Наблюдая за битвой, развертывающейся на его глазах, Кара Мустафа невольно обратил взор на свой священный штандарт, отбрасывающий на него тень: именно на него нацелены христиане. Он дрогнул и решил отступать, увлекая в позорное бегство пашей, а затем и все войско. Центр турецких позиций был смят, остальные части охвачены паникой, поражение турок обернулось их полным разгромом.
   Запертые в городе жители, ободренные тем, как разворачивались события, сделали попытку выйти через ворота Шотландцев. Турки бежали, бросив на произвол судьбы свой огромный лагерь, наполненный несметными богатствами, не забыв, однако, перерезать глотки сотням пленников. В рабство было уведено шесть тысяч мужчин, одиннадцать тысяч женщин, четырнадцать тысяч девушек и пятьдесят тысяч детей.
   После столь убедительной победы никому не приходило в голову преследовать беглецов. Опасаясь возвращения турок, христианские воины всю ночь не смыкали глаз.
   Ян Собеский первый проник в шатер Кара Мустафы и завладел конским хвостом и стременем побежденного, а также многочисленными сокровищами и диковинами, которыми окружил себя развратный нехристь-сатрап.
   На следующий день подсчитывали потери. В стане турок: десять тысяч убитых, триста захваченных неприятелем пушек, пятнадцать тысяч палаток и горы оружия. Христиане оплакивали две тысячи убитых, в числе которых генерал де Суш и князь Потоцкий. Но время оплакивать еще не настало. Победители вступили в столицу империи, спасенную от неверных. Польский король униженно писал папе, приписывая победу чуду: Venimus, vidimus, Deusvicit[190].
   Как я уже сказал, только позднее станут мне известны подробности этих героических деяний. А в то время Рим день от дня все больше предавался ликующей радости: 24 сентября в храмах было вывешено извещение о том, что все городские колокола с вечера будут исполнять Ave Maria, дабы возблагодарить Господа за победу над турками; все окна украсили бумажными фонариками, повсюду слышались разрывы петард, ракет, хлопушек. С крыш посольств, из замка Святого Ангела, с площади Навона и Кампо ди Фьоре до «Оруженосца» доносились крики радости и оглушительные разрывы фейерверков.
   Приникнув к оконным решеткам, мы наблюдали за тем, как на улицах жгли чучела, изображавшие визирей и пашей, к великой народной радости. Целые семьи с детьми и стариками ходили по городу, потрясая факелами, освещая теплые сентябрьские ночи и сопровождая колокольный звон весельем и смехом.
   Наши соседи, из страха перед эпидемией все последние дни остерегавшиеся приближаться к нашим окнам, теперь и нас призывали разделить всеобщее ликование, словно догадываясь, что нас вот-вот освободят. Спасение христиан в Вене стало как бы прелюдией избавления и от опасного заболевания.
   Хотя мы все еще сидели под замком, нас тоже охватило радостное возбуждение. После того как я до каждого донес весть о победе, мы отпраздновали долгожданное событие в наших двух столовых, устроив праздничное застолье с братскими объятиями и возлиянием. Все во мне пело, ведь задуманный Дульчибени удар по христианам безнадежно запоздал, хотя опасения за здоровье папы и бередили мне душу.
   Но все же из новостей, изустно передававшихся на улицах и достигавших наших ушей, я особенно отметил две, которые показались мне весьма неожиданными и достойными того, чтобы поломать над ними голову.
   Один из часовых, все еще дежуривший перед «Оруженосцем» в отсутствие приказа снять пост, рассказал нам, что христианская победа в том числе была одержана благодаря немалому количеству необъяснимых ошибок, допущенных турками.
   Войска Кара Мустафы, использовавшие небезызвестную технику осады, заключавшуюся в прокладке траншей и минировании, могли бы, если верить самим победителям, провести мощное наступление задолго до прибытия отрядов Яна Собеского. Однако вместо того, чтобы предпринять этот решающий марш-бросок, Кара Мустафа пребывал в бездействии, упуская время. Кроме того, турки не озаботились тем, чтобы занять Каленбергские высоты, что позволило бы им получить тактическое преимущество. Мало того, они еще упустили возможность напасть на христианские укрепления до того, как те перейдут Дунай и непоправимым образом соединятся с осажденными.
   Отчего турки допустили столько ошибок? Никто не мог взять этого в толк. Сложилось впечатление, что они чего-то ждали… чего-то, что придало бы им уверенности в себе. Но чего именно?
   Еще одна странность: очаг чумы, месяцами угрожавший городу, вдруг, без какой-либо видимой причины, угас.
   Победители растолковали эти чудеса как знаки божественного благоволения, явленного им, поддерживавшего таявшие силы осажденных и освободительные войска Яна Собеского.
   Кульминационные торжества в честь победы пришлись на 25 сентября, но об этом я расскажу позже, поскольку сейчас важнее передать то, что стало мне известно в последние дни карантина.
   Необъяснимое исчезновение чумы в Вене повергло меня в задумчивость. Возникнув перед запертыми в городе жителями как еще более ужасная по сравнению с османами угроза, мор улетучился столь же быстро, сколь и загадочно. Это сыграло решающую роль и в исходе баталии: если бы чума взялась косить население города, турки неминуемо бы и без труда овладели им.
   Как тут было не сопоставить это известие с фактами, установленными либо умозрительно выведенными нами с Агго, кои я и попытался изложить в своем повествовании. Людовик XIV надеялся на победу турок, дабы поделить Европу с неверными. Желая осуществить свои мечты о еще большей власти, король-Солнце рассчитывал применить на практике secretum morbi, который он таки вырвал у Фуке.
   В это же время супруга Наихристианнейшего короля Мария-Терезия посвятила себя диаметрально противоположной задаче. Неразрывно связанная с судьбой Габсбургского дома, царившего в Европе, королева тайно пыталась чинить препятствия намерениям своего супруга. И впрямь, согласно предположению Атто, Фуке через Лозена и Большую Мадемуазель (питавших к государю ненависть не меньшую, чем та, что двигала его супругой) донес до Марии-Терезии единственное противоядие, способное одолеть чуму, – secretum vitae, то есть рондо, которым Девизе во все время нашего принудительного затворничества потчевал нас и которое, кажется, подняло с одра умирающего Бедфорда.
   Тот факт, что противоядие от чумы находилось в руках Девизе, был отнюдь не случаен: возможно, и сочиненное в начальной форме Кирхером, рондо было усовершенствовано и положено на ноты гитаристом Франческо Корбеттой, мастером музыкальной криптографии.
   Подобная упрощенная картина, что и говорить, оскорбляла как ум, так и память. Однако если метод, которому меня обучил Атто, заключающийся в том, чтобы предполагать, когда не имеешь достаточных знаний по какому-либо вопросу, был верным, все вставало на свои места. Нужно было лишь продолжать разгадывать с помощью ума то, что на первый взгляд казалось абсурдным.
   Я задал себе вопрос: если бы Людовик XIV пожелал нанести удар по Габсбургам, наседавшим на него с флангов: Австрии, Испании, и императору Леопольду, в котором сосредоточилось все ненавистное для него, где бы он посеял чуму? Ответ поразил меня своей простотой: в Вене.
   Разве битва за Вену не влияла решающим образом на судьбы всего христианского мира? И разве из бесед Бреноцци и Стилоне Приазо я не узнал, что христианский король тайно делал ставку на победу турок, чтобы зажать империю в адских тисках между Востоком и Западом?
   И это еще не все. Разве не было также верно и то, что очаг чумы обнаружился в Вене несколько месяцев тому назад, посеяв страх в рядах героически обороняющихся осажденных? Разве не верно и то, что очаг этот либо угас, либо был таинственным образом устранен кем-то, спасшим как город, так и весь западный мир?
   Погрузившись с головой во все эти измышления, я с трудом соглашался делать выводы, напрашивающиеся сами собой: возникновение очага чумы в Вене было спровоцировано агентами Людовика XIV либо безвестными посредниками, применившими на практике secretum morbi. Оттого-то турки так долго медлили, хотя Вена и была уже почти взята ими: они дожидались гибельных последствий мора, который был выслан им на подмогу их союзником, государем Франции.
   Но подлая уловка натолкнулась на противодействие не менее могущественных сил: посланцы Марии-Терезии вовремя достигли стен Вены, чтобы расстроить заговор, приведя в действие secretum vitae и погасив очаг заражения. Как это было сделано – мне уж никогда не узнать. Как бы то ни было, одно стало ясно: нерешительность турок повлекла за собой смерть Кара Мустафы.
   Все эти события в кратком изложении могли показаться плодом слишком пылкого и чуть ли не больного ума, однако именно подобные выводы диктовались логикой событий. А разве переплетение историй Кирхера и Фуке, Марии-Терезии и Людовика XIV, Лозена и Большой Мадемуазели, Корбетты и Девизе не казалось граничащим с безумием? А ведь в чаду некоего чудесного помешательства я ночи напролет проводил с Атто Ме-лани, по крупицам восстанавливая эту, казалось бы, лишенную здравого смысла интригу, гораздо более реальную в моих глазах, чем жизнь за стенами «Оруженосца».
   Мое воображение, с одной стороны, вмещало подозрительных агентов короля-Солнце, занятых распространением чумы в обессилевшей Вене, с другой – ее защитников, людей-теней Марии-Терезии. И те и другие взывали к неким магическим заклинаниям, бывшим в ведении Кирхера и Корбетты, размахивали ретортами, перегонными кубами и иными предметами таинственного назначения (вроде тех, что мы видели на острове Дульчибени), говорили на непонятном герметическом языке в каких-то заброшенных помещениях. Одни обещали отравление, другие, напротив, очищение вод, садов и улиц. В невидимой битве между secretum morbi и secretum vitae в конце концов победу одержал жизненный принцип, тот самый, что околдовал и мое сердце, и мой разум, когда я слушал рондо, исполняемое Девизе.
   Ни словечка никогда не услышал я от Девизе по поводу этого рондо. И все-таки роль, которая была ему отведена во всей этой истории, была совершенно ясной: Девизе получил из рук королевы экземпляр оригинала Barricades mysterieuses с наказом отправиться в Италию, в Неаполь и быть рядом с престарелым странником, путешествующим под чужой фамилией… В Неаполе Девизе познакомился с Фуке, которого к тому времени уже сопровождал Дульчибени. Возможно, он показал суперинтенданту рондо, которое тот сам же через Лозена передал королеве. Но почти ослепший Фуке мог лишь потрогать эти листочки своими сморщенными пальцами, погладить их. Девизе исполнил рондо, и последние сомнения старика относительно подлинности таблатур исчезли, уступив место слезам: королева преуспела в своем начинании, secretum vitae в надежных руках, Европа не падет от бредового тщеславия одного-единственного государя. Перед тем как проститься с бренным миром, Мария-Терезия послала ему с Девизе последнюю поддержку. Девизе и Дульчибени сообща приняли решение направиться со своим подопечным в Рим, где в тени папы не так легко действовать посланцам короля-Солнце. Однако Дульчибени был обуреваем и иными побуждениями… Исполняя для нас Barricades mysterieuses, Девизе узнал, что Мария-Терезия послала в Вену квинтэссенцию этой музыкальной пьесы – secretum vitae, дабы преградить путь эпидемии чумы, которая неминуемо привела бы к победе турок.
   Вот и все. Девизе никогда не обронил бы обо всем этом ни слова в моем присутствии. Его преданность Марии-Терезии с ее смертью не ослабевала. А риск быть принятым за врага Его Величества представлял серьезную опасность. Но вновь применив на практике правило, преподанное мне Атто Мелани, я решил спровоцировать музыканта. Я, ничтожный поваренок, на которого никто не обращал внимания, буду говорить вместо него. Несколько слов, точно бьющих в цель, и… останется понять лишь, о чем он молчит.
   Вскоре мне представился удобный случай. Девизе позвал меня и попросил принести ему полдник. Было это во второй половине дня, ближе к вечеру. Я отнес ему корзиночку с кружком колбасы и несколькими ломтями каравая, которые он тут же принялся уписывать. Дождавшись, пока он набьет рот, я двинулся к двери и, уже стоя на пороге, небрежно бросил:
   – Кстати, кажется, вся Вена должна быть признательна королеве Марии-Терезии за избавление от чумы.
   Девизе побледнел.
   – Гм, – забеспокоился он и встал, чтобы выпить глоток воды.
   – Смотрите не подавитесь, сударь. Скорее запейте, – проговорил я, протягивая ему графин, который принес с собой, но нарочно не стал подавать сразу.
   Он шел и вопросительно таращил глаза.
   – Знаете, откуда мне это известно? Вам верно сказали, что господин Помпео Дульчибени стал причиной несчастного случая и теперь пребывает в жесточайшей горячке, так вот, у него развязался язык, а я как раз находился рядом.
   Это была сущая ложь, которую Девизе заглотнул также жадно, как и воду.
   – И что… он сказал еще? – пролепетал он, вытирая рот рукавом и пытаясь сохранять спокойствие.
   – О, много чего, я не очень-то понял. Видите ли, горячка… Если не ошибаюсь, он часто поминал некоего Фюке или что-то в этом роде, а еще Лозана, вроде так, – намеренно исказил я оба имени. – Говорил что-то о крепости, о чуме, о какой-то тайне, противоядии, о королеве Марии-Терезии, турках и даже заговоре. Словом, бредил, ну вы знаете, как это бывает. Кристофано очень беспокоился за него, но теперь бедняга Дульчибени вне опасности, ему нужно позаботиться о своих ногах, спине…
   – И что же, Кристофано тоже слышал?
   – Ну да, но вы ведь понимаете, когда врач занят больным, он слушает вполуха. Я передал кое-что аббату Мелани и…
   – Что ты сделал? – взревел вдруг Девизе.
   – Сказал аббату Мелани, что Дульчибени не в себе, бредит.
   – И все ему рассказал? – ужаснулся он.
   – А кому от этого плохо, сударь? – как бы уязвлено ответил я. – Знаю только одно: господин Помпео Дульчибени одной ногой был на том свете, и аббат Мелани разделил со мной мои тревоги. А теперь, простите, я спешу.
   Проверяя, что было известно Девизе, я позволил себе маленькую месть. Паника, охватившая гитариста, не оставляла ни малейшего сомнения: он не только знал то, что было известно нам с Атто, но, как я и предвидел, еще и играл первую скрипку во всей этой истории. Потому я и ликовал, оставив его в страшных муках: якобы бред Дульчибени (которого и в помине не было) достиг ушей Кристофано и аббата Мелани. Если бы Атто пожелал, он мог обвинить Девизе в предательстве короля Франции.
   Меня все еще задевало презрение, которое гитарист постоянно мне выказывал. Благодаря придуманной мною уловке уж эту-то ночь я буду спать как король, а вот он пусть помучается.
* * *
   Признаюсь, на земле был лишь один человек, с которым мне хотелось пожать плоды своей догадливости. Но он принадлежал отныне прошлому. К чему отрицать? То, чему я стал свидетелем во время столкновения с Дульчибени на стене Колизея, безвозвратно изменило наши с Атто отношения.
   Слов нет, он расстроил преступный и святотатственной план Дульчибени. Однако в момент истины я увидел его колеблющимся. Он поднялся на Колизей обвинителем, а спустился обвиняемым.
   Я был поражен и возмущен нерешительностью, которую он явил перед лицом обвинений и намеков Дульчибени в связи со смертью Фуке. Мне уже доводилось видеть его колеблющимся, но всегда только из страха перед неминуемыми и неизвестными угрозами. На сей раз его робость была вызвана не страхом перед неизведанным, но напротив, перед чем-то хорошо знакомым, что следовало скрыть. Итак, хотя и не подкрепленные никакими доказательствами, обвинения Дульчибени (яд, подмешанный в ножную ванну, преступная миссия, выполняемая по поручению французского короля) казались в большей степени окончательными и не подлежащими пересмотру, чем судебный приговор.
   К тому же это странное двусмысленное стечение обстоятельств, о котором напомнил Дульчибени – последними словами Фуке было: «Ах, так это правда», строчка из песни мэтра Луиджи Росси, которую Атто исполнял с таким неподдельным горем. «Ах, так это правда… стала думать ты иначе», – так заканчивалась строфа, похожая на неумолимый приговор.
   Те же слова он проговорил тогда, когда, уносимые потоком Клоаки Максима, мы были на волосок от гибели. Почему перед лицом смерти эти слова пришли Атто на ум?
   Я представил себя на его месте – предположим, это я предал друга и убил его. Разве вырвавшиеся перед смертью из его уст слова не поразили бы меня навсегда?
   Когда Дульчибени бросил ему в лицо эту жалобную и трогающую за душу фразу, голос Мелани дрогнул от осознания вины, какой бы тяжести она ни была.
   Для меня он перестал быть прежним: учителем, с которым интересно, вожатым, которому веришь. Это снова был кастрат Мелани, чью историю я узнал, подслушав разговор Девизе, Кристофано и Стилоне Приазо: аббат Бобека, которому это место было пожаловано, великий интриган, лжец, каких мало, предатель, которому не было равных, превосходный шпион. А может, еще и убийца.
   Тут я опять вспомнил, что он так и не объяснил мне, отчего поминал во сне barricades mysterieuses, и наконец до меня дошло – видно, он услышал эти слова от умирающего Фуке, которого тряс за плечи, стараясь выведать у него еще что-то, и не понял их значения.
   Обманутый своим повелителем, Атто в конце концов снискал мою жалость. Я понял, что он упустил небольшую подробность, рассказывая мне о своей находке в кабинете Кольбера, а именно: он сам же и преподнес Людовику XIV послания, из коих следовало, что Фуке в Риме.
   Мне в это не верилось. Как можно так предать своего благодетеля? Разве что желая в очередной раз доказать свою верность Его Величеству? Одна немаловажная деталь: он выдал королю человека, дружба с которым стоила ему изгнания двадцатью годами ранее. Это была его фатальная ошибка: король отблагодарил верного слугу, предложив совершить еще одно предательство. Он послал его в Рим с поручением убить Фуке, не открывая ни истинных причин этого страшного поручения, ни бездны душившей его ненависти. Я все думал, какую бредовую историю поведал король Атто и какой бесстыдной ложью в очередной раз очернил честь суперинтенданта.
   Последние проведенные мною в «Оруженосце» дни я пребывал во власти этого позорного образа аббата Мелани, выдающего государю своего беззащитного друга и неспособного уклониться от веления жестокого деспота.
   И как только ему достало смелости притвориться передо мной опечаленным другом? Видно, призвал на помощь все свои актерские способности, в ярости думал я. Если только эти слезы не были искренними. Но в таком случае их причина – в мучивших его угрызениях совести.
   Мне неизвестно, плакал ли Атто, готовясь ехать в Рим, дабы прикончить Фуке, либо превратился в послушное бесчувственное орудие в руках своего повелителя.
   Последние слова больного и слепого суперинтенданта, умиравшего по его вине, должно быть, перевернули убийце всю душу: по обрывкам фраз, упоминающим о barricades mysterieuses и каких-то тайнах, но еще больше по тусклым и честным глазам его Атто понял, не мог не понять, что сам – жертва того, кто послал его на злодеяние.
   Менять что-либо было поздно, можно было лишь попытаться понять. И он пустился доискиваться и дознавать, для чего ему и понадобился помощник.
   Вскоре мне стало невмоготу и захотелось вырваться из этого безостановочного и опостылевшего мысленного верчения вокруг одного и того же. Однако это было не так-то просто, удалось лишь перестать все время про себя обращаться к аббату. Доверительности, завязавшихся было дружеских отношений как не бывало.
   И все же за те несколько дней, в которые судьба свела нас вместе в «Оруженосце», он стал мне учителем, наставником, открыл передо мной новые горизонты, и потому я продолжал вести себя по отношению к нему, по крайней мере внешне, с привычной услужливостью. Правда, мои глаза и голос лишились теплоты и блеска, которые им может сообщить лишь дружба.
   Подметил я перемены и в нем: отныне мы были друг другу чужими, и он сознавал это не меньше моего. Теперь, когда Дульчибени был прикован к постели и мы расстроили его планы, аббату не с кем было сражаться, некому устраивать засады с целью выведать что-либо, исчезла необходимость предпринимать все новые действия. Он не пытался оправдаться в моих глазах, разъяснить свои поступки, как делал раньше, когда я начинал упрямиться или бывал чем-то недоволен. В последние дни он ушел в себя – замкнулся в молчаливом замешательстве, которое способно породить одно лишь чувство вины.
   Только раз поутру, когда я хлопотал на кухне, он резко взял меня за локоть, а потом заключил мои руки в свои:
   – Поедем со мной в Париж. Мой дом велик, я способен оплатить тебе лучших учителей. Станешь мне родным сыном, – серьезно, с ноткой горечи предложил он.
   Я почувствовал, что в руке у меня что-то есть, взглянул и обомлел: это были три margaritae, венецианские жемчужины, подаренные мне Бреноцци. Давно надо было уже догадаться: Мелани выкрал их у меня в тот самый раз, когда мы вместе оказались в чулане, и сделал это для того, чтобы вынудить меня помогать ему. И вот теперь возвратил, положив конец собственной лжи. Было ли это попыткой примирения?
   Я подумал-подумал и ответил:
   – Ах, так вы желаете, чтобы я стал вашим сыном?
   После чего расхохотался прямо в лицо кастрату, у которого не могло быть детей, разжал кулак и выронил жемчужины на пол.
   Могильным камнем легла на наши отношения эта маленькая и в общем-то напрасная месть: вместе с тремя жемчужинами отлетели прочь наше доверие, привязанность, словом, то, что связывало нас в пережитые вместе несколько дней и ночей. Все было кончено.
   Кончено, но не выяснено до конца. Чего-то все же не хватало в воссозданной нами по крупицам картине: отчего Дульчибени питал такую жестокую ненависть к семейству Одескальки, и в частности к папе Иннокентию XI? Одна причина была налицо: похищение и исчезновение его дочери. Но, как правильно заметил Атто, это была не единственная причина.
   Когда два дня спустя после событий, развернувшихся в Колизее, я ломал себе голову над тем, что вынудило Дульчибени пойти на столь отчаянный шаг, меня посетило озарение, яркое, неожиданное, из рода тех, что редко порождает наше сознание (в тот момент, когда я пишу эти строки, я могу утверждать это со знанием дела).
   Я на все лады прокручивал в голове то, что высказал Мелани Дульчибени, взобравшись вслед за ним на Колизей. Его двенадцатилетняя дочь, рабыня Одескальки, была похищена и увезена в Голландию Хьюгенсом и Франческо Ферони, торговцами живым товаром.
   Где теперь могла находиться дочь Дульчибени? В Голландии, в услужении правой руки Ферони – или в какой другой стране, куда ее сплавили, когда ею вдоволь наигрались? А ведь мне приходилось слышать, что самым красивым рабыням рано или поздно удавалось обрести свободу благодаря торговле своим телом, которая процветала в тех краях, отвоеванных человеком у моря.
   Как она могла выглядеть? Если она все еще была жива, ей должно быть около девятнадцати лет. Наверняка мать-турчанка наградила ее темным цветом кожи. Представить себе ее лицо было, конечно, делом несбыточным, поскольку я не знал, какова была наружность ее матери. Но можно было предположить, что с ней плохо обращались, держали взаперти, били… Ее тело не могло не иметь следов побоев или шрамов…
   – Как ты догадался? – только и спросила меня Клоридия.
   – По твоим запястьям. По шрамам, которые видны на них. А кроме того, подсказкой мне послужили и Голландия, и итальянские купцы, которых ты люто ненавидишь, и Ферони, и кофе, которое напоминает тебе о матушке, и твои бесконечные вопросы о Дульчибени, и твой возраст, и кожа, и Аркана Суда, и возмещение за понесенный ущерб, о котором ты мне говорила. И наконец по приступам чиха аббата Мелани, чей нос весьма тонко отзывается на голландское полотно, из которого сшито твое платье и платье твоего отца.
   Клоридия не удовольствовалась таким простым объяснением, и мне пришлось в подтверждение своего интуитивного прозрения пересказать ей добрую половину наших с аббатом приключений. Сперва она отказывалась верить, и это при том, что я намеренно опустил многое из случившегося, по той причине, что мне и самому это теперь казалось вымыслом.
   Что и говорить, убедить ее в том, что ее отец разработал план покушения на жизнь папы, было нелегко, и удалось это лишь по прошествии времени.
   Как бы то ни было, после долгих и терпеливых объяснений она наконец приняла на веру большую часть фактов. Поскольку с ее стороны последовало множество вопросов, беседа длилась чуть ли не ночь напролет, иногда прерываемая небольшими перерывами, в которые мы отдыхали и которые я использовал для того, чтобы, в свою очередь, выяснить то, чего мне не хватало для полноты картины.
   – И что же он так-таки ни о чем не догадался? – спросил я наконец.
   – Нет, я в этом уверена.
   – Ты ему скажешь?