Вначале гнев народный обрушился на Фуке. Его конвоирам приходилось стороной обходить иные населенные пункты, где разъяренная толпа готова была заживо содрать с него кожу.
   Сидя в крохотной камере, изолированный от всех и вся, он был неспособен измерить глубину пропасти, в которую угодил. Здоровье его ухудшилось, он просил даже прислать ему духовника. Слал королю прошения о снятии с него виновности, трижды обращался с просьбой принять его – все впустую. Стал распространять письма, в которых защищал свое доброе имя. И тешил себя иллюзией, что все это еще может достойно завершиться, хотя уже было очевидно, что никакая брешь не откроется в стене враждебности, которой обнесли его король с Кольбером.
   Все это время Кольбер вел закулисные интриги: устраивал заседания Палаты правосудия в присутствии короля, торопил судей, пускал в ход угрозы и посулы. Было опрошено множество свидетелей.
   Наша беседа была прервана Угонио, указавшим нам на люк, которым они с Джакконио воспользовались за несколько недель до встречи с нами, открыв таким образом ту галерею, по которой мы теперь шли.
   – Куда можно попасть отсюда?
   – Дак на задворки Пантеона.
   – Если я правильно понял, этот люк ведет в галерею, проходящую позади Пантеона, из нее можно попасть в подвальное помещение частного владения, где с помощью одного из ваших ключей открывается дверца, ведущая на улицу. Так, что ли?
   Угонио довольно ухмыльнулся, уточнив, что нет надобности прибегать к помощи ключей, поскольку решетчатая дверь не на запоре. Взяв все это на заметку, мы двинулись дальше, и Мелани продолжил свой рассказ.
   На суде Фуке защищал себя сам, не прибегая к помощи адвоката. Речи его были искрометны и стремительны, доводы убедительны, память безупречна, ответы попадали не в бровь, а в глаз. Никто не справился бы с этим лучше него самого. На все у него было объяснение. Все возражения блекли перед его аргументами. Бумаги его были конфискованы и, по-видимому, подверглись изъятию всего, что могло послужить к его защите.
   – Как я тебе уже дал понять, кое-какие доказательства его вины были сфабрикованы, к этому приложил руку некий Беррье, человек Кольбера. И при всем при этом гора бумаг не послужила ничему! Не было доказано ни одного пункта обвинения! Зато на поверхность всплыла ответственность за многие безобразия и причастность к делу Мазарини. Однако память о нем не могла быть замарана.
   Кольбер и король, рассчитывавшие на совершенно покорное их воли правосудие и скорую и неправедную расправу с Фуке, и представить себе не могли, что немало судей, старых почитателей Фуке, откажутся превращать судебную процедуру в простую формальность.
   Так незаметно, от одного слушания к другому пролетело три года. Парижане ходили на страстные защитительные речи Фуке как на театральное действо. Настроение простонародья поменялось – оно сменило гнев на милость. Кольбер вводил все новые подати и налоги, необходимые для получения средств на ведение войн и строительство Версаля. Фуке никогда не осмеливался так увеличить фискальное бремя страны, как Кольбер. С недовольными крестьянами расправлялись без суда и следствия. А вот опись состояния Фуке, произведенная в момент его задержания, свидетельствовала, что доходы его были ниже расходов. Великолепие, которым он окружил себя, служило лишь тому, чтобы пускать пыль в глаза кредиторам, которым он задолжал лично, уж и не зная, где еще раздобыть денег на все новые военные кампании, затеваемые королем. Он набрал займов на шестнадцать миллионов под залог земли, дома и должностей, оцененных в пятнадцать миллионов фунтов. Это ничто в сравнении с тридцатью тремя миллионами, завещанными Мазарини своим племянникам! – горячо воскликнул Атто.
   – Но Фуке мог бы спастись, – заметил я.
   – И да и нет. – Нам пришлось остановиться, чтобы заправить маслом один из наших фонарей. – Кольбер сделал так, чтобы у судей не было доступа к описи имущества Фуке. Тот безнадежно умолял, чтобы ее приобщили к делу. Однако окончательно сгубила его одна находка, сделанная уже после его задержания.
   Она послужила основанием для последнего пункта обвинения, не имевшего никакого отношения к финансовым злоупотреблениям. Речь шла об одном документе, обнаруженном приставами, явившимися с обыском в его дом в Сен-Манде. За зеркалом было спрятано письмо, написанное в 1657 году, то есть за четыре года до ареста, и адресованное друзьям и родным. В нем суперинтендант выразил свою озабоченность растущим недоверием Мазарини и интригами недругов и оставил указания на тот случай, если Мазарини упечет его за решетку: это был не то чтобы план восстания, но подстрекательство к волнениям политического толка, способным обеспокоить кардинала и подтолкнуть его к переговорам. Было известно, что Мазарини, дабы выпутаться из затруднительного положения, имел обыкновение пересматривать уже принятые решения.
   И хотя в письме не было ни малейшего упоминания о восстании против короны, оно было представлено обвинителем как проект государственного переворота в роде Фронды, память о которой была еще жива в народе. Дело подали так, будто бы восставшим приготовлено прибежище на укрепленном острове Бель-Иль, принадлежавшем Фуке. На этот бретонский остров были посланы эмиссары, которые, посетив его, представили ведущиеся там фортификационные работы и имеющиеся склады – пороховые и боеприпасов – как доказательства заговора.
   – А для чего Фуке укреплял этот остров?
   – Он был гением морского дела и морской стратегии, рассчитывал превратить Бель-Иль в форпост против Англии. И даже подумывал выстроить там город, полагая, что прекрасное местоположение порта сделает его соперником Амстердама и завоюет северные рынки, чем будет оказана еще одна услуга как королю, так и Франции.
   Таким образом, хотя задержан Фуке был за лихоимство, осудили его за подстрекательство к восстанию. И это еще не все. В Сен-Манде был также найден деревянный сундучок на висячем замке, где хранилась секретная переписка суперинтенданта. Королевские комиссары почерпнули в ней имена преданных друзей обвиняемого. Тут уж у многих затряслись от страха поджилки. Письма, частично переданные королю, в конечном счете все равно оказались в руках Кольбера. Осознавая заложенную в них опасность, он сохранил большую их часть, остальное, отобранное им самим, было предано огню, дабы не компрометировать многие славные имена.
   – Как по-вашему, те письма Кирхера, которые вы обнаружили в кабинете Кольбера, были из того самого ларца?
   – Не исключено.
   – А чем все это кончилось?
   – Фуке потребовал отвода для некоторых судей, например, Пюссо, дяди Кольбера, причислявшего Змею «к своей партии». Пюссо так грубо нападал на Фуке, что мешал ему отвечать и науськивал на него судей.
   Канцлер Сегье, во времена Фронды принявший сторону восставших против короны, также входил в Палату. Фуке сделал следующее замечание: может ли Сегье быть государственным обвинителем? На следующее утро блестящий выпад Фуке обошел весь Париж и вызвал рукоплескания, однако прошение об отводе Сегье удовлетворено не было.
   Общественность принялась роптать: дня не проходило, чтобы против Фуке не было выдвинуто новое обвинение. Обвинители избрали канат такой толщины, что он вряд ли мог затянуться на шее простого человека.
   Близилось окончание процесса. Король сам предложил кое-кому из судей отойти от участия в нем. Талону, выказавшему много усердия, не увенчавшегося успехом, пришлось уступить место Шамийяру. Он-то, изложив 14 ноября 1664 года в Палате свои заключения, потребовал для Фуке смертной казни через повешение и возмещение незаконно присвоенных казенных денег. Наступил черед докладчиков. Судья Оливье д'Ормессон, которого Кольбер пытался запугать, так ничего и не добившись, пять дней кряду произносил пламенную речь, меча гром и молнии против методов Беррье и его покровителей. Он потребовал приговорить Фуке к ссылке, что было для того наилучшим выходом из создавшегося положения.
   Второй докладчик, Сент-Элен, был сговорчивее, речь его была далеко не так ярка, как речь д'Ормессона, он был за смертную казнь. Вслед за ним свои вердикты вынесли и остальные судьи.
   Все это тянулось страшно долго и мучительно, а кое для кого закончилось весьма печально. Судью Массено доставили в зал заседаний, несмотря на серьезное недомогание, где он прошептал: «Лучше уж умереть прямо здесь» – и проголосовал за высылку. Судья Поншартрен сопротивлялся угрозам и посулам Кольбера, нанеся тем самым непоправимый вред как своей карьере, так и продвижению по службе сына. Судья Рокезант сам закончил свои дни в изгнании, не поддержав приговор к высшей мере наказания.
   Всего девять из двадцати шести комиссаров были за смертную казнь. Жизнь Фуке была спасена.
   Радость и чувство облегчения охватили Париж, стоило распространиться вести о вердикте, дарующем Фуке жизнь и свободу, разумеется, вне пределов Франции.
   Но тут на сцену вышел Людовик XIV. Вне себя от ярости, он воспротивился изгнанию и отменил приговор Судебной палаты, сведя на нет три долгих года разбирательства. С небывалой для истории французского королевства решительностью Наихристианнейший из королей воспользовался своим так называемым «правом регалии», только вывернул его наизнанку: до сих пор короли пользовались им, чтобы смягчать наказания, миловать и одаривать, он же усугубил наказание Фуке, приговорив его к отбыванию пожизненного заключения в полнейшей изоляции в забытом Богом месте.
   – Париж был потрясен и убит. Никто так никогда и не понял причину этого. Сдавалось, король питал к Фуке непобедимую, глубоко личную ненависть. Ему было мало свалить, унизить Фуке, лишить его всего и держать в заключении на чужедальних рубежах своего государства. Он разорил замок Во и дом Фуке в Сен-Манде, переведя в свой собственный дворец его мебель, коллекции, шпалеры, золото и обивку, пополнив королевскую библиотеку тринадцатью тысячами ценнейших томов, любовно собираемых суперинтендантом на протяжении многих лет. Все это не менее чем на сорок тысяч фунтов.
   Вдруг объявившиеся кредиторы Фуке поспели лишь к шапочному разбору. Один из них, торговец металлом по имении Жолли, проник в Во и другие бывшие резиденции Фуке и собственноручно отодрал всю отделку из меди, а кроме того, вывез гидравлические свинцовые трубы, по тем временам бывшее новинкой, благодаря которым парк и сады Во представляли такую ценность. Сотни других рук последовали примеру Жолли и взялись сдирать облицовку, настенные светильники и прочее детали внутреннего убранства, могущие иметь хоть какую-то ценность. В конце концов прославленные резиденции Фуке стали походить на пустые раковины: доказательство существования всех тех чудес, что некогда в них содержались, осталось лишь в описях его преследователей. А владения Фуке на Антильских островах были проданы его заморскими служащими, поделившими между собой вырученные деньги.
   – А что, замок Во был такой же блистательный, как и королевский дворец в Версале? – спросил я.
   – Во старше Версаля на пять лет, – подчеркнуто горделиво ответил Атто. – И во многом явился его вдохновителем. Если б ты только мог вообразить, какая тоска овладевает теми, кто был вхож к Фуке, когда ныне они проходят залами королевского дворца в Версале, узнавая полотна, статуи и иные шедевры, принадлежавшие суперинтенданту, и до сих пор наслаждаются его безошибочным тонким вкусом… – Атто не мог продолжать. Мне даже подумалось, не собирается ли он всплакнуть, но он взял себя в руки и продолжал: – Несколько лет назад госпожа де Севинье отправилась в паломничество в Во. Кое-кто видел, как она долго безутешно рыдала на руинах бывшего великолепия.
   Муки Фуке были усугублены предписанным ему тюремным режимом. По приказу короля ему запретили писать и общаться с кем-либо помимо тюремщиков. Тому, что было в голове и на языке заключенного, надлежало оставаться тайной. Лишь король имел право знать об этом через своих верных стражей. Если же Фуке не желал разговаривать со своим палачом, что ж, пускай его хранит все про себя.
   В Париже многие начали прозревать истину. Если в планы Людовика входило навсегда заткнуть рот своему пленнику, можно было лишь добавить кое-что в суп, который тому подавали. Случаев сделать это в Пинероло было предостаточно…
   Однако время шло, а Фуке не помирал. Возможно, все было куда сложнее и король стремился вырвать у пленника какую-то тайну, которую тот упорно хранил в холодном безмолвии своей темницы. Расчет был на то, что лишения сломят его упорство.
   Угонио потребовал нашего внимания. Увлекшись разговором, мы и забыли, что Джакконио учуял чьё-то присутствие, пока мы находились в доме Тиракорды. И вот опять его нос о чем-то ему сообщил.
   – Гр-бр-мр-фр.
   – Старенький, перепуганный, вспотевший, – перевел Угонио.
   – Может, твой приятель способен определить, что он ел на ужин? – насмешливо поинтересовался Атто.
   Я испугался, как бы обладатель столь знатного нюха не оскорбился, ведь он мог сослужить нам немалую службу в будущем.
   – Гр-бр-мр-фр, – как ни в чем не бывало пробурчал Джакконио, поведя своим безобразным органом обоняния.
   – Джакконио распознал вымя, возможно, с добавлением яйца, ветчины, белого вина, а также бульона и сахара.
   Мы с Атто обомлели и даже остановились. Именно то, что я с таким тщанием состряпал для постояльцев. Джакконио никак не мог об этом прознать и тем не менее различил в запахе, оставленном незнакомцем, не только главную составляющую блюда, но и добавки, сделанные мною для улучшения вкуса. А если это так, значит, мы идем по следу кого-то, кто проживает в «Оруженосце».
   Рассказ о процессе над Фуке продолжался, за разговором мы незаметно исследовали довольно-таки протяженный отрезок галереи С. Сказать, какое при этом было преодолено расстояние, если вести отсчет от площади Навона, было трудно. Хотя тропинка и петляла слегка, никаких ответвлений от нее нами замечено не было, что означало одно: мы шли в единственно возможном направлении.
   Только мы в этом убедились, как все круто изменилось. Под ногами зачавкало, стало скользко, дыхание сперло, а вдали послышался какой-то рокот. Мы насторожились. Джакконио прядал головой, напоминая недовольного коня. По галерее распространялось зловоние. Что-то оно мне напоминало, но что?
   – Стоячие воды, – подсказал Атто.
   – Гр-бр-мр-фр, – подтвердил Джакконио, у которого испортилось настроение.
   Угонио пояснил, что запах стоячих вод беспокоил его собрата и мешал безошибочно различать прочие запахи.
   Вскоре мы ступали уже по заболоченной тропе. Смердело нестерпимо. Причина этого стала понятна, когда в стене слева открылась широкая и глубокая расщелина или промоина, откуда в галерею вливалась темная струя, образовывавшая небольшой поток, превращавший наклонную тропу в русло, и устремлявшаяся по нему куда-то вдаль, терявшуюся во тьме. Я дотронулся до стены: она была влажной и покрытой жидкой грязью. Наше внимание привлекла тушка жирной крысы, плывшей по течению и безразличной к нашему присутствию.
   – Дохлая, – поддев ее ногой, авторитетно заявил Угонио. А Джакконио так еще и подцепил ее двумя пальцами за хвост и приподнял. Изо рта грызуна вытекла струйка крови. Джакконио вдруг погрустнел, как бы пораженный чем-то, чего он никак не ожидал.
   – Гр-бр-мр-фр, – задумчиво прокряхтел он.
   – Дохлая, болящая, обескровленная, – довел до нашего сведения Угонио.
   – Откуда ему знать, что она болела? – удивился я.
   – Джакконио – большой друг этих мерзких тварей, не так ли? – предположил Мелани.
   Джакконио кивнул, обнажив в наивной и диковатой улыбке свои ужасающие желтые резцы.
   Мы продолжали двигаться вперед, оставив позади затопленный участок галереи. Все свидетельствовало о том, что промоина в стене галереи образовалась недавно. Вскоре нам попались еще три дохлые крысы таких же кондиций, как и первая. Джакконио осмотрел каждую из них: картина повторилась. Приятели приписали это какой-то неведомой болезни. Поистине, кровь преследовала нас на всем протяжении поисков: кровь на странице с библейским текстом, кровь в глиняном горшке, а теперь вот еще и крысиная.
   Новое непредвиденное обстоятельство прервало наше продвижение по галерее D. На сей раз это был не просочившийся в щель ручеек, а настоящий бурливый поток, несущийся по галерее, расположенной перпендикулярно по отношению к нашей: подземная речка, в которую вливались нечистоты из разных мест. Однако от нее не исходил тот смрад, что так не понравился Джакконио чуть раньше.
   К нашему великому разочарованию, мы вынуждены были смириться с поражением. К тому же прошло уже немало времени с тех пор, как мы покинули «Оруженосец», было неразумно так надолго отлучаться и давать повод заподозрить нас в чем-либо. На исходе сил мы порешили вернуться.
   На обратном пути Джакконио в последний раз кого-то учуял, а Атто чихнул.

День шестой 1 б СЕНТЯБРЯ 1683 ГОДА

   Долгим, невеселым и утомительным было наше возвращение. С перепачканными руками и лицами, в промокшей одежде проникли мы в чулан. Я обессиленно рухнул на постель, стоило мне до нее добраться, и забылся сном праведника, за всю ночь ни разу не повернувшись на другой бок, в чем убедился утром, открыв глаза. Ноги болели так, словно в них вонзились сотни игл. Протянув руку, чтобы привстать, я дотронулся до какого-то шероховатого на ощупь предмета, которого ночью не заметил и который так и пролежал со мной до утра. Это была астрологическая книжонка Стилоне Приазо, чтение которой я срочно прервал с сутки назад, когда меня кликнул Кристофано.
   Ночь помогла мне забыть все те страшные события, которые предсказывались в ней: смерть Кольбера, Муре (он же Фуке), и то, что не обойдется без яда, и горячка, и ядоносные болезни, жертвами которых стали Пеллегрино и Бедфорд, и «спрятанное сокровище», которое отыщется в начале месяца – видимо, письма, хранимые Кольбером в своем кабинете и похищенные Атто, – и «страшные сотрясения земли», и «взрыв подземных огней», уже затронувший здание «Оруженосца». И наконец, предвидение, касающееся осады Вены: «осада городов и сдача крупного укрепленного места», предсказанные Али и Леопольдом Австрийским.
   Я задал себе вопрос: «Хочется ли мне знать, чего еще ожидать в последующие дни?», и у меня тут же свело живот, что было явным признаком того, что нет, с меня хватит. Лучше уж вернуться назад. Я стал листать книжку в обратном направлении, и мой взгляд приковала к себе последняя неделя июля, начинающаяся с 22-го числа.
   На этой неделе послания миру будут исходить от Юпитера, управляющего королевским домом, который, проходя третий дом, шлет множество знаков; возможно, через болезнь кого-то могущественного королевство погрузится в слезы.
   Кто-то из сильных мира сего должен был умереть в конце июля. Ни о чем таком я не слыхал и обрадовался приходу Кристофано: может, он что-нибудь знает.
   Но и Кристофано ни о чем таком не слыхивал, зато снова поразился тому, какой ерундой, не имеющей ни малейшего отношения к нашему нынешнему положению, занят мой ум: то астрология, то судьбы сильных мира сего. Слава Богу, я успел сунуть книжонку под тюфяк. Было приятно уличить автора прогнозов в промахах и ошибках, да притом немалых. Предсказанное не подтвердилось, а это означало: даже звезды нельзя считать непогрешимыми. Я облегченно вздохнул про себя.
   Кристофано между тем изучал меня.
   – Пора юности – счастливейшая в человеческой жизни, все душевные и телесные силы на подъеме, в расцвете, – заговорил он отечески. – И все же не стоит злоупотреблять этим внезапным и порой неупорядоченным приливом сил, впустую расходуя их, – предостерег он меня, озабоченно ощупывая мешки у меня под глазами. – Подобное мотовство – не что иное, как грех, не меньший, чем общение с женщинами дурного поведения, – тут он многозначительно мотнул головой в сторону башенки, где проживала Клоридия, – недолго и французскую болезнь подцепить.
   Уж кто-кто, а он-то в этом разбирался, ведь ему приходилось не раз сражаться с нею, пуская в ход тяжелую артиллерию: наиглавнейшее из снадобий – меркуриальную мазь!
   – Простите, – перебил я его, чтобы увести разговор с этой усеянной шипами дороги, – и меня еще один вопрос: может, вы знаете, чем болеют крысы?
   Кристофано хохотнул:
   – Ну теперь понятно. Постояльцы забросали тебя расспросами, нет ли в «Оруженосце» крыс. Так?
   Я изобразил на лице нечто вроде улыбки, которая меня ни к чему не обязывала.
   – Так как же: есть здесь крысы или нет?
   – Святые угодники, мало ли я чищу…
   – Знаю, знаю. В противном случае, то есть если б мне попалась дохлая крыса, я бы вас всех предупредил…
   – Но о чем?
   – Ну как же, мой мальчик, ведь крысы первыми заболевают чумой. Гиппократ рекомендовал не прикасаться к ним, и в этом с ним были согласны его последователи – Аристотель, Плиний и Авиценна. Согласно географу Страбону, в Древнем Риме все, от мала до велика, знали, что появление больных крыс на улицах – признак эпидемии. Тот же Страбон пишет, что у итальянцев и испанцев было принято одаривать тех, кто убивал их в больших количествах. В Ветхом Завете рассказывается, как филистимляне, измученные наростами, обратили внимание на небывалое нашествие крыс на их поля и селения[141]. Стали расспрашивать своих жрецов и прорицателей, и те ответили, что некогда крысы уже опустошили землю и что надобно умилостивить Бога Израилева. Сам Аполлон, божество, которое, разгневавшись, насылало чуму, а успокоившись, прекращало ее, в Греции прозывался Сминфей – «Мышиный», в смысле – поражающий мышей и им подобных. В Иллиаде Аполлон Сминфей помогает троянцам и его стрелы во время Троянской войны девять дней несут в лагерь ахейцев чуму[142]. Эскулапа изображали с мертвой крысой у ног.
   – Так, стало быть, крысы – разносчики чумы! – ужаснулся я, припомнив все те трупы, которые попались нам на нашем пути этой ночью.
   – Не теряй самообладания, мой мальчик. Этого я не говорил. Я лишь изложил тебе верования древних. Сегодня на дворе, слава Богу, 1683 год, и современная наука сделала большой шаг вперед. Чуму вызывают не эти мерзкие твари, а, как я тебе уже говорил, порча природных мокрот, проистекающая прежде всего от гнева Господа нашего. А мыши и крысы заражаются чумой и умирают от нее точь-в-точь как люди. Не нужно к ним прикасаться, как учил Гиппократ.
   – Как распознать крысу, больную чумой? – спросил я, заранее страшась ответа.
   – Лично мне не доводилось никогда видеть ни одной. Из рассказов отца, наблюдавшего их, я понял, что они бьются в конвульсиях, глаза у них краснеют и выходят из орбит, их берет колотун и они пищат.
   – Как отличить эту болезнь от прочих?
   – Проще простого. Совершив пируэт и харкая кровью, крысы падают замертво. Трупы раздуваются, усы коченеют.
   Я похолодел. У всех крыс, на которых мы натыкались в подземных галереях, горлом шла кровь. Одну из них Джакконио даже показал нам, приподняв за хвост!
   За себя-то я страха не испытывал, я ведь был все одно что заговорен от чумы своим особым физическим строением, но, видимо, в городе и правда начиналась эпидемия, если судить по количеству дохлых грызунов под землей. Возможно, на карантин были закрыты и другие постоялые дворы, и дома, и там царил такой же страх, как у нас. Изолированные от всего города, мы пребывали в неведении. Я спросил Кристофано, как он считает, распространяется ли в городе чума.
   – Ничего не бойся. За последние дни мне несколько раз удалось разговорить часовых, что стерегут подходы к «Оруженосцу». В городе не выявлено больше ни одного случая заболевания. И нет никакого резону не доверять этим сведениям.
   Пока мы с Кристофано спускались в кухню, он предписал мне послеобеденный отдых с предварительным растиранием груди и приемом внутрь его чудодейственного ликера.
   Оказывается, Кристофано приходил поставить меня в известность, что берет на себя обязанность приготовления пищи для постояльцев и намерен отдавать предпочтение простым и обладающим очистительным действием блюдам. Но пока он еще нуждался во мне: отужинав выменем, многие мучились сильнейшей отрыжкой.
   Первое, что мне бросилось в глаза на кухне, был большой стеклянный колокол с носиком в роде перегонного куба, поставленный на кастрюльку, из которой шла жуткая вонь. «Сера», – сразу определил я. В кубе только что начался процесс дистилляции растительного масла. Лекарь выбрал пузырек, формой напоминающий лютню, и принялся постукивать по нему кончиками пальцев, извлекая легкий звук.
   – Слышишь? Полная настройка служит для того, чтобы прокаливать купоросное масло, потребное нам для смазывания бубонов горемыки Бедфорда. Будем надеяться, они наконец созреют и лопнут. Купорос ведь очень едок и жгуч. Черный и маслянистый, он является отличным прохлаждающим средством. Римский купорос, которым я, будто предчувствовал, запасся накануне карантина, – лучший из всех, поскольку хранится в железной посуде в отличие от немецкого, хранящегося в медной.