучить Габриель д'Эстре[164], которая, прежде нежели лечь с королем, потребовала назначения своего отца на должность губернатора города, а брата – архиепископом. Ей удалось задорого продать себя королю, даже после того, как она побывала в постелях Генриха III (это принесло старику д'Эстре шесть тысяч дукатов), банкира Замета, герцога де Гиза, герцога Лонгвильского и герцога Бельгардского. И все это, несмотря на двусмысленную репутацию ее бабки – любовницы Франциска I, папы Климента IV и Карла Валуа. Что же удивительного в том, – Дульчибени перешел на крик, – что крупные вассалы короля возымели охоту очистить королевство от этих мерзостей, разделавшись с Генрихом Наваррским. Но было уже слишком поздно! Слепая власть к этому времени всех их безжалостно обобрала и раздавила.
– Сдается мне, вы несколько преувеличиваете, – отозвался Кристофано, на миг оторвав взгляд от заднего прохода пациента и с беспокойством переводя его на лицо.
Я, со своей стороны, также считал, что Дульчибени излишне горячится. Даже с учетом того, какую боль причиняло ему прижигание, вопросы Кристофано, скорее носившие характер дежурных, не заслуживали такого накала страстей. Дрожь в членах свидетельствовала о необычайном нервном возбуждении господина в летах. Тот порошок, которым он то и дело потчевал свой нос, явно не успокаивал его. Мелькнула мысль: будет нелишним донести обо всем этом аббату Мелани.
– Послушаешь вас, так ни в Версале, да и ни при одном другом дворе вообще нет ничего хорошего.
– Версаль! И вы говорите о Версале, где что ни день попирается благородная кровь предков! Что сталось с рыцарством? Сбилось в кучу вокруг короля и его ростовщика Кольбера, все в одном-единственном дворце, и занято тем, что проматывает свое достояние на балы и охотничьи забавы, вместо того чтобы защищать поместья своих славных предков?
– Но, введя такой порядок, Людовик XIV положил конец заговорам, – возразил Кристофано. – Его дед король умер от удара кинжалом, отец был отравлен, он сам ребенком испытал ужасы Фронды! Пусть уж все будут в одном месте, на виду.
– Это-то верно. Но ведь он присвоил себе достояние французской знати. И не понял, что прежде распыленная по всей стране знать оставалась лучшей опорой власти на местах, хоть и представляла угрозу центру.
– Что вы имеете в виду?
– Монарх может держать королевство в узде, только если у него повсюду верные подданные. Людовик же поступил наоборот: объединил аристократию в одно целое. А у целого есть только одна шея, и если народу вздумается ее перерезать, достаточно будет малого.
– Ну уж этому никогда не бывать! – вскипел тут и Кристофано. – Народ Парижа не станет обезглавливать дворян. А король…
Дульчибени гнул свое, не обращая больше никакого внимания на возражения Кристофано и перейдя чуть ли не на крик:
– История не пожалеет этих шакалов, нацепивших на себя корону, пьющих человеческую кровь и заедающих детьми, этих злодеев, посылающих своих рабов на бойню всякий раз, как кровосмесительная страстишка пробуждает в них дух разрушения.
Он чеканил слова, яростно поджимая бледные дрожащие губы, так, словно был на трибуне, а не стоял на четвереньках, обнажив задницу, с носом, замаранным порошком, который он так усердно вбирал в себя ноздрями. Я невольно вздрагивал, Кристофано притих. Казалось, на наших глазах свершается излияние затуманенного или одурманенного рассудка.
Стоило Кристофано закончить мучительную процедуру лечения, он, по-прежнему не говоря ни слова, заложил кусок тонкой ткани между ягодицами пациента, собрал инструменты и двинулся к выходу. Дульчибени со вздохом повалился на бок и застыл.
Как только обличительная речь г-на из Марша была мною доведена до сведения моего наставника, тот убежденно сказал:
– Отец Робледа был прав. Кто же тогда янсенист, если не он?
– Отчего вы так в этом уверены?
– По двум причинам. Первая: янсенисты на дух не переносят иезуитов. Речь Дульчибени против Общества Иисуса, которую ты передал мне в прошлый раз, как раз в этом ключе. Иезуиты – шпионы, предатели, поощряемые папами и все в таком духе – обычный набор нападок на орден Святого Игнатия.
– Вы хотите сказать, что это не так?
– Отчего же, напротив, это совершенно справедливо. Но только янсенисты не боятся открыто возвещать об этом. А наш сосед как раз не боится, к тому же поблизости лишь один иезуит – трус Робледа.
– А кто они, эти янсенисты?
– Церковь при своем основании была чиста, как ручей в истоке. Евангельские истины уже не столь очевидны, как прежде. Чтобы вернуться к первоосновам, нужно подвергнуться суровым испытаниям: покаянию, унижению, отречению. А пока предаться милостивой деснице Господа, отрекшись навек от мира и пожертвовав собой ради любви к Богу.
– Отец Робледа сказал, что янсенисты предпочитают одиночество…
– Это верно. Они склонны к аскезе, суровому образу жизни. Ты, конечно, заметил, как его передергивает всякий раз, как Клоридия к нему приближается, – усмехнулся аббат. – Само собой, янсенисты запредельно ненавидят иезуитов, которые позволяют себе свободу совести и поступков. В Неаполе находится один из крупных центров последователей Янсения.
– Вот почему он обосновался в этом городе.
– Быть может. Жаль, что янсенистов тут же обвинили в ереси за истолкование теологических вопросов, которых я не стану излагать тебе прямо сейчас.
– Понятно. Дульчибени, возможно, из еретиков.
– Это не самое главное. Обратимся ко второй причине.
– Какой же?
– Ненависть, питаемая ими по отношению к государям и правителям. Это чувство – как бы сказать? – не слишком янсенистское. Такое сосредоточение на королях, инцесте, королевских шлюхах, бастардах, на дворянах, утрачивающих сословное достоинство и мельчающих, – все это из области тем, подстрекающих к бунту, беспорядкам, стычкам с властями.
– И что же?
– Да ничего. Только подозрительно. Откуда эти убеждения и куда они могут завести? Мы много чего о нем знаем и в то же время почти ничего.
– Может, с этим связаны и его слова о братьях, сестрах, ферме, о типах, подлежащих уничтожению.
– Ты имеешь в виду его странные переговоры с Тиракордой? Сегодня ночью кое-что должно разъясниться.
Седьмая ночь С 17 НА 18 СЕНТЯБРЯ 1683 ГОДА
– Недурное винцо, скорее укрепляющее, приятное на вкус, – проговорил он, разглядывая остававшуюся на донышке жидкость рубинового цвета. Как я тебе говорил, добрая доза вина превращает природные пороки в их противоположность, отчего нечестивец становится набожным, скряга – мотом, гордец – скромником, гуляка – усидчивым, робкий – смельчаком, молчун и ленивец – хитрецом, гораздым на проделки и болтуном. – • Он допил чарку, снова наполнил ее и залпом опрокинул. – Но горе, если станешь пить после тяжких физических нагрузок или коитуса, – предуведомил он меня, вытирая губы тыльной стороной одной руки, а другой опять наливая себе. – Хорошо пьется после горького миндаля, айвы, миртовых семян или чего иного вяжущего.
Наконец и Пеллегрино досталась пара глотков.
От Пеллегрино мы прошли к Дульчибени, которого мое присутствие как будто слегка стесняло. Вскоре я понял почему: Кристофано попросил его обнажить срамные части тела. Пациент бросил в мою сторону недовольный взгляд и заворчал. Видя, что он стесняется, я отвернулся. Кристофано заверил его, что я не стану на него смотреть, а врача бояться – последнее дело, и попросил его встать на постели на четвереньки, оперевшись на локти, чтобы можно было подобраться к его геморрою. Дульчибени, хотя и нехотя, сделал, как его просили, но прежде схватился за свою табакерку. Мне Кристофано велел присесть лицом к лицу к престарелому господину и покрепче ухватить его за плечи, чтобы при накладывании лекарства пациент чего доброго не дернулся и жидкость не попала на его мошонку или уд, в противном случае его гениталиям грозил ожог. Заслыша эти указания, Дульчибени с трудом подавил дрожь и сделал запасец из табакерки.
Кристофано приступил к лечению. Как и следовало ожидать, Дульчибени забился от боли, издавая короткие пронзительные вопли. Чтобы отвлечь его, доктор попытался завязать с ним беседу, для начала поинтересовавшись, откуда он родом, для чего прибыл из Неаполя в Рим и все в таком духе. Я бы поостерегся задавать ему подобные вопросы. Дульчибени (как и предполагал аббат Мелани) отвечал односложно, не желая поддерживать разговор. Я не услышал ничего, что могло бы пригодиться нам с аббатом. Тогда Кристофано завел речь о том, о чем в эти дни не говорил только мертвый, – об осаде Вены. Он спросил, как на это смотрят в Неаполе.
– Понятия не имею, – лаконично ответил Дульчибени, чего, впрочем, и следовало ожидать.
– Но ведь уже месяцы об этом судачит вся Европа! Кто, по-вашему выйдет победителем? Правоверные или нечестивцы?
– И те и другие и ни те ни другие, – раздраженно пробурчал пациент.
Мне вдруг пришло в голову: а станет ли Дульчибени разговаривать сам с собой на эту неприятную для него тему, когда мы закончим процедуру и откланяемся.
– Что вы хотите этим сказать? – не отставал от него Кристофано, продолжая прижигать болячки, отчего Дульчибени издавал теперь уже хриплые вскрики. – На войне, если ей не кладется предел договором, всегда есть победитель и побежденный.
Тут Дульчибени дернулся, и мне пришлось схватить его за шиворот, чтобы удержать. Не знаю, было ли это вызвано болью или чем другим, однако на сей раз он соизволил снизойти до разговора с существом из плоти и крови, а не с собственным изображением в зеркале.
– Да что вы об этом знаете! Только и толкуют о христианах и османах, католиках и протестантах, верных и неверных, как будто они и вправду существуют среди верующих: здесь римские католики, там галликанцы и так далее. Но алчность и жажда власти не нуждаются в иной вере, они сами себе вера.
– Да как же это! Утверждать, что христиане и турки – одно и то же… слышал бы вас отец Робледа.
Но Дульчибени его уже не слушал. Он продолжал судорожно втягивать ноздрями содержимое табакерки, а в голосе его время от времени прорывалась такая лютая ненависть, что было ясно, какую нестерпимую боль причиняет ему метод лечения, избранный Кристофано. Я держал его крепче некуда, а сам отводил глаза в сторону, что было не так-то просто в той позе, в какой находился я сам.
И вдруг нашего пациента прорвало: в нем вскипел такой гнев против Бурбонов, Габсбургов, Стюартов и Оранского дома вместе взятых, что никому не показалось бы мало. А поскольку Кристофано как добрый тосканец принял сторону Бурбонов (состоявших в родстве с герцогом Тосканским, правителем и его родного города Сиены), Дульчибени с особенным неистовством обрушился на Францию.
– Что сталось с прежним дворянством, которым так гордилась эта нация? Дворянчики, что толпятся ныне при дворе, – сплошь бастарды! Конде, Конти, Бофор, герцог Мэнский, герцог Вандомский, герцог Тулузский… Их именуют принцами крови. Но о какой именно крови идет речь? Давайте разберемся. Крови тех шлюх, с которыми спал король-Солнце или его дед Генрих Наваррский! А уж этот-то выступил с войском в Шартр с одной целью – заполучить Габриель д'Эстре[164], которая, прежде нежели лечь с королем, потребовала назначения своего отца на должность губернатора города, а брата – архиепископом. Ей удалось задорого продать себя королю, даже после того, как она побывала в постелях Генриха III (это принесло старику д'Эстре шесть тысяч дукатов), банкира Замета, герцога де Гиза, герцога Лонгвильского и герцога Бельгардского. И все это, несмотря на двусмысленную репутацию ее бабки – любовницы Франциска I, папы Климента IV и Карла Валуа. Что же удивительного в том, – Дульчибени перешел на крик, – что крупные вассалы короля возымели охоту очистить королевство от этих мерзостей, разделавшись с Генрихом Наваррским. Но было уже слишком поздно! Слепая власть к этому времени всех их безжалостно обобрала и раздавила.
– Сдается мне, вы несколько преувеличиваете, – отозвался Кристофано, на миг оторвав взгляд от заднего прохода пациента и с беспокойством переводя его на лицо.
Я, со своей стороны, также считал, что Дульчибени излишне горячится. Даже с учетом того, какую боль причиняло ему прижигание, вопросы Кристофано, скорее носившие характер дежурных, не заслуживали такого накала страстей. Дрожь в членах свидетельствовала о необычайном нервном возбуждении господина в летах. Тот порошок, которым он то и дело потчевал свой нос, явно не успокаивал его. Мелькнула мысль: будет нелишним донести обо всем этом аббату Мелани.
– Послушаешь вас, так ни в Версале, да и ни при одном другом дворе вообще нет ничего хорошего.
– Версаль! И вы говорите о Версале, где что ни день попирается благородная кровь предков! Что сталось с рыцарством? Сбилось в кучу вокруг короля и его ростовщика Кольбера, все в одном-единственном дворце, и занято тем, что проматывает свое достояние на балы и охотничьи забавы, вместо того чтобы защищать поместья своих славных предков?
– Но, введя такой порядок, Людовик XIV положил конец заговорам, – возразил Кристофано. – Его дед король умер от удара кинжалом, отец был отравлен, он сам ребенком испытал ужасы Фронды! Пусть уж все будут в одном месте, на виду.
– Это-то верно. Но ведь он присвоил себе достояние французской знати. И не понял, что прежде распыленная по всей стране знать оставалась лучшей опорой власти на местах, хоть и представляла угрозу центру.
– Что вы имеете в виду?
– Монарх может держать королевство в узде, только если у него повсюду верные подданные. Людовик же поступил наоборот: объединил аристократию в одно целое. А у целого есть только одна шея, и если народу вздумается ее перерезать, достаточно будет малого.
– Ну уж этому никогда не бывать! – вскипел тут и Кристофано. – Народ Парижа не станет обезглавливать дворян. А король…
Дульчибени гнул свое, не обращая больше никакого внимания на возражения Кристофано и перейдя чуть ли не на крик:
– История не пожалеет этих шакалов, нацепивших на себя корону, пьющих человеческую кровь и заедающих детьми, этих злодеев, посылающих своих рабов на бойню всякий раз, как кровосмесительная страстишка пробуждает в них дух разрушения.
Он чеканил слова, яростно поджимая бледные дрожащие губы, так, словно был на трибуне, а не стоял на четвереньках, обнажив задницу, с носом, замаранным порошком, который он так усердно вбирал в себя ноздрями. Я невольно вздрагивал, Кристофано притих. Казалось, на наших глазах свершается излияние затуманенного или одурманенного рассудка.
Стоило Кристофано закончить мучительную процедуру лечения, он, по-прежнему не говоря ни слова, заложил кусок тонкой ткани между ягодицами пациента, собрал инструменты и двинулся к выходу. Дульчибени со вздохом повалился на бок и застыл.
Как только обличительная речь г-на из Марша была мною доведена до сведения моего наставника, тот убежденно сказал:
– Отец Робледа был прав. Кто же тогда янсенист, если не он?
– Отчего вы так в этом уверены?
– По двум причинам. Первая: янсенисты на дух не переносят иезуитов. Речь Дульчибени против Общества Иисуса, которую ты передал мне в прошлый раз, как раз в этом ключе. Иезуиты – шпионы, предатели, поощряемые папами и все в таком духе – обычный набор нападок на орден Святого Игнатия.
– Вы хотите сказать, что это не так?
– Отчего же, напротив, это совершенно справедливо. Но только янсенисты не боятся открыто возвещать об этом. А наш сосед как раз не боится, к тому же поблизости лишь один иезуит – трус Робледа.
– А кто они, эти янсенисты?
– Церковь при своем основании была чиста, как ручей в истоке. Евангельские истины уже не столь очевидны, как прежде. Чтобы вернуться к первоосновам, нужно подвергнуться суровым испытаниям: покаянию, унижению, отречению. А пока предаться милостивой деснице Господа, отрекшись навек от мира и пожертвовав собой ради любви к Богу.
– Отец Робледа сказал, что янсенисты предпочитают одиночество…
– Это верно. Они склонны к аскезе, суровому образу жизни. Ты, конечно, заметил, как его передергивает всякий раз, как Клоридия к нему приближается, – усмехнулся аббат. – Само собой, янсенисты запредельно ненавидят иезуитов, которые позволяют себе свободу совести и поступков. В Неаполе находится один из крупных центров последователей Янсения.
– Вот почему он обосновался в этом городе.
– Быть может. Жаль, что янсенистов тут же обвинили в ереси за истолкование теологических вопросов, которых я не стану излагать тебе прямо сейчас.
– Понятно. Дульчибени, возможно, из еретиков.
– Это не самое главное. Обратимся ко второй причине.
– Какой же?
– Ненависть, питаемая ими по отношению к государям и правителям. Это чувство – как бы сказать? – не слишком янсенистское. Такое сосредоточение на королях, инцесте, королевских шлюхах, бастардах, на дворянах, утрачивающих сословное достоинство и мельчающих, – все это из области тем, подстрекающих к бунту, беспорядкам, стычкам с властями.
– И что же?
– Да ничего. Только подозрительно. Откуда эти убеждения и куда они могут завести? Мы много чего о нем знаем и в то же время почти ничего.
– Может, с этим связаны и его слова о братьях, сестрах, ферме, о типах, подлежащих уничтожению.
– Ты имеешь в виду его странные переговоры с Тиракордой? Сегодня ночью кое-что должно разъясниться.
Седьмая ночь С 17 НА 18 СЕНТЯБРЯ 1683 ГОДА
Дрожащий свет свечей проникал в щель из кабинета Тиракорды, пока Дульчибени усаживался и ставил на стол бутыль, наполненную зеленоватой жидкостью. Доктор достал чарки, так и не пригодившиеся в прошлую ночь, когда была разбита фляга, принесенная гостем.
Мы с Атто привычно затаились во тьме соседней комнаты. Проникнуть в дом на этот раз было труднее, чем прежде: одна из девушек, бывших в услужении Тиракорды и его жены, долго прибиралась в кухне, и пришлось торчать в каретном сарае в ожидании, когда она уйдет к себе. Потом мы еще некоторое время прислушивались и вошли лишь после того, как в дверь постучался Дульчибени. Хозяин встретил его и препроводил в свой кабинет на втором этаже.
Самого начала разговора мы не слышали, а когда стали подслушивать, снова столкнулись с чем-то совершенно непонятным.
– Повторяю, – потягивая вино, довольно говорил Тиракорда. – Белое поле, черные семена, пятеро работников трудятся под руководством двоих других. Но это же так просто!
– Ах, оставьте, – отнекивался Дульчибени.
И тут вдруг Атто вздрогнул и стал безмолвно, жестами и всем своим видом показывать, какие мы с ним безмозглые дураки.
– Что ж, так и быть, подскажу вам. Это письмо.
– Письмо?
– Ну да! Белое поле – бумага, семена – буквы, написанные на ней чернилами, пятеро работников – пятерня, а те двое, что руководят, – глаза. Неплохо, да? Ха-ха-ха! – зашелся в тягучем смехе Тиракорда.
– Да, замечательно, – только и молвил Дульчибени.
Тут уж и до меня дошло: они загадывали друг другу загадки. Значит, и те таинственные слова, которые мы слышали предыдущей ночью, также были из области этого безобидного времяпрепровождения. Я взглянул на Атто и прочел, что делается у него в душе: досада от того, что мы вновь попусту ломали себе головы. Однако, по всему видать, Дульчибени любил словесные игры гораздо меньше своего приятеля. Как и накануне, он попытался перевести разговор на другую тему.
– Прекрасно, Джованни, – снова наполняя чарки, проговорил он. – Ну а теперь скажите, как он сегодня?
– О, ничего нового. А вы сами-то хорошо спали?
– Хорошо, хоть и мало, – важно отвечал Дульчибени.
– Понимаю, понимаю, – закивал Тиракорда, опрокидывая чарочку и снова наливая себе. – Вы так возбуждены… Однако вы не все еще мне рассказали. Простите, что ворошу прошлое, но почему вы не обратились за помощью к Одескальки, когда дело касалось вашей дочери.
– Я так и сделал. Я же вам говорил. Но они ответили, что это не в их силах. А потом…
– Ах ну да, затем этот прискорбный случай, побои, падение…
– Это не было падением, Джованни. Мне накостыляли по шее и сбросили с третьего этажа. Я чудом остался в живых, – начиная терять самообладание и терпение, отвечал Дульчибени.
– Ну да, ну да, простите. Как же это я забыл. Ваши брыжи должны были мне напомнить… Сказывается усталость, – у Тиракорды стал заплетаться язык.
– Не извиняйтесь, Джованни, лучше послушайте. Теперь ваша очередь. У меня для вас припасено целых три.
Дульчибени достал из кармана книжку и принялся читать приятным и слегка усыпляющим голосом:
О том, что исстари в себя вмешаю, Я по порядку, с А до Z, вам сообщаю. А детям знания дарю впрямую, Посредников-учителей минуя.
Вопросы все решу всенепременно, Вопросы все решу всенепременно, Лишь голос зычный тает постепенно. Однако рано праздновать по мне вам тризну. Хоть и монаху я обязан своей жизнью, Люблю я общество, почет, вниманье – Которое – ей-ей! – залог запоминанья.
Вслед за этим прозвучало еще три-четыре стихотворения, между которыми Дульчибени делал паузы, но так и не дождался ответа.
– Ну что, Джованни? – спросил он наконец.
Ответом ему было лишь ровное посапывание и недовольное бормотание. Тиракорда спал.
И тогда произошло нечто неожиданное. Вместо того чтобы разбудить своего приятеля, позволившего себе лишку, Дульчибени сунул книжку в карман, на мысочках прокрался к чулану за спиной доктора, открыл его и стал там орудовать. Завладев керамическим горшком с дырочками для свободного доступа воздуха и с нарисованными на нем озерной гладью, водными растениями и какими-то непонятными существами, похожими на червяков, он поднес его к свету, приподнял крышку, осмотрел содержимое и поставил на место. После чего продолжил свои непонятные действия, словно ища что-то.
– Джованни! – раздалось со стороны лестницы. Обладательница пронзительного, режущего слух голоса – грозная супружница Тиракорды, была уже на ближних подступах. Дульчибени на несколько секунд обратился в соляной столп. Тиракорда, напротив, ожил. И все же до того, как доктор окончательно пришел в себя, Дульчибени удалось-таки незаметно закрыть чулан. Однако позволить себе наблюдать, как повели себя приятели дальше, нам было недосуг, следовало позаботиться и о себе, если мы не желали вновь оказаться меж двух огней. Послышалось, как в кабинете задвигали стульями, столами, как зазвенели чарки. Видно, там поднялся нешуточный переполох, и Тиракорда пытался скрыть следы своего преступления. Мы с Атто с отчаянием уставились друг на друга, лихорадочно соображая, что предпринять на сей раз.
– Джованни-и-и! – зазвучало уже совсем близко.
И в то самое мгновение, когда мы легли на пол под стулья у стены, в третий раз прозвучал голос, напоминающий свист ветра в трубе в непогожий день.
– Джованни! Греховодники, нечестивцы, заблудшие души!
Торжественно, тяжелой поступью прошествовала Парадиза до двери кабинета мужа – ни дать ни взять древнеримская матрона.
– Но, женушка, у нас в гостях друг Помпео…
– Нишкни, презренный сын Сатаны! Тебе не обмануть моего носа.
Насколько мы могли расслышать из нашего не очень удобного положения, г-жа Тиракорда взялась обыскивать кабинет, передвигая мебель, открывая створки, шаря в ларцах, переставляя безделушки, полная решимости найти непреложные доказательства. Приятели безуспешно пытались умилостивить ее, заверяя, что никому и в голову не пришло бы здесь пить ничего иного, кроме воды.
– А ну дыхни! – вскричала она.
Отказ любезного муженька подчиниться вызвал такую бурю, какой я отродясь не слыхал.
Тут мы сочли за лучшее взять руки в ноги и спасаться, пока и нам не досталось.
– О женщины, извечное проклятие! А мы – мы хуже них. Две или три минуты истекло с тех пор, как мы оставили дом Тиракорды, а мы уже обсуждали события, свидетелями которых стали. Атто кипел.
– Так вот что такое все эти тайны, над которыми мы бились. Первая, помнишь «в тиши пропить» и «пришить типов»? Знаешь, что это такое? Анаграмма.
– Анаграмма?
– Ну да. В обеих фразах использованы одни и те же буквы. Вторая – это загадка на сообразительность. У отца семь дочерей, если у каждой по брату, сколько всего детей у отца?
– Семью два четырнадцать.
– А вот и нет. Восемь, брат одной из них – брат всем остальным. Сплошная чепуха. А та, что сегодня прочел Дульчибени «О том, что исстари в себя вмещаю…», – вообще проще простого: азбука.
– А прочие? – спросил я, вновь пораженный догадливостью Атто.
– На кой черт нам все это? Да я и не ясновидящий. Нас интересует совсем другое: зачем Дульчибени понадобилось подпоить Тиракорду и что он там разыскивал в чулане? Мы бы все наверняка узнали, не нагрянь эта оглашенная.
Тут мне пришло в голову, что об этой особе на нашей улице мало что было известно. В свете того, что мы только что увидели и услышали, становилось ясно, почему она не отлучалась из дому.
– Куда теперь? – спросил я, наблюдая, как заспешил Атто в сторону постоялого двора.
– Есть лишь один способ во всем разобраться: обыскать комнату Помпео Дульчибени.
Это было рискованно, ведь Дульчибени мог в любой момент вернуться. Но мы положились на свою быструю ходьбу, как и на то, что Дульчибени задержался у Тиракорды, да и передвигался гораздо медленнее нас.
– Прошу прощения, господин Атто, но что вы рассчитываете обнаружить в его комнате? – несколько минут спустя поинтересовался я.
– Положительно, твои вопросы порой настолько глупы! Мы пытаемся разгадать величайшую из тайн в истории Франции, а ты спрашиваешь, что мы будем искать! Откуда мне знать? Что-нибудь, имеющее отношение ко всей этой галиматье: Дульчибени – друг Тиракорды, Тиракорда – папский врач, папа – враг Людовика XIV, Девизе – ученик Корбетты, Корбетта – друг Марии-Терезии и Большой Мадемуазели, Людовик XIV – враг Фуке, Кирхер – друг Фуке, Фуке – друг Дульчибени, Фуке путешествует с Девизе, Фуке – друг аббата, твоего покорного слуги… ну что, достаточно? – Атто необходимо было излить душу, выговориться. – Кроме того, Дульчибени делил комнату с Фуке. Ты что, забыл? – И, не дав мне раскрыть рта, добавил: – Бедный Никола, все-то его не могут оставить в покое, даже после смерти. Ну что за судьба!
– Что это значит?
– Все двадцать лет, что Фуке провел в Пинероло, Людовик XIV заставлял непрестанно обыскивать его самого к его камеру.
– И что же он искал? – поразился я.
Мелани остановился и запел необычайно грустный романс маэстро Росси:
– Если бы я знал, что угодно найти королю! – безутешным голосом возгласил он. – Но прежде я должен кое-что тебе объяснить. Ты еще не все знаешь, – добавил он, обретя былое спокойствие.
И, дабы заполнить лакуны в моих знаниях, Атто поведал мне конец истории Никола Фуке.
27 декабря 1664 года по завершении судебного разбирательства и вынесении приговора о пожизненном заключении Фуке окончательно покидает Париж и отправляется в крепость Пинероло[165]. Проводить его собралась большая толпа, которая со слезами на глазах расступается перед ним. В конвойных у него мушкетер Д'Артаньян. Пинероло расположен на территории Пьемонта, надальнйх рубежах королевства. Многие задавались вопросом, отчего было выбрано это столь удаленное и что еще хуже находящееся в опасной близости с владениями герцога Савойского место. А дело было в том, что больше побега Фуке король боялся его друзей, и Пинероло был единственной возможностью раз и навсегда оторвать его от них.
В тюремщики ему определяют одного из мушкетеров конвоя, переводившего его из одной тюрьмы в другую во время процесса: дворянина Сен-Марса, Бениня д'Оверня, которого Д'Артаньян самолично порекомендовал королю. Придают ему восемь десятков солдат, чтобы сторожить одного-единственного узника. Подчиняется Сен-Марс непосредственно министру Военного ведомства Франсуа-Мишелю Ле Телье, маркизу де Лувуа.
Условия содержания Фуке чрезвычайно суровы: ему запрещено любое сношение с внешним миром, будь то устное или письменное. Никаких свиданий ни по какому поводу. Ему не дозволены даже прогулки на свежем воздухе внутри крепости. Читать можно лишь книги, одобренные королем, выдается одна книга, по ее прочтении другая, то есть не более одной зараз. Писать не разрешено ни под каким видом: всякий раз, как узник возвращает прочитанный том, верный королю Сен-Марс перелистывает ее: нет ли помет, подчеркиваний. Ни один предмет, с помощью которого можно писать, в камеру не допускается. Его Величество лично заботится о платье Фуке, присылаемом ему к наступлению нового сезона.
Климат в этих местах не очень благоприятный для здоровья. Фуке не имеет права размять ноги, вынужден вести неподвижный образ жизни и потому быстро хиреет и чахнет. В услугах его личного врача Пеке ему отказано. Разрешено лишь получать целебные травы и пользоваться услугами двух лакеев, согласившихся разделить судьбу своего господина.
Людовику известно, какое воздействие оказывает Фуке на тех, с кем общается. Не в силах отказать узнику в поддержке со стороны церкви, он настаивает на постоянной смене священников, чтобы бывший суперинтендант не привлек их как-нибудь на свою сторону и не превратил в нить, связующую с внешним миром.
В июне 1665 года в крепость ударяет молния и разносит пороховой погреб. Много жертв. Фуке и лакеи прыгают в окно. Шансы остаться в живых мизерны, и все же все трое живы-здоровы. Стоит новости об этом событии достичь Парижа, как там сочиняют стихи по поводу чудесного спасения, Божественного промысла и поданного королю знака. Многие парижане требуют освобождения Фуке. Король непреклонен, зачинщики смуты подвергаются преследованию.
Крепость подлежит восстановлению. Фуке год проводит сначала у военного комиссара Пинероло, позже – в другой тюрьме.
Во время восстановительных работ Сен-Марс обнаруживает в пепле, оставшемся от мебели из камеры Фуке, кое-что, свидетельствующее о непревзойденном уме узника, и не мешкая отправляет Лувуа и королю перлы изобретательности: записки, написанные косточками каплуна с использованием в качестве чернил вина, смешанного с сажей. Узнику удалось даже изготовить симпатические чернила и оборудовать тайничок в спинке стула.
– Но что же он писал? – безмерно удивленный этими жалкими ухищрениями, спросил я.
– Этого никто никогда не узнал. Все найденное под большим секретом было доставлено королю.
После этого король приказал ежедневно производить у Фуке обыск. Теперь ему остается одно чтение: позволено пользоваться Библией, историей Франции, несколькими итальянскими изданиями и трудами святого Бонавентуры (святой Иероним и святой Августин под запретом). Он обучает латыни и начаткам аптекарского дела одного из своих лакеев.
Однако Белка остается верна себе: хитрости и ловкости ей не занимать. Понуждаемый Лувуа, хорошо изучившим суперинтенданта и не верящим, что тот опустил руки, Сен-Марс тщательно инспектирует его белье. На тесьме, которой обшит галун, обнаруживаются надписи, сделанные микроскопическими буковками, немало надписей и на подкладке жилета. От короля немедля поступает распоряжение выдать ему верхнее платье и исподнее черного цвета. Скатерти и полотенца нумеруются, чтобы он не оставлял их у себя.
Мы с Атто привычно затаились во тьме соседней комнаты. Проникнуть в дом на этот раз было труднее, чем прежде: одна из девушек, бывших в услужении Тиракорды и его жены, долго прибиралась в кухне, и пришлось торчать в каретном сарае в ожидании, когда она уйдет к себе. Потом мы еще некоторое время прислушивались и вошли лишь после того, как в дверь постучался Дульчибени. Хозяин встретил его и препроводил в свой кабинет на втором этаже.
Самого начала разговора мы не слышали, а когда стали подслушивать, снова столкнулись с чем-то совершенно непонятным.
– Повторяю, – потягивая вино, довольно говорил Тиракорда. – Белое поле, черные семена, пятеро работников трудятся под руководством двоих других. Но это же так просто!
– Ах, оставьте, – отнекивался Дульчибени.
И тут вдруг Атто вздрогнул и стал безмолвно, жестами и всем своим видом показывать, какие мы с ним безмозглые дураки.
– Что ж, так и быть, подскажу вам. Это письмо.
– Письмо?
– Ну да! Белое поле – бумага, семена – буквы, написанные на ней чернилами, пятеро работников – пятерня, а те двое, что руководят, – глаза. Неплохо, да? Ха-ха-ха! – зашелся в тягучем смехе Тиракорда.
– Да, замечательно, – только и молвил Дульчибени.
Тут уж и до меня дошло: они загадывали друг другу загадки. Значит, и те таинственные слова, которые мы слышали предыдущей ночью, также были из области этого безобидного времяпрепровождения. Я взглянул на Атто и прочел, что делается у него в душе: досада от того, что мы вновь попусту ломали себе головы. Однако, по всему видать, Дульчибени любил словесные игры гораздо меньше своего приятеля. Как и накануне, он попытался перевести разговор на другую тему.
– Прекрасно, Джованни, – снова наполняя чарки, проговорил он. – Ну а теперь скажите, как он сегодня?
– О, ничего нового. А вы сами-то хорошо спали?
– Хорошо, хоть и мало, – важно отвечал Дульчибени.
– Понимаю, понимаю, – закивал Тиракорда, опрокидывая чарочку и снова наливая себе. – Вы так возбуждены… Однако вы не все еще мне рассказали. Простите, что ворошу прошлое, но почему вы не обратились за помощью к Одескальки, когда дело касалось вашей дочери.
– Я так и сделал. Я же вам говорил. Но они ответили, что это не в их силах. А потом…
– Ах ну да, затем этот прискорбный случай, побои, падение…
– Это не было падением, Джованни. Мне накостыляли по шее и сбросили с третьего этажа. Я чудом остался в живых, – начиная терять самообладание и терпение, отвечал Дульчибени.
– Ну да, ну да, простите. Как же это я забыл. Ваши брыжи должны были мне напомнить… Сказывается усталость, – у Тиракорды стал заплетаться язык.
– Не извиняйтесь, Джованни, лучше послушайте. Теперь ваша очередь. У меня для вас припасено целых три.
Дульчибени достал из кармана книжку и принялся читать приятным и слегка усыпляющим голосом:
О том, что исстари в себя вмешаю, Я по порядку, с А до Z, вам сообщаю. А детям знания дарю впрямую, Посредников-учителей минуя.
Вопросы все решу всенепременно, Вопросы все решу всенепременно, Лишь голос зычный тает постепенно. Однако рано праздновать по мне вам тризну. Хоть и монаху я обязан своей жизнью, Люблю я общество, почет, вниманье – Которое – ей-ей! – залог запоминанья.
Вслед за этим прозвучало еще три-четыре стихотворения, между которыми Дульчибени делал паузы, но так и не дождался ответа.
– Ну что, Джованни? – спросил он наконец.
Ответом ему было лишь ровное посапывание и недовольное бормотание. Тиракорда спал.
И тогда произошло нечто неожиданное. Вместо того чтобы разбудить своего приятеля, позволившего себе лишку, Дульчибени сунул книжку в карман, на мысочках прокрался к чулану за спиной доктора, открыл его и стал там орудовать. Завладев керамическим горшком с дырочками для свободного доступа воздуха и с нарисованными на нем озерной гладью, водными растениями и какими-то непонятными существами, похожими на червяков, он поднес его к свету, приподнял крышку, осмотрел содержимое и поставил на место. После чего продолжил свои непонятные действия, словно ища что-то.
– Джованни! – раздалось со стороны лестницы. Обладательница пронзительного, режущего слух голоса – грозная супружница Тиракорды, была уже на ближних подступах. Дульчибени на несколько секунд обратился в соляной столп. Тиракорда, напротив, ожил. И все же до того, как доктор окончательно пришел в себя, Дульчибени удалось-таки незаметно закрыть чулан. Однако позволить себе наблюдать, как повели себя приятели дальше, нам было недосуг, следовало позаботиться и о себе, если мы не желали вновь оказаться меж двух огней. Послышалось, как в кабинете задвигали стульями, столами, как зазвенели чарки. Видно, там поднялся нешуточный переполох, и Тиракорда пытался скрыть следы своего преступления. Мы с Атто с отчаянием уставились друг на друга, лихорадочно соображая, что предпринять на сей раз.
– Джованни-и-и! – зазвучало уже совсем близко.
И в то самое мгновение, когда мы легли на пол под стулья у стены, в третий раз прозвучал голос, напоминающий свист ветра в трубе в непогожий день.
– Джованни! Греховодники, нечестивцы, заблудшие души!
Торжественно, тяжелой поступью прошествовала Парадиза до двери кабинета мужа – ни дать ни взять древнеримская матрона.
– Но, женушка, у нас в гостях друг Помпео…
– Нишкни, презренный сын Сатаны! Тебе не обмануть моего носа.
Насколько мы могли расслышать из нашего не очень удобного положения, г-жа Тиракорда взялась обыскивать кабинет, передвигая мебель, открывая створки, шаря в ларцах, переставляя безделушки, полная решимости найти непреложные доказательства. Приятели безуспешно пытались умилостивить ее, заверяя, что никому и в голову не пришло бы здесь пить ничего иного, кроме воды.
– А ну дыхни! – вскричала она.
Отказ любезного муженька подчиниться вызвал такую бурю, какой я отродясь не слыхал.
Тут мы сочли за лучшее взять руки в ноги и спасаться, пока и нам не досталось.
– О женщины, извечное проклятие! А мы – мы хуже них. Две или три минуты истекло с тех пор, как мы оставили дом Тиракорды, а мы уже обсуждали события, свидетелями которых стали. Атто кипел.
– Так вот что такое все эти тайны, над которыми мы бились. Первая, помнишь «в тиши пропить» и «пришить типов»? Знаешь, что это такое? Анаграмма.
– Анаграмма?
– Ну да. В обеих фразах использованы одни и те же буквы. Вторая – это загадка на сообразительность. У отца семь дочерей, если у каждой по брату, сколько всего детей у отца?
– Семью два четырнадцать.
– А вот и нет. Восемь, брат одной из них – брат всем остальным. Сплошная чепуха. А та, что сегодня прочел Дульчибени «О том, что исстари в себя вмещаю…», – вообще проще простого: азбука.
– А прочие? – спросил я, вновь пораженный догадливостью Атто.
– На кой черт нам все это? Да я и не ясновидящий. Нас интересует совсем другое: зачем Дульчибени понадобилось подпоить Тиракорду и что он там разыскивал в чулане? Мы бы все наверняка узнали, не нагрянь эта оглашенная.
Тут мне пришло в голову, что об этой особе на нашей улице мало что было известно. В свете того, что мы только что увидели и услышали, становилось ясно, почему она не отлучалась из дому.
– Куда теперь? – спросил я, наблюдая, как заспешил Атто в сторону постоялого двора.
– Есть лишь один способ во всем разобраться: обыскать комнату Помпео Дульчибени.
Это было рискованно, ведь Дульчибени мог в любой момент вернуться. Но мы положились на свою быструю ходьбу, как и на то, что Дульчибени задержался у Тиракорды, да и передвигался гораздо медленнее нас.
– Прошу прощения, господин Атто, но что вы рассчитываете обнаружить в его комнате? – несколько минут спустя поинтересовался я.
– Положительно, твои вопросы порой настолько глупы! Мы пытаемся разгадать величайшую из тайн в истории Франции, а ты спрашиваешь, что мы будем искать! Откуда мне знать? Что-нибудь, имеющее отношение ко всей этой галиматье: Дульчибени – друг Тиракорды, Тиракорда – папский врач, папа – враг Людовика XIV, Девизе – ученик Корбетты, Корбетта – друг Марии-Терезии и Большой Мадемуазели, Людовик XIV – враг Фуке, Кирхер – друг Фуке, Фуке – друг Дульчибени, Фуке путешествует с Девизе, Фуке – друг аббата, твоего покорного слуги… ну что, достаточно? – Атто необходимо было излить душу, выговориться. – Кроме того, Дульчибени делил комнату с Фуке. Ты что, забыл? – И, не дав мне раскрыть рта, добавил: – Бедный Никола, все-то его не могут оставить в покое, даже после смерти. Ну что за судьба!
– Что это значит?
– Все двадцать лет, что Фуке провел в Пинероло, Людовик XIV заставлял непрестанно обыскивать его самого к его камеру.
– И что же он искал? – поразился я.
Мелани остановился и запел необычайно грустный романс маэстро Росси:
Вздохнув, он потер свой сюртук, промокнул лоб платком и подтянул красные чулки.
О дума горькая,
Кто от тебя меня избавит?
Увы и ах!
И кто меня наставит?
– Если бы я знал, что угодно найти королю! – безутешным голосом возгласил он. – Но прежде я должен кое-что тебе объяснить. Ты еще не все знаешь, – добавил он, обретя былое спокойствие.
И, дабы заполнить лакуны в моих знаниях, Атто поведал мне конец истории Никола Фуке.
27 декабря 1664 года по завершении судебного разбирательства и вынесении приговора о пожизненном заключении Фуке окончательно покидает Париж и отправляется в крепость Пинероло[165]. Проводить его собралась большая толпа, которая со слезами на глазах расступается перед ним. В конвойных у него мушкетер Д'Артаньян. Пинероло расположен на территории Пьемонта, надальнйх рубежах королевства. Многие задавались вопросом, отчего было выбрано это столь удаленное и что еще хуже находящееся в опасной близости с владениями герцога Савойского место. А дело было в том, что больше побега Фуке король боялся его друзей, и Пинероло был единственной возможностью раз и навсегда оторвать его от них.
В тюремщики ему определяют одного из мушкетеров конвоя, переводившего его из одной тюрьмы в другую во время процесса: дворянина Сен-Марса, Бениня д'Оверня, которого Д'Артаньян самолично порекомендовал королю. Придают ему восемь десятков солдат, чтобы сторожить одного-единственного узника. Подчиняется Сен-Марс непосредственно министру Военного ведомства Франсуа-Мишелю Ле Телье, маркизу де Лувуа.
Условия содержания Фуке чрезвычайно суровы: ему запрещено любое сношение с внешним миром, будь то устное или письменное. Никаких свиданий ни по какому поводу. Ему не дозволены даже прогулки на свежем воздухе внутри крепости. Читать можно лишь книги, одобренные королем, выдается одна книга, по ее прочтении другая, то есть не более одной зараз. Писать не разрешено ни под каким видом: всякий раз, как узник возвращает прочитанный том, верный королю Сен-Марс перелистывает ее: нет ли помет, подчеркиваний. Ни один предмет, с помощью которого можно писать, в камеру не допускается. Его Величество лично заботится о платье Фуке, присылаемом ему к наступлению нового сезона.
Климат в этих местах не очень благоприятный для здоровья. Фуке не имеет права размять ноги, вынужден вести неподвижный образ жизни и потому быстро хиреет и чахнет. В услугах его личного врача Пеке ему отказано. Разрешено лишь получать целебные травы и пользоваться услугами двух лакеев, согласившихся разделить судьбу своего господина.
Людовику известно, какое воздействие оказывает Фуке на тех, с кем общается. Не в силах отказать узнику в поддержке со стороны церкви, он настаивает на постоянной смене священников, чтобы бывший суперинтендант не привлек их как-нибудь на свою сторону и не превратил в нить, связующую с внешним миром.
В июне 1665 года в крепость ударяет молния и разносит пороховой погреб. Много жертв. Фуке и лакеи прыгают в окно. Шансы остаться в живых мизерны, и все же все трое живы-здоровы. Стоит новости об этом событии достичь Парижа, как там сочиняют стихи по поводу чудесного спасения, Божественного промысла и поданного королю знака. Многие парижане требуют освобождения Фуке. Король непреклонен, зачинщики смуты подвергаются преследованию.
Крепость подлежит восстановлению. Фуке год проводит сначала у военного комиссара Пинероло, позже – в другой тюрьме.
Во время восстановительных работ Сен-Марс обнаруживает в пепле, оставшемся от мебели из камеры Фуке, кое-что, свидетельствующее о непревзойденном уме узника, и не мешкая отправляет Лувуа и королю перлы изобретательности: записки, написанные косточками каплуна с использованием в качестве чернил вина, смешанного с сажей. Узнику удалось даже изготовить симпатические чернила и оборудовать тайничок в спинке стула.
– Но что же он писал? – безмерно удивленный этими жалкими ухищрениями, спросил я.
– Этого никто никогда не узнал. Все найденное под большим секретом было доставлено королю.
После этого король приказал ежедневно производить у Фуке обыск. Теперь ему остается одно чтение: позволено пользоваться Библией, историей Франции, несколькими итальянскими изданиями и трудами святого Бонавентуры (святой Иероним и святой Августин под запретом). Он обучает латыни и начаткам аптекарского дела одного из своих лакеев.
Однако Белка остается верна себе: хитрости и ловкости ей не занимать. Понуждаемый Лувуа, хорошо изучившим суперинтенданта и не верящим, что тот опустил руки, Сен-Марс тщательно инспектирует его белье. На тесьме, которой обшит галун, обнаруживаются надписи, сделанные микроскопическими буковками, немало надписей и на подкладке жилета. От короля немедля поступает распоряжение выдать ему верхнее платье и исподнее черного цвета. Скатерти и полотенца нумеруются, чтобы он не оставлял их у себя.