И тут вдруг взгляд его снова потух, как будто он ушел в себя, в прошлое.
   Ко вздохам, стенаньям, Слезам и страданьям Вернись, мое сердце… – тихонько запел он. – Вот как маэстро Луиджи Росси, мой учитель, поведал бы тебе о Фуке, – проговорил он, заметив вопросительное выражение на моем лице. – Но поскольку сделать это предстоит мне, да и все одно – дожидаться ужина, устраивайся поудобнее. Ты спрашиваешь, кто такой Никола Фуке. Так вот, прежде всего это побежденный. – Он умолк, судя по всему, подбирая слова, а его подбородок с ямочкой задрожал. – Он был побежден ревностью, государственными интересами, политикой, но главным образом Историей с большой буквы.
   Ибо не забывай, историю пишут победители, добрые или злые – это другой вопрос. А Фуке был побежден, проиграл. И потому, кого бы ты ни спросил во Франции, да и по всему свету, кем был Никола Фуке, отныне и навсегда ответ будет один: он был самым нечестным, нечистым на руку, крамольным, легкомысленным и расточительным министром нашего времени.
   – А что скажете вы?
   – С тех пор как Ле Брен изобразил его в виде солнца в «Апофеозе Геркулеса» на стене замка Во-ле-Виконт, его так и прозвали. По правде сказать, никакое иное небесное тело так не шло к человеку, отличающемуся подобным чувством роскоши и великодушием.
   – Значит, король-Солнце взял себе это прозвище оттого, что пожелал последовать примеру Фуке?
   Мелани задумчиво взглянул на меня и оставил мой вопрос без ответа. Зато стал объяснять, что искусства, подобно тончайшим из цветов – розам, нуждаются в уходе и особых условиях, тут и подобающая почва, и подкормка, и обработка, и полив, а когда они срезаны – еще и ваза, и потому садовник должен искусно владеть своим ремеслом, обладать навыками, уметь распознавать их болезни, иметь лучшие инструменты.
   – Никола Фуке обладал всем, что требовалось для процветания искусств. Это был самый крупный, терпеливый, щедрый и неподражаемый из меценатов, самый большой знаток искусства жить и вершить политику. Но он угодил в сети, расставленные ему жадными врагами, честолюбцами, завистниками, гордецами, интриганами и хитрецами.
   Фуке происходил из богатого нантского рода, веком ранее сколотившего состояние на торговле с Антильскими островами. Его отдали на воспитание к иезуитам, те обнаружили в нем незаурядный ум и решили воспитать своим последователем. Ученики великого Игнатия[40] отточили его благородный ум, способный уловить немало важных мелочей, обернуть в свою пользу любую ситуацию и переубедить всякого. В шестнадцать лет он был уже советником в парламенте Меца, в двадцать входил в число членов престижного корпуса maitres des requites [41], чиновников, отправляющих правосудие, заведующих финансами, а также армией.
   Тем временем скончался кардинал Ришелье и возвысился кардинал Мазарини: будучи учеником первого, Фуке без труда поступил на службу ко второму. Когда же разразилась Фронда, знаменитый бунт дворян против короля, Фуке защищал малолетнего Людовика и тем самым подготовил возвращение короля в Париж, который был им и всей королевской семьей оставлен в связи с беспорядками. Он оказался незаменимым помощником Его Преосвященства кардинала, верным слугой королю и вообще человеком не робкого десятка. Когда бунт знати поутих – ему было в ту пору тридцать пять, – он купил должность прокурора кассационного суда, судебной палаты и государственного контроля, а в 1653 году стал наконец и главным надзирателем за государственными финансами. Но это лишь внешняя сторона. А сколько добрых, вечных и справедливых дел было им совершено – и не счесть, – махнул рукой аббат Мелани.
   Дом его был открыт для людей искусства и науки, да и для деловых людей; все, как в Париже, так и за его пределами, жили ожиданием тех драгоценных минут, которые он похищал у государственных забот, дабы осыпать своими милостями стихотворцев, музыкантов и иные дарования.
   То, что Фуке был первым, кто понял и полюбил великого Лафонтена, вовсе не случайность. Искрометный талант поэта стоил щедрого пенсиона, назначенного ему тотчас, как завязалась их дружба. А чтобы быть уверенным, что на деликатный нрав его друга не оказывается при этом никакого давления, Фуке предложил ему оплатить все его долги в обмен на стихи. Сам Мольер был в долгу перед ним, хотя никто никогда не поставил бы ему этого на вид, и самым крупным его долгом по отношению к суперинтенданту был долг морального свойства. Старик Корнель, более не обласканный капризной славой, в самую трудную годину своей жизни получил вознаграждение и избежал змеиных укусов тоски.
   Но благородный союз Фуке с поэзией и литературой не ограничивался бесчисленными дарами, он не довольствовался материальной поддержкой людей искусства. Он читал их незаконченные произведения, давал советы, подбадривал, поправлял, предостерегал, в случае надобности критиковал или хвалил. А главное – вдохновлял: не только словами, но и просто тем, что был рядом. Сколько силы и доверия порождало в других добросердечие, прямо-таки написанное на его лице: огромные детские глаза небесного цвета, длинный нос, конец которого напоминал вишню, мясистые губы, ямочки на щеках и открытая улыбка.
   Вскоре архитектура, живопись и скульптура также достучались до его разума. Но тут-то и открылась печальная глава его жизни.
   В окрестностях Мелена в Во-ле-Виконт вознесся замок – жемчужина архитектуры, чудо из чудес, с несравненным вкусом возведенное Фуке с помощью открытых им самим талантов: архитектора Ле Во, садовника Ле Нотра, художника Ле Бре-на по прозвищу Римский, скульптора Пюже и скольких еще, которых король вскоре пригласит к себе на службу, благодаря чему их имена навеки покроются славой.
   – Ле Во, замок обманутых надежд, – простонал Атто, – одно огромное оскорбление из камня, подмостки славы, продлившейся всего одну ночь – 17 августа 1661 года. В шесть вечера Фуке был подлинным властелином Франции. В два часа утра стал ничем.
   В этот день, 17 августа, суперинтендант, только что отстроивший свой замок, задал пир в честь короля, желая доставить тому удовольствие. Он отдался своему намерению с присущей ему щедростью, но, увы, не учел нрава монарха. Приготовления к пиру – и те приобрели небывалый размах. В еще не отделанные до конца гостиные замка доставили парчовые постели с золотыми басонами, изысканную мебель, серебряную посуду, хрустальные канделябры. Сокровища из доброй сотни музеев и антикварных лавок рекой текли по улицам Мелена, как и ковры из Персии и Турции, кожа из Кордовы, заказанный для него в Японии иезуитами фарфор, лакированные изделия из Китая, доставленные через Голландию торговым путем, открытым им же для доставки восточных товаров, пользующихся особыми привилегиями. Акрометого, полотна, обнаруженные Пуссеном в Риме и присланные ему его братом аббатом Фуке. Для постановки празднества были привлечены все его друзья из числа артистов и литераторов, в том числе Мольер и Лафонтен.
   – Во всех салонах, и у госпожи де Севинье, и у госпожи де Лафайет, только и разговору было что о замке Фуке, – продолжал Мелани, целиком предавшись воспоминаниям о былом. – Кружевная решетка ограды и восемь изваяний божеств с каждой стороны от входа встречали гостей. Затем кареты проезжали огромный почетный двор, соединенный с пристройками бронзовыми пилястрами. На сводах круглых арок трех величественных входных порталов красовалась эмблема Фуке – карабкающаяся белка.
   – Белка? – удивился я.
   – На родном наречии суперинтенданта, бретонском, слово fouquet как раз и означает белку. К тому же мой друг и цветом кожи, и темпераментом походил на этого зверька: скор умом, горазд на выдумки, непоседлив, с искоркой в глазах, неотразим, нервного телосложения. А под его эмблемой начертан девиз: Quo поп ascendant? – Куда только не взберусь? – свидетельствующий о желании белки покорить самые высокие вершины. Но, разумеется, имелась в виду щедрость: Фуке ведь любил власть совсем по-детски. Был прост, как те, что никогда не принимают себя всерьез. Вокруг замка, – продолжал аббат, – раскинулись несравненные сады Ле Нотра. Бархатные травяные партеры, с цветами родом из Генуи, с бордюрами из бегоний, столь же регулярными, как гекзаметры. Конусообразно подстриженные тисовые деревья, самшитовые кустарники в форме пылающих костров, большой водный каскад и озерцо Нептуна, ведущие к гротам, а далее парк, чьи фонтаны так изумили Мазарини. Все было готово к приему юного Людовика.
   Король с королевой-матерью покинули свою резиденцию в Фонтенбло во второй половине дня и в шесть вечера прибыли со свитой в Во. Среди венценосных особ не было только Марии-Терезии, носившей под сердцем первый плод любви своего супруга. Кортеж с подчеркнутым безразличием проследовал мимо рядов стражников и мушкетеров с отменной выправкой, мимо туч пажей и слуг, занятых кто разноской золотых блюд с диковинными яствами, кто подвешиванием гирлянд из экзотических цветов, кто перетаскиванием ящиков с вином, расстановкой стульев вокруг столов исполинских размеров, покрытых камчатными скатертями, на которых уже были разложены приборы из золота и серебра, расставлены рога изобилия, наполненные овощами и фруктами, бокалы из тонкого хрусталя с золотой окантовкой. Все это имело неподражаемый, дразнящий, непозволительно-роскошный вид.
   Тогда-то маятник судьбы Фуке принялся отсчитывать время в обратном направлении, – глаза аббата Мелани затуманились, – и изменение направления было столь же нечаянным, сколь и резким.
   Молодому Людовику не пришлась по вкусу вызывающая роскошь этого празднества. В довершение всего жара и мухи, привлеченные кушаньями, раздражили монарха и его свиту, которым предстояло еще обойти сады вокруг замка. Палимые солнцем, в тисках своих накрахмаленных кружевных воротников и батистовых галстуков, они страстно желали одного – поскорее скинуть с себя одежду и парики. С бесконечным облегчением была встречена вечерняя прохлада, и наконец-то началось пиршество.
   – А что подавали? – поинтересовался я тем, что было мне близко, и догадываясь, что угощение также было на высоте.
   – Королю за столом ничего не понравилось, – вдруг помрачнев, отвечал аббат. – Особенно не понравились ему тридцать шесть дюжин массивных золотых тарелок и пятьсот дюжин серебряных тарелок, выстроенных на столах. Как и непристойное количество приглашенных – многие сотни. А в придачу еще лакеи, вереница карет, ожидающих за пределами замка, такая длинная и веселая, что напоминала еще один праздник. Не по нраву пришлось ему и доверительное высказывание одного из придворных о том, что празднество обошлось в сумму, превышающую двадцать тысяч ливров. Это прозвучало так, словно ему, королю, предлагалось поучаствовать в обсуждении этой темы.
   И музыка, сопровождавшая трапезу – звучали цимбалы и трубы, исполнявшие les entrees [42], затем вступали скрипки, – также была ему неприятна. А огромная сахарница из золота, которую водрузили прямо перед ним и которая стесняла его движения, вызвала открытое раздражение.
   Его смущала сама мысль о том, что он в гостях не у коронованной персоны, которая к тому же более великодушна, изобретательна и неподражаема, чем он, в искусстве удивлять гостей и ставить их на одну доску с собой, персоны, затмившей его, короля, своим великолепием, словом, более царственной, чем он.
   К мукам, испытанным Людовиком за столом, добавились муки созерцания представления на воздухе, данного в его честь. Пока длилось пиршество, Мольер также честил на все корки своего покровителя, нервно дожидаясь за занавесом своей очереди предстать перед королем. Дело в том, что «Les Facheux» [43], комедия, специально поставленная им для этого случая, должна была начаться уже два часа назад. Мерк дневной свет. На подмостки довелось выйти лишь на закате, с первыми появившимися на небосклоне звездами. Спектакль, как и все в этот вечер, был чудом: на авансцене появилась раковина, она раскрылась, и из нее вышла плясунья, Наяда. Казалось, заговорила сама Природа, а деревья и статуи, потрясенные божественными невидимыми силами, составляют с нимфой одно целое. Песней во славу короля открылась комедия:
   Чтоб властелина зреть, чья слава выше меры, К вам, смертные, сейчас я вышла из пещеры.[44]
   За спектаклем последовал фейерверк, чьим автором был итальянец Торелли, уже окрещенный в Париже Великим Чародеем за те чудеса, состоящие из красочных вспышек, которые он один был способен создать в черной пустоте неба.
   В два часа утра, может, чуть позже, король знаком дал понять, что настал час прощаться. Фуке был поражен малиновым Цветом лица монарха: возможно, тогда-то он и догадался… и, в свою очередь, побледнел. Приблизившись к королю, он опустился перед ним на колени и широким жестом руки предложил ему замок Во в подарок.
   Людовик не проронил ни слова. Сев в карету, он окинул замок прощальным взором и, видно, в эту минуту, как уверяет кое-кто, перед его глазами промелькнули дни Фронды, особенно один из них, как никакой другой врезавшийся ему в память, а может, столько раз ему описанный, что ему казалось, он на самом деле его помнит: вместе с королевой-матерью Анной и кардиналом Мазарини он вынужден бежать из Парижа, оглушенный выстрелами и криками толпы, одурманенный запахами крови и вони, исходящей от простонародья, стыдящийся того, что он король, страшащийся никогда более не увидеть своего города. А другие уверяют, что, глядя на все еще надменно возносящиеся в небо фонтаны Во, чье журчание достигало его слуха и тогда, когда карета уже тронулась, король вдруг вспомнил, что в Версале нет ни одного источника воды.
   – А что было потом? – спросил я, затаив дыхание, взволнованный и смущенный рассказом аббата.
   – Минуло несколько недель, веревка затянулась на шее суперинтенданта. Король сделал вид, что должен отправиться в Нант, дабы явить себя во всей силе Бретани и обложить податями ее жителей, не спешащих платить в казну короны. Фуке последовал за ним, не испытывая особого страха, ведь Нант был его родным городом и там у него было немало друзей.
   Однако перед отъездом самые преданные из них предостерегали его о том, что против него замышляется недоброе. Он просил государя об аудиенции и открылся ему, прося прощения за пустую казну, что объяснял тем, что еще несколько месяцев назад подчинялся Мазарини, о чем королю и самому было хорошо известно. Людовик явил себя эдаким понимающим и обходительным государем, просил советов и во всем им следовал.
   И все же, предчувствуя каверзу, Фуке заболел: у него вновь открылась лихорадка, мучившая его с тех пор, как он подолгу торчал на холоде при возведении Во.
   Кто-то даже видел, как он беззвучно плакал, спрятавшись за дверью.
   Однако он отправился вслед за Людовиком и в конце августа прибыл в Нант. Лихорадка вновь пригвоздила его к постели. Король, занявший замок на другом конце города, проявлял обеспокоенность его здоровьем, посылая ему лекарей. Хотя и с большим трудом, Фуке все же оправился. Пятого сентября, в день рождения государя, ему было назначено на семь утра. До одиннадцати они с королем работали, тот удерживал его дольше обычного, чтобы обсудить некоторые дела. Когда же Фуке наконец покинул замок в карете, путь ему преградил отряд мушкетеров. Младший чин, некий д'Артаньян, предъявил ордер на арест, Фуке не поверил ему: «Сударь, вы уверены, что вам предписано задержать именно меня?» Д'Артаньян без проволочек отнял все бумаги, находящиеся при нем, обыскал его. Все это опечатали, а суперинтендента поместили в королевскую карету и доставили в замок в Анжере. Там ему предстояло провести три месяца.
   – А дальше?
   – Это было лишь начало его мученического пути. Начался процесс, который продлился три года.
   – Отчего же так долго?
   – Суперинтендант защищался так, как мало кто смог бы на его месте. Но ничего не смог доказать. Король навсегда упек его в крепость Пинероло по ту строну Альп.
   – И он там умер?
   – Из подобных мест выходят лишь по воле короля.
   – Получается, ревность короля погубила Фуке, тот не мог пережить его богатства, и этот праздник…
   – Я не позволяю тебе судить подобным образом, – перебил меня Атто. – Молодой король начал в это время осматриваться в своем государстве, и вовсе не равнодушным взглядом, а взглядом хозяина. В этот-то период, не раньше, он осознал, что он – король, что он рожден править королевством. Но было поздно требовать чего-то от покойного Мазарини, в детстве безраздельно довлевшего над ним и во всем ему отказывавшего. А Фуке, еще одно солнце на небосводе тех лет, был жив, и участь его отныне была предрешена.
   – Итак, король отомстил. Да и вся эта золотая посуда была не по нем…
   – Говорить, что король отомстил, не позволено никому, ведь он самый могущественный из всех европейских государей, и уж тем более негоже заявлять, что Его Наихристианнейшее Величество ревновал к одному из своих контролеров финансов, которые принадлежат лишь монарху и никому иному.
   Он замолчал, хоть и понимал, что мое любопытство далеко не удовлетворено.
   – Я бы не сказал тебе всей правды, если б опустил историю про змею, задушившую в своих кольцах белку, – наконец произнес он, глядя в окно на закатный свет.
   – Ну так вот, слушай. Фуке был белкой, но была еще и змея, неотступно следовавшая за ней по пятам. Это скользкое пресмыкающееся по-латыни называется colubra, и занятно, что господин де Кольбер ничуть не огорчался, зная о своем прозвище, будучи уверен, что сходство с рептилией (сравнение столь же ошибочное, сколь и вскрывающее подноготную) добавляет его имени больше величия и блеска.
   Он и впрямь вел себя как удав, – продолжал аббат. – Ибо змея, которой доверилась белка, удавила и сгубила ее.
   Жан-Батист Кольбер был сыном богатого торговца сукном, не более того. Даже если со временем он и стал утверждать, что благородных кровей, и велел изготовить могильную плиту, выдавая ее за подлинную, якобы с могилы одного из своих предков, жившего в XIII веке, перед которой истово коленопреклоненно молился.
   Малообразованный, он наследовал состояние кузена своего отца, и это позволило ему приобрести должность чиновника по военному ведомству. Склонный к угодничеству, он добился знакомства с Ришелье и после смерти кардинала стал секретарем Мишеля Ле Телье, могущественного государственного секретаря. Между тем на смену Ришелье пришел итальянский кардинал, человек, близкий королеве-матери, – Джулио Мазарини.
   Он купил себе дворянство и женился на Мари Шаррон, которая принесла ему сто тысяч ливров приданого, чем решил все возможные финансовые затруднения, – добавил аббат с ненавистью. – Он построил свое счастье на несчастии короля.
   В 1650 году разразившаяся двумя годами ранее Фронда дос-тигла апогея. Король, королева-мать и кардинал Мазарини бежали из Парижа.
   Самой большой головной болью государства было не отсутствие в Париже государя – королю было в ту пору двенадцать лет, и не отсутствие королевы, бывшей прежде всего любовницей кардинала, а отсутствие самого Мазарини.
   Посуди сам, кому доверить государственные дела и тайны, с которыми кардинал так ловко и скрытно управлялся? И потому Кольбер поставил себе на службу свои исполнительские качества: рвение, явку в рабочий кабинет к пяти утра, соблюдение строжайшего порядка и отсутствие инициативы в важных вопросах. Тогда как у Фуке было заведено трудиться дома, среди полнейшей неразберихи в бумагах и документах, что не мешало ему быть кладезем разных начинаний.
   В 1651 году, уже опасаясь предприимчивой натуры Фуке, кардинал обратил свой взор именно на Кольбера и поручил ему вести в Париже свои личные дела. К тому же Кольбер поднаторел в искусстве тайнописи. Он служил Мазарини не только до триумфального возвращения того в Париж с Людовиком и Анной Австрийской, но и вплоть до смерти кардинала.
   Тот доверил ему даже распоряжаться своим имуществом, – проговорил аббат с тяжелым вздохом, в котором выразилось глубокое сожаление по поводу столь ненадлежащим образом разбазариваемого доверия. – Кардинал обучил Змею всему, о чем та и мечтать-то не могла. Вместо того чтобы быть благодарным, Кольбер требовал все более щедрого вознаграждения. И получил немало милостей как для своих родных, так и для себя самого. – В этом месте аббат сложил большой и указательный пальцы щепоткой и потер их, что означало: деньги. – Его почти ежедневно принимала королева. Он был полной противоположностью Никола: тучный, с резкими чертами широкого лица, желтоватым цветом кожи, с черными как вороново крыло, длинными и редкими, спрятанными под шапочку волосами, с хищным взглядом, тяжелыми веками, оттопыренными усами над тонкими и неулыбчивыми губами. Весь какой-то замороженный, неприветливо-колючий и скрытный, он был бы устрашающим, если б не его невежество, нелепое и постоянно прорывающееся из-за не к месту употребляемых латинских выражений, бездумно перенятых у более молодых коллег и повторяемых так, как делает попугай. Он стал предметом насмешек и так мало располагал к себе окружающих, что госпожа де Севи-нье даже окрестила его «Северным полюсом», то есть средоточием холода и всего неприятного.
* * *
   Я поостерегся расспрашивать Мелани, отчего его рассказ содержал в себе столько неприязни по отношению к Кольберу, а не к Мазарини, также тесно связанному с Кольбером. Ответ был мне заранее известен, поскольку я слышал, как Девизе, Кристофано и Стилоне Приазо обсуждали тот факт, что кардинал принял участие в судьбе молодого Атто Мелани. Зато задал другой вопрос:
   – А водили ли дружбу Кольбер и Фуке?
   – Они свели знакомство в то время, когда разразилась Фронда, и первое время были не разлей вода, – поколебавшись, отвечал аббат. – В смуту Фуке вел себя как лучший из подданных, и Кольбер заискивал перед ним, оказывал услуги, когда тот стал прокурором кассационного суда, судебной палаты и государственного контроля, да и после, когда к этой должности он добавил другую. Но срок этой дружбы был недолог. Кольбер не мог вынести того, что звезда Фуке воссияла так высоко и ясно в небе.
   Как простить белке ее известность, богатство, обаяние, то, что у нее так спорится дело, такой скорый ум (тогда как змея вымучивала каждую хоть сколько-нибудь удачную мысль), и наконец, его роскошную библиотеку, которой змея по своей необразованности и воспользоваться-то не смогла бы? Змея превратилась в паука и принялась плести сеть.
   Результаты происков Кольбера не замедлили сказаться. Для начала он влил по капле отраву недоверия в мозг Мазарини, а затем и короля. Королевство только-только оправлялось от десятилетней войны и всевозможных бед и не составляло труда подделать бумаги, чтобы обвинить суперинтенданта финансов в обогащении за счет государя и казны.
   – А Фуке был очень богат?
   – Вовсе нет, но должен был выглядеть таким по государственным соображениям: для него это был единственный способ получать новые займы и удовлетворять настоятельные требования со стороны Мазарини. Кардинал – вот тот был богат. Хотя король ознакомился с его завещанием незадолго до его смерти и не нашел, что возразить.
   Однако не это было важно для Кольбера, – пояснил Атто. – Как только кардинала не стало, возник вопрос: кто займет его место. Фуке прославил королевство, украсил его, день и ночь стараясь удовлетворять все новые и новые запросы короля, и потому не без основания считалось, что эта должность должна по праву оставаться за ним.
   Однако когда у короля спросили, кто наследник Мазарини, он ответил: «C'est moi»[45]. Лишь один герой первого плана имел право на существование – сам государь. Фуке же был создан из слишком тонкой материи, чтобы удовольствоваться второстепенной ролью. Чего не скажешь о Кольбере – тот, предназначенный природой на роль льстеца, жаждал власти, всерьез относился к собственной персоне, копируя в этом короля, отчего и не совершал никогда неверных шагов. Людовик угодил в западню.
   – Так, значит, Фуке поплатился из-за ревности не короля, а Кольбера?
   – Верно. Во время процесса по делу Фуке змея покрыла себя позором: подкуп судейских, подложные документы, угрозы и шантаж. Лафонтен героически защищал Фуке, Корнель выступил с речью в его защиту, друзья посылали королю бесстрашные письма, на его стороне были многие представительницы дворянского сословия, в народе он снискал репутацию героя. Один Мольер трусливо промолчал.
   – А вы?
   – Меня не было в Париже, я мало что мог. Но теперь оставь меня и отправляйся по своим делам. Слышу, как постояльцы спускаются к ужину, и не хочу привлекать внимание похитителя: пусть себе думает, что никто ни о чем не догадывается и все идет своим чередом.
   Был уже довольно поздний час, постояльцы заждались ужина, пришлось раздать им то, что осталось от обеда, добавив яйца и немного белого салата. Нечего и говорить, я был лишь учеником повара и не мог идти ни в какое сравнение со своим хозяином, в чем они уже начали убеждаться.
   За ужином не произошло ничего примечательного. Бреноцци с его личиком херувима продолжал щипать свой рапунцель между ног, лекарь невозмутимо поглаживал бородку. Стилоне Приазо с его густыми и черными бровями, как всегда, производил множество непроизвольных жестов: тер горбинку носа, чистил ногти, тряс рукой, как делают, чтобы спустился рукав, высвобождал шею из слишком тесного воротника, проводил ладонями по скулам. Девизе, как обычно, шумно принимал пищу, так что чуть ли не заглушал словоохотливого Бедфорда, пытающегося разговорить Дульчибени, бесстрастно внимающего всему, и отца Робледу, поддакивающего одними глазами. Аббат Мелани поглощал пищу молча, время от времени поднимая глаза от тарелки. Дважды, одолеваемый чихом, он поднимался из-за стола и подносил к носу кружевной платок.