Странное очарование исходило от него во время исполнения музыкальной пьесы. При этом удовольствие слышать соединялось с удовольствием видеть. Его полукафтан из тонкой шерсти бланжевого цвета, простая рубашка под ним, не то зеленые, не то серые глаза, негустые пепельно-русые волосы – все в его облике, казалось, по собственной воле отступало перед яркими насыщенными звуками, которые он извлекал из своего шестиструнного инструмента. Его игра была построена на полутонах. Вот что было удивительно – стоило последней ноте раствориться в воздухе, и колдовства как не бывало, перед глазами снова оказывался тучный и мрачный человечек, не совсем здоровый на вид и даже слегка зачуханный, с тонкими чертами лица, отвислым будто слива носом, мясистыми неприятными губами, бычьей короткой шеей древнего германца, воинственной повадкой и резкими движениями.
   Он вряд ли заметил мое появление и после небольшой паузы вновь ударил по струнам. И тут словно что-то случилось. Из-под его пальцев стало возникать некое чудесное здание из звуков, будто он был не музыкантом, а зодчим; я мог бы и сейчас безошибочно воспроизвести оное на бумаге, будь в моем распоряжении слова, а не только воспоминания. Сперва прозвучал бесхитростный и простенький мотив, что, как бы танцуя, вразбивку прошелся по тонам, начиная с нижнего и достигая доминанты (так опытный музыкант объяснил бы профану, коим был я, свой способ исполнения), а затем, после поразительного по красоте скачка пропущенной каденции повторился. Это был лишь первый из драгоценных каменьев богатейшей и изумительной россыпи, которая, как объяснит мне позже Девизе, называлась рондо и строилась на заявленной в первой строфе главной теме – простеньком мотивчике, – повторяемой еще несколько раз, но непременно в сопровождении нового украшения, никак не чаемого и сверкающего одному ему присущим блеском.
   Как и положено, это рондо (мне не раз еще доведется его услышать) было увенчано рефреном, который, казалось, придавал смысл и завершенность всему целому. Но простота и безыскусность главной темы, как раз и составлявшие ее прелесть, не были бы столь разительны, если бы не обрамление из все новых и новых побочных тем, которые от рефрена к рефрену взбирались по этому чудесному зданию из звуков непринужденно и непредсказуемо, с какими-то все крепнущими красотой и отвагой. Так что последняя из них представляла собой вызов слуху, отличающийся особенной нежностью и сравнимый с тем, который рыцари бросают друг другу, когда дело идет об их чести. С опаской и чуть ли не боязливо добравшись до низких нот, финальное арпеджио совершало резкий подъем, а затем и прыжок к самым высоким нотам, превращая свое изломанное и робкое продвижение в поток чистейшей красоты, в который бросало охапки созвучий, отпуская их на волю стремнины.
   Канув в какой-то омут с колосящимися там загадочными и непознаваемыми (а более всего недоступными выражению посредством человеческого языка) темами, созвучия выныривали и против собственного желания наконец успокаивались, сходя на нет перед конечным повторением первоначально заданной темы.
   Околдованный, я затих и замер до тех пор, пока не угас последний звук. Девизе бросил взгляд в мою сторону.
   – Как вы хорошо играете на лютне, – робея, произнес я.
   – Прежде всего это не лютня, а гитара, – отвечал он. – И потом, тебя ведь заинтересовала не манера исполнения, а сама музыка. То, как ты ее слушал, подтверждает это. И ты прав: я особенно горжусь этим рондо.
   И он принялся объяснять мне, как сочиняют рондо и чем это рондо отличается от прочих.
   – Ты выслушал рондо, сочиненное в стиле brise[24], который на итальянском называется кажется спецато. Он имитирует игру на лютне: звуки аккордов звучат не одновременно, а вразбивку, арпеджио.
   – Ах вот оно что, – только и мог я сказать.
   По моей растерянной физиономии Девизе, видно, догадался, что я нуждаюсь в дополнительном пояснении, и продолжил свой рассказ о рондо. Оказывается, оно оттого было таким приятным на слух, что его рефрен строился по древним канонам благозвучия, тогда как побочные темы представляли собой попытки достичь гармонии, отличающиеся неожиданным характером, будто бы даже чуждым устоявшимся музыкальным нормам. Достигнув вершины, рондо резко обрывалось.
   Я спросил, как случилось, что он с такой легкостью владеет моим языком, умолчав о довольно-таки заметном французском акценте.
   – Я много странствовал, знал немало итальянцев, которых считаю лучшими музыкантами в мире. Музыкальность заложена в них природой, они великолепные исполнители. Увы, папа велел закрыть римский театр Тор ди Нона, находящийся в двух шагах отсюда. А вот в Болонье в часовне Сан-Петронио можно послушать прекрасных исполнителей и познакомиться со множеством новых произведений. Наш великий композитор Жан-Батист Люлли, слава Версаля, – флорентиец. Более всего я знаком с Венецией, музыка там в таком почете, как нигде в Италии. Обожаю тамошние театры: Сан-Кассиано, Сан-Сальваторе, знаменитый театр Кокомеро, где я присутствовал на чудном представлении до отъезда в Неаполь.
   – Как долго рассчитываете вы пробыть в Риме?
   – Увы, отныне это не имеет значения. Неизвестно, выйдем ли мы отсюда живыми, – ответил он и принялся исполнять отрывок из чаконы Люлли.
   Выйдя из кухни, где я после разговора с Девизе готовил завтрак, я нос к носу столкнулся с Бреноцци, венецианским стекольщиком.
   – Если желаете откушать, милости прошу, – возвестил я ему.
   Но он почему-то схватил меня за руку и, не произнося ни слова, потащил на лестницу, ведущую в погреб. Поскольку я возражал против такого обращения, он закрыл мне рот рукой.
   – Не горячись, выслушай меня, не бойся, я всего лишь хочу узнать у тебя кое-что, – заговорил он, остановившись на ведущих вниз ступенях, каким-то задушенным голосом, не давая мне возможности ответить. Его интересовало, что сказали другие постояльцы по поводу кончины г-на де Муре, не ожидается ли еще чья-нибудь смерть от отравления или по какой другой причине и кто из постояльцев больше других опасается этого, а также есть ли такие, кто вообще не испытывает страха, и сколько времени на мой взгляд может продлиться карантин – установленные магистратурой двадцать дней или больше, не подозреваю ли я кого в хранении ядов, считаю ли я, что действительно кто-то прибег к оным, и наконец, кто из постояльцев остался необъяснимым образом спокоен после объявления карантина.
   – По правде сказать, я…
   – Турки! Шла ли речь о турках? О чуме в Вене?
   – Но я не знаю, я…
   – А теперь слушай и отвечай, – перебил он меня, нервно теребя свой сельдерей между ног. – Маргаритки. Это тебе о чем-нибудь говорит?
   – Как вы сказали, сударь?
   – Маргаритки.
   – Если желаете, в погребе есть высушенные маргаритки для настойки. Вам нездоровится?
   Он выдохнул и возвел глаза к небу.
   – Веди себя так, будто я тебе ничего не говорил. У меня тебе один наказ: если станут расспрашивать обо мне, ты ничего не знаешь, ясно? – При этом он так сжал мои руки, что чуть не покалечил их.
   Я испуганно глядел на него.
   – Ну, понял? – нетерпеливо спросил он. – Как? Тебе этого недостаточно?
   Не понимая смысла его последнего вопроса, я решил, что он спятил. Я высвободился из его цепких рук и опрометью бросился вверх по лестнице, он же попытался снова схватить меня. Когда я вынырнул из темноты, в столовой звучала все та же восхитительная и берущая за душу мелодия. Но я не стал задерживаться и пронесся мимо, одним махом преодолев ступени, ведущие на второй этаж. Нападение стекольщика так меня напугало, что я все еще не разжимал кулаков, отчего и не замечал, что там что-то было. Когда же я разжал их, то увидел на ладони три маленькие сверкающие жемчужины.
   Я сунул их в карман и поплелся в комнату усопшего. Несколько постояльцев были заняты печальным делом. Кристофано, Пеллегрино и в отсутствие волонтеров помоложе Дульчибени с Атто Мелани переносили тело, завернутое в белую простыню, служившую саваном. Аббат был без парика и свинцовых белил на лице. Меня очень удивило его светское платье – штаны из тафты и рубашка с кисейным галстуком, – слишком изысканное для столь печального случая. Только огненно-красные чулки свидетельствовали о его сане.
   Тело уложили в продолговатую корзину, днище которой было выстлано одеялами. Сверху водрузили узел с пожитками, собранный заботами Дульчибени.
   – Это все, что у него было? – спросил Мелани, заметив, что дворянин из Фермо положил туда только одежду.
   Кристофано ответил, что этого достаточно, остальное Дульчибени может оставить себе с тем, чтобы позже передать родным. С помощью толстой веревки они переправили корзину за окно и опустили на мостовую, где уже дожидались представители братства «Отходная молитва и Смерть».
   – А что с ним сделают, сударь? – обратился я к Кристофано. – Верно, сожгут?
   – Нас это теперь не касается. Мы же не имели возможности похоронить его, – чуть отдышавшись, отвечал он.
   Тут послышалось легкое позвякивание. Кристофано нагнулся.
   – Ты что-то потерял… что у тебя в руке?
   Одна жемчужина выпала у меня и покатилась по полу. Доктор поднял ее и поднес к глазам.
   – Великолепный жемчуг. Откуда он у тебя?
   – Один из постояльцев отдал мне его на хранение, – соврал я.
   Пеллегрино как раз покидал комнату. Вид у него был утомленный и вялый. Вышел и Атто.
   – Не стоит расставаться с жемчугом, а особенно при нынешних обстоятельствах.
   – Почему?
   – Среди прочих свойств жемчуга – способность предохранять от яда.
   – Как это возможно? – бледнея, спросил я.
   – Да так. Жемчужины ведь siccae etfrigidae [25] во второй степени, – отвечал Кристофано. – Если в них не делать дырок и хранить в горшке, habent detergentem facultatem [26] и могут помогать при горячке и нагноении. Также они прочищают и осветляют кровь (уменьшают срок месячных), а согласно Авиценне, излечивают от cor crassatum [27], сердцебиения и сердечных обмороков.
   Пока эскулап демонстрировал свои познания в области медицины, в мозгу у меня свершалась работа: дар Бреноцци что-то означает, но что именно? Нужно непременно обсудить это с аббатом Мелани, но прежде отделаться от доктора.
   – Черт подери! – воскликнул Кристофано, внимательно разглядывая жемчужины. – Их форма указывает на то, что их достали со дна моря в вечерний час, до полной луны.
   – И что же?
   – А то, что они лечат от ложных умозаключений. Если их растворить в уксусе, излечивают от omni imbecillitate et animi deliquio [28], а еще от летаргического сна.
   Вновь завладев своим сокровищем, я распрощался с Кристофано и поспешил к Атто Мелани.
   Его комната располагалась на третьем этаже, прямо над комнатой, которую занимали Муре и Дульчибени. Это были два самых просторных и светлых помещения на нашем постоялом дворе, и в каждом было по три окна – два выходили на Орсо, а одно – в переулок. Во времена прежней хозяйки в них останавливались важные господа со своими слугами. На четвертом и последнем этаже, который мы именовали чердачным, была точно такая же комната. Прежде там жила хозяйка, а теперь мы с моим хозяином делили ее, несмотря на запрет Кристофано. Увы, с этой привилегией мне предстояло расстаться тотчас по возвращении г-жи Пеллегрино, которая пожелала сохранить за собой весь этаж и потому наверняка сошлет меня на кухню.
   Войдя к аббату, я прежде всего был поражен, сколько там было книг и бумаг всякого рода. Аббат был явно любителем древностей и красот Рима, во всяком случае, если судить по названиям томов, чинно стоящих на полке. Я только мельком взглянул на них, позже мне предстояло поближе познакомиться с ними. Вот названия некоторых из них: «Великолепие античного и современного Рима, с его главными храмами, театрами, амфитеатрами, аренами, водоемами для морских сражений, триумфальными арками, обелисками, дворцами, банями, куриями и базиликами» Лаури, «Chemnicensis Roma» Фабрициуса и «Древности Рима, собрание, составленное из описаний как древних, так и современных авторов» Андреа Палладио. По стенам его комнаты было развешано девять больших географических карт, снабженных указками из индийского тростника с позолоченными набалдашниками. Когда я вошел, Мелани держал в руках стопу рукописных страниц. Он пригласил меня сесть.
   – Я как раз собирался поговорить с тобой. Скажи-ка, у тебя есть знакомые? Друзья? Люди, которым ты доверяешь?
   – Думаю… э-э… нет. Можно сказать, никого, господин аббат Мелани.
   – Зови меня господином Атто. Жаль. Хотелось узнать, что говорят о нашем положении. На тебя была моя последняя надежда.
   Подойдя к окну, он принялся напевать:
 
Сны мимолетные, сны беззаботные,
Снятся лишь раз…
 
   Этот экспромт, пропетый нежнейшим голосом и свидетельствующий об исключительном даре моего нового наставника, преисполнил меня восхищением и удивлением. Несмотря на годы, он сохранил полное очарования сопрано. Я поздравил его и спросил, не он ли автор этого чудесного романса.
   – Нет, это романс сеньора Луиджи Росси, моего учителя, – рассеянно отвечал он. – Но скажи мне лучше, как прошло сегодняшнее утро? Не было ли чего необычного?
   – Со мной приключилась довольно странная история, сударь. После разговора с Девизе…
   – Ах, Девизе! О нем-то я и хотел порасспросить тебя. Он играл?
   – Да, но…
   – О, это виртуоз, любимец короля! Его Величество обожает гитару, также как и оперу и балетные постановки, в которых он участвовал, будучи юношей. Прекрасное было время. Но что тебе сказал Девизе?
   Я понял, что он не оставит меня в покое, пока я не покончу с музыкальным сюжетом, и поведал ему о рондо, а также самом исполнителе, по его собственным словам, посетившем многие театры Италии, и в частности знаменитый театр Кокомеро в Венеции.
   – Театр Кокомеро? Так-так… Ты уверен, что правильно запомнил?
   – Ну да, такое название… ну словом, необычное для театра[29]. Девизе сказал, что побывал там перед отъездом в Неаполь. А что?
   – Ничего. У меня такое впечатление, что твой гитарист несет сущий вздор, даже не заботясь о том, чтобы это выглядело правдоподобно.
   – С чего вы взяли, сударь? – ошеломленно спросил я.
   – А с того, что Кокомеро – великолепный театр, где выступают лучшие из лучших. Если уж на то пошло, я и сам там пел. Однажды, помню, мне предложили партию Апеллеса в «Александре-победителе». Разумеется, я заупрямился и получил заглавную роль. Ха-ха! Славный театр. Жаль только, что он находится во Флоренции, а не в Венеции.
   – Но… Девизе сказал, что был там перед отъездом в Неаполь.
   – Вот-вот. Совсем недавно, поскольку из Неаполя он прямиком отправился в Рим. Но это пустяк: название театра запечатлено в моей памяти и потому меня не обманешь. Говорю тебе: Девизе никогда не был в Кокомеро. А может, и в Венеции.
   Маленькая ложь Девизе неприятно поразила меня.
   – Продолжай. Ты сказал, что с тобой произошло нечто странное, если не ошибаюсь.
   Наконец-то мне представилась возможность довести до сведения Атто вопросы, которыми забросал меня Бреноцци, а также его необычную просьбу по поводу маргариток, не утаил я и историю с тремя жемчужинами, относящимися, по словам Кристофано, к тому виду, который употребляют для лечения от яда и летаргического сна. Оттого-то у меня и появились опасения, как бы эти маленькие шарики не были как-то связаны со смертью Муре. Возможно, Бреноцци что-то знал, но побоялся сказать. Я показал жемчужины Мелани. Он взглянул на них да как расхохочется:
   – Мой мальчик, не думаю, что бедолага Муре… – начал он, качая головой, но не договорил.
   Раздался пронзительный крик. По-видимому, что-то случилось в чердачном помещении.
   Мы бросились в коридор, оттуда на лестницу. И застыли как вкопанные: посреди второго лестничного пролета лежало опрокинутое навзничь тело г-на Пеллегрино.
   На крик сбежались и остальные обитатели «Оруженосца». Струйка крови стекала по ступеням от головы моего покровителя. Крик издала куртизанка Клоридия – она находилась тут же и, дрожа и слегка прикрывшись носовым платочком, взирала на бездыханное, по всей видимости, тело. Покуда мы стояли как громом пораженные, Кристофано пробился в первый ряд, склонился над телом и с помощью куска материи убрал длинные пряди с лица Пеллегрино. Тот как будто ожил: дернувшись, он срыгнул зеленоватой, какой-то особенно зловонной, с сивушным запахом жидкостью. И перестал подавать признаки жизни.
   – Поднимем и отнесем его в комнату, – предложил Кристофано.
   Я был единственным, кто бросился к телу, однако одному мне было никак не справиться, как ни пытался я приподнять верхнюю часть туловища моего хозяина. На помощь мне пришел аббат Мелани: отстранив меня, он сам взялся за дело.
   – Держи ему голову, – скомандовал он.
   Доктор подхватил Пеллегрино за ноги. В полной тишине доставили мы несчастного в большую комнату на четвертом этаже и уложили на постель.
   Застывшее лицо моего хозяина было необычайно бледным, словно восковым, и покрыто испариной. Широко раскрытые глаза, под которыми набухли мешки, уставились в потолок. На лбу у него зияла рана: когда Кристофано промыл ее, оказалось, что лоб рассечен до кости. И все же он был жив и хрипел.
   – Упал на лестнице и ударился головой. Но боюсь, он еще до этого был без сознания.
   – Как это? – удивился Атто.
   Кристофано некоторое время колебался, но все же ответил:
   – Он стал жертвой приступа болезни, которую я пока не до конца распознал. Как бы то ни было, удар был не пустяшный.
   – Как это? – повторил Атто, повышая голос. – Неужто он был отравлен?
   При этих словах меня охватила дрожь, а на память пришли слова, произнесенные аббатом предыдущей ночью: если мы не остановим убийцу вовремя, всем крышка. Знать, мой хозяин стал очередной жертвой раньше, чем мы смогли что-то предпринять.
   Врач тряхнул головой и освободил шею Пеллегрино, развязав шейный платок, который тот носил под рубашкой: под левым ухом обнаружились два синеватых вздутия.
   – Судя по общей окоченелости тела, речь идет о той же болезни, что и у Муре. Но это, – он указал на пятна, – это… Однако…
   Мы догадались, что Кристофано говорит о чуме, и невольно отступили подальше. Кто-то стал молиться.
   – Когда мы переносили тело Муре, Пеллегрино вспотел, у него был жар, и он очень быстро выбился из сил.
   – Это чума, ему недолго осталось мучиться, – послышалось за моей спиной.
   – И все же, – продолжал рассуждать Кристофано, снова склонившись над моим хозяином, – все же возможно, это нечто лишь внешне напоминающее чуму, а на самом деле обычные синяки.
   – Что-что? – разом вопросили отец Робледа и поэт Стилоне Приазо.
   – В Испании, отец Робледа, это зовется tabardillo, в Неаполитанском королевстве – pastici, в Милане – segni, – объяснил, обращаясь к ним обоим, Кристофано. – Причина этой болезни – кровь, испорченная нездоровым желудком. Точно, его вытошнило. Чума объявляется внезапно, а синяки – время от времени, от переутомления или частичной утраты умственных способностей. То-то, я гляжу, сегодня у нашего Пеллегрино что-то с головой. Чума проявляет себя различными симптомами, на теле возникают красные, багровые или темные, подобно этим, набухания. Однако у него они слишком раздулись, чтобы быть простыми кровоподтеками, но и слишком малы, чтобы быть бубонами.
   – Но разве не свидетельствует о чуме то, что Пеллегрино так внезапно лишился чувств? – молвила Клоридия.
   – Нам неизвестно, связана ли потеря чувств с ударом или болезнью, – вздохнул доктор. – Как бы то ни было, завтра мы все узнаем после обследования этих двух вздутий, которые, увы, слишком темны и указывают, что болезнь в серьезной стадии и сопровождается нагноением…
   – Так заразен он или нет? – не выдержав, прервал ход его рассуждений отец Робледа.
   – Причиной синяков служат чрезмерные жара и сухость, оттого они facillime [30] поражают людей холерического склада, каким как раз и является Пеллефино. Так что, дабы избежать чумы, важно не метаться и не паниковать. – Он бросил многозначительный взгляд в сторону иезуита. – Эта болезнь быстро высушивает тело, обезвоживая его, и потому, бывает, оканчивается плачевно. Однако если к истощенному больному применить соответствующее лечение и окружить уходом, он справляется с недугом. Вот почему она не так опасна, как чума. Мы все приближались к Пеллегрино в последние часы, а значит, все могли заразиться. Предписываю вам разойтись по своим комнатам, я осмотрю вас одного за другим. Сохраняйте спокойствие.
   Меня Кристофано попросил помочь ему, а когда мы остались одни, принялся рассуждать вслух:
   – Пеллегрино беспрестанно рвало, вместе с рвотой из желудка удаляются вещества, способные разлагаться и портиться во влажной среде. Значит, кормить больного следует холодной пищей, которая приводит холериков в чувство.
   – Вы откроете ему кровь? – спросил я, зная понаслышке, что это лечение рекомендовано при всех болезнях.
   – Ни в коем случае: кровопускание способно излишне охладить природное тепло тела, больной может не выдержать.
   Я вздрогнул.
   – К счастью, – продолжал Кристофано, – у меня с собой есть травы, мази, порошки и все, что нужно. Помоги мне раздеть твоего хозяина, я должен смазать ему эти «пятна кори», как зовет синяки Гальен. Мазь проникает внутрь и препятствует нагноению.
   Он вышел и некоторое время спустя вернулся с несколькими баночками.
   Аккуратно сложив в углу большой серый фартук и одежду г-на Пеллегрино, я поинтересовался:
   – Возможно, и смерть господина Муре явилась следствием чумы или синяков?
   – На теле старика француза я не обнаружил ни пятнышка, – резко ответил лекарь. – Как бы то ни было, теперь поздно гадать. Его уже нет с нами. – С этими словами он заперся в комнате моего хозяина.
   Постоялый двор охватило тревожное ожидание. Все или почти все постояльцы с отчаянием восприняли последнее происшествие. Смерть пожилого француза, которую врач приписал воздействию яда, не произвела на них такого сильного впечатления. Смыв с лестницы кровь, я подумал о душе своего хозяина, которой, возможно, вскоре предстояло встретиться со Всемогущим. И тут меня стукнуло: да ведь согласно постановлению магистратуры в каждой комнате постоялого двора положено иметь картинку на религиозный сюжет, а также чашу со святой водой.
   Все мои помыслы в эту минуту были обращены к Небу, я просил Его не лишать меня моего дорогого попечителя. Поднявшись на четвертый этаж, я наведался в комнаты, занятые г-жой Пеллегрино, и огляделся в поисках чаши со святой водой и картинок с подходящими сюжетами.
   Прежде в этих комнатах проживала г-жа Луиджия, они почти не изменились при новой хозяйке, поскольку она бывала здесь лишь наездами. На пыльном столике стояла керамическая фигурка Иоанна Крестителя, держащего чашу со святой водой. По обе стороны от нее были раки и телец из сладкого теста под хрустальным колпаком.
   Стены были украшены красивыми картинками с сюжетами из Священного Писания. От умиления у меня перехватило горло, а тут еще в голову полезли всякие мысли о своей собственной невеселой жизни. Негоже, подумалось мне, что в столовых на первом этаже висят лишь обычные картинки со всякими там фруктами, птичками, рощами, амурами, ломающими стрелы о колено. Хотя нет, одна иллюстрация к Библии там все же имелась: святая Сусанна со старцами в купальне.
   Погруженный в размышления, я снял со стены изображение Мадонны Семи Скорбей и вернулся в комнату, где Кристофано колдовал над Пеллегрино.
   Поставив чашу со святой водой и картинку возле постели умирающего, я почувствовал, как силы покидают меня и, залившись слезами, рухнул на пол в углу комнаты.
   – Не падай духом, мой мальчик.
   Как и во все предыдущие дни, голос Кристофано был бодрым и внушал надежду. Он по-отечески обнял меня, и я смог открыться ему: умирает мой единственный покровитель, взявший меня на свой кошт, спасший от грозящей мне нищеты, человек хоть и бранчливый, но добрый, к которому я искренне привязался, даром что состою у него на службе всего полгода, и маяться мне теперь, сироте горемычному, и что-то теперь со мной будет, ведь даже если я и переживу карантин, все одно – я одинешенек, убог, гол как сокол и притом не знаком с новым приходским священником.
   – Теперь ты будешь нужен всем, – отвечал Кристофано, поднимая меня с пола. – И в первую очередь мне! Прежде всего необходимо знать, чем мы располагаем. Помощь от Конгрегации здоровья будет весьма скудной, и потому следует рачительно распорядиться имеющимися запасами.
   Шмыгая носом, я заверил его, что кладовка далеко не пуста, однако он пожелал убедиться в этом самолично. Только у меня и Пеллегрино имелись ключи от комор и погребов «Оруженосца». Кристофано велел мне отныне хранить оба ключа в месте, о котором будет известно только нам с ним, дабы постояльцы не растащили припасы. В лучах дневного света, едва пробивающихся сквозь отдушины, мы спустились в закрома заведения, располагавшиеся в подвальном помещении на двух уровнях.