Страница:
грубый, и более разнообразный вкус. Кто желает быть настоящим выпивохой,
должен отказаться от тонкого вкуса. Немцы, например, почти с одинаковым
удовольствием пьют всякое вино. Они хотят влить в себя побольше, а не
лакомиться вином. Это вещь более достижимая. Удовольствие немцев в том,
чтобы вина было вволю, чтобы оно было доступным. Что касается французской
манеры пить, то прикладываться к бутылке дважды в день за едой, умеренно,
опасаясь за здоровье, - значит лишать себя многих милостей Вакха. Тут нужно
больше постоянства, больше пристрастия. Древние предавались этому занятию
ночи напролет, прибавляя часто сверх того еще и дни. И, действительно, надо,
чтобы обычная порция вина была и более обильной и более постоянной. Я знавал
некоего сановника, на редкость удачливого во всех своих великих начинаниях,
который без труда выпивал во время своих обычных трапез не менее двадцати
пинт вина и после этого становился только более проницательным и искусным в
решении сложных дел. Удовольствие, которое мы хотим познать в жизни, должно
занимать в ней побольше места. Нельзя упускать ни одного представляющегося
случая выпить и следует всегда помнить об одном желании, надо походить в
этом отношении на рассыльных из лавки или мастеровых. Похоже на то, что мы с
каждым днем ограничиваем наше повседневное потребление вина и что раньше в
наших домах, как я наблюдал в детстве, всякие угощения и возлияния были куда
более частыми и обычными, чем в настоящее время. Значит ли это, что мы в
каких-то отношениях идем к лучшему? Отнюдь нет! Это значит только, что мы в
гораздо большей степени, чем наши отцы, ударились в распутство. Ведь
невозможно предаваться с одинаковой силой и распутству, и страсти к вину.
Воздержание от вина, с одной стороны, ослабляет наш желудок, а с другой -
делает нас дамскими угодниками, более падкими к любовным утехам.
Какое множество рассказов довелось мне слышать от моего отца о
добродетельности людей его времени! Добродетель, по его словам, как нельзя
более соответствовала нравам тогдашних дам. Отец мой говорил мало и очень
складно, уснащая свою речь некоторыми выражениями не из древних, а из новых
авторов, в особенности из испанских; из испанских книг его излюбленной было
сочинение, обычно именуемое у испанцев "Марком Аврелием" [17]. Он держался с
приятным достоинством, полным скромности и смирения. На нем лежал особый
отпечаток честности и порядочности; он проявлял большую тщательность в
одежде как обычного рода, так и для верховой езды. Он был поразительно верен
своему слову, а в отношении религиозных убеждений скорее склонен был к
суеверию, чем к другой крайности. Он был небольшого роста, но полон сил,
имел хорошую выправку и был прекрасно сложен. У него было приятное
смугловатое лицо. Он был ловок и искусен во всякого рода физических
упражнениях. Я еще застал палки со свинцовым грузом, которые, как мне
передавали, служили ему для упражнений рук при подготовке к игре в городки
или фехтованию, и ботинки со свинцовыми набойками, в которых легче было
бегать и прыгать. С самых ранних лет в моей памяти с ним связаны маленькие
чудеса. Когда ему было уже за шестьдесят, мне не раз приходилось видеть, как
он, посмеиваясь над нашей неловкостью, вскакивал в своем меховом плаще на
коня, как он перепрыгивал через стол или как он, поднимаясь по лестнице в
свою комнату, всегда перескакивал через три или четыре ступеньки. Он
утверждал, что во всей нашей области вряд ли можно было найти хоть одну
благородную женщину, которая пользовалась бы дурной славой, и рассказывал о
приключавшихся с ним случаях удивительной близости с почтенными женщинами,
случаях, не вызывавших никаких сомнений в его безупречном поведении. Он
клялся, что до самой своей женитьбы был девственником. Он провел многие годы
в Италии, участвуя в итальянских походах, о которых оставил нам
собственноручный дневник с подробнейшим описанием всего происходившего,
описанием, предназначавшимся и для его личного и для общественного
пользования.
Поэтому он и женился довольно поздно, по возвращении из Италии, в 1528
году, когда ему было тридцать три года. Но вернемся к разговору о бутылках.
Докуки старости, нуждающейся в опоре и каком-то освежении, с полным
основанием могли бы внушить мне желание обладать умением пить, ибо это одна
из последних радостей, которые остаются после того, как убегающие годы
украли у нас одну за другой все остальные. Знающие толк в этом деле
собутыльники говорят, что естественное тепло прежде всего появляется в
ногах: оно сродни детству. По ногам оно поднимается вверх, в среднюю
область, и, водворясь здесь надолго, является источником, на мой взгляд,
единственных, подлинных плотских радостей (другие наслаждения меркнут по
сравнению с ними). Под конец, подобно поднимающемуся и оседающему пару, оно
достигает нашей глотки и здесь делает последнюю остановку.
Однако я не могу представить себе, как можно продлить удовольствие от
питья, когда пить уже больше не хочется, и как можно создать себе
воображением искусственное и противоестественное желание пить. Мой желудок
был бы не способен на это: он может вместить только то, что ему необходимо.
У меня привычка пить только после еды, и поэтому я под конец почти всегда
пью самый большой бокал. Анахарсис [18] удивлялся, что греки к концу трапезы
пили из более объемистых чаш, чем в начале ее. Я полагаю, что это делалось
по той же причине, по какой так поступают немцы, которые к концу начинают
состязание - кто выпьет больше. Платон запрещал детям пить вино до
восемнадцатилетнего возраста и запрещал напиваться ранее сорока лет; тем же,
кому стукнуло сорок, он предписывает наслаждаться вином вволю и щедро
приправлять свои пиры дарами Диониса, этого доброго бога, возвращающего
людям веселье и юность старцам, укрощающего и усмиряющего страсти, подобно
тому, как огонь плавит железо. В своих "Законах" [19] он считает такие
пирушки полезными (лишь бы для наведения порядка был распорядитель застолья,
сдерживающий остальных), ибо опьянение - это хорошее и верное испытание
натуры всякого человека; оно, как ничто другое, способно придать пожилым
людям смелость пуститься в пляс или затянуть песню, чего они не решились бы
сделать в трезвом виде. Вино способно придать душе выдержку, телу здоровье.
И все же Платон одобряет следующие ограничения, частью заимствованные им у
карфагенян: "Следует отказаться от вина в военных походах; всякому
должностному лицу и всякому судье надо воздерживаться от вина при исполнении
своих обязанностей и решении государственных дел; выпивке не следует
посвящать ни дневных часов, отведенных для других занятий, ни той ночи,
когда хотят дать жизнь потомству".
Говорят, что философ Стильпон [20], удрученный надвинувшейся старостью,
сознательно ускорил свою смерть тем, что пил вино, не разбавленное водой. По
той же причине - только вопреки собственному желанию - погиб и отягченный
годами философ Аркесилай [21].
Существует старинный, очень любопытный вопрос: поддается ли душа
мудреца действию вина?
Si munitae adhibet vim sapientiae.
{Не придаст ли оно (вино) ослабевшей мудрости большую мощь [22] (лат.)}
На какие только глупости не толкает нас наше высокое мнение о себе!
Самому уравновешенному человеку на свете надо помнить о том, чтобы твердо
держаться на ногах и не свалиться на землю из-за собственной слабости. Из
тысячи человеческих душ нет ни одной, которая хоть в какой-то миг своей
жизни была бы недвижна и неизменна, и можно сомневаться, способна ли душа по
своим естественным свойствам быть таковой? Если добавить к этому еще
постоянство, то это будет последняя ступень совершенства; я имею в виду,
если ничто ее не поколеблет, - а это может произойти из-за тысячи
случайностей. Великий поэт Лукреций философствовал и зарекался, как только
мог, и все же случилось, что он вдруг потерял рассудок от любовного напитка.
Думаете ли вы, что апоплексический удар не может поразить с таким же успехом
Сократа, как и любого носильщика? Некоторых людей болезнь доводила до того,
что они забывали свое собственное имя, а разум других повреждался от легкого
ранения. Ты можешь быть сколько угодно мудрым, и все же в конечном счете -
ты человек; а есть ли что-нибудь более хрупкое, более жалкое и ничтожное?
Мудрость нисколько не укрепляет нашей природы:
Sudores itaque et pallorem existere totо
Corpore, et infringi linguam, vocemque aboriri
Caligare oculos, sonere aures, succidere artus
Denique concidere ex animi terrore videmus.
{Если душа охвачена страхом, то мы видим, что тело покрывается потом,
бледнеет кожа, цепенеет язык, голос прерывается, темнеет в глазах, в ушах
звенит, колени подгибаются и человек валится с ног [23] (лат. ).}
Человек не может не начать моргать глазами, когда ему грозит удар. Он
не может не задрожать всем телом, как ребенок, оказавшись на краю пропасти.
Природе угодно было сохранить за собой эти незначительные признаки своей
власти, которую не может превозмочь ни наш разум, ни стоическая добродетель,
чтобы напомнить человеку, что он смертен и хрупок. Он бледнеет от страха,
краснеет от стыда; на припадок боли он реагирует, если не громким отчаянным
воплем, то хриплым и неузнаваемым голосом:
Humani a se nlhil alienum putet.
{Пусть ничто человеческое ему не будет чуждо [24] (лат. ).}
Поэты, которые творят со своими героями все, что им заблагорассудится,
не решаются лишить их способности плакать:
Sic fatur lacrimans, classique immitit habenas.
{Так говорит он сквозь слезы и замедляет ход кораблей [25] (лат. ).}
С писателя достаточно того, что он обуздывает и умеряет склонности
своего героя; но одолеть их не в его власти. Даже сам Плутарх, - этот
превосходный и тонкий судья человеческих поступков, - упомянув о Бруте [26]
и Торквате [27], казнивших своих сыновей, выразил сомнение, может ли
добродетель дойти до таких пределов и не были ли они скорее всего побуждаемы
какой-нибудь другой страстью. Все поступки, выходящие за обычные рамки,
истолковываются в дурную сторону, ибо нам не по вкусу ни то, что выше нашего
понимания, ни то, что ниже его.
Оставим в покое стоиков, явно кичащихся своей гордыней. Но когда среди
представителей философской школы, которая считается наиболее гибкой [28], мы
встречаем следующее бахвальство Метродора: "Occupavi te, Fortuna, atque
cepi; omnesque aditus tuos interclusi, ut ad me aspirare non posses" {Я
поймал и обуздал тебя, судьба; я закрыл для тебя все входы и выходы, чтобы
ты не могла до меня добраться [29] (лат. ).}; или когда по повелению
кипрского тирана Никокреона, положив Анаксарха в каменную колоду, его бьют
железными молотами и он не перестает восклицать при этом: "Бейте, колотите
сколько угодно, вы уничтожаете не Анаксарха, а его оболочку" [30]; или когда
мы узнаем, что наши мученики, объятые пламенем, кричали тирану: "С этой
стороны уже достаточно прожарено, руби и ешь, мясо готово; начинай
поджаривать с другой"; или когда у Иосифа мы читаем [31], что ребенок,
которого по приказанию Антиоха рвут клещами и колют шипами, все еще смело
противится ему и твердым, властным голосом кричит: "Тиран, ты попусту
теряешь время, я прекрасно себя чувствую. Где то страдание, те муки,
которыми ты угрожал мне? Знаешь ли ты, с чем ты имеешь дело? Моя стойкость
причиняет тебе большее мучение, чем мне твоя жестокость, о гнусное чудовище,
ты слабеешь, а я лишь крепну; заставь меня жаловаться, заставь меня
дрогнуть, заставь меня, если можешь, молить о пощаде, придай мужества твоим
приспешникам и палачам - ты же видишь, что они упали духом и больше не
выдерживают, - дай им оружие в руки, возбуди их кровожадность", - когда мы
узнаем обо всем этом, то, конечно, приходится признать, что в душах всех
этих людей что-то произошло, что их обуяла какая-то ярость, может быть
священная. А когда мы читаем о следующих суждениях стоиков: "Я предпочитаю
быть безумным, чем предаваться наслаждениям" (слова Антисфена [32]) -
власти боли, нежели наслаждения; когда Эпикур легко мирится со своей
подагрой, отказывается от покоя и здоровья и, готовый вынести любые
страдания, пренебрегает слабою болью и призывает более сильные и острые
мучения, как более достойные его:
Spumantemque dari pecora inter inertia votis
Optat aprum, aut fulvum descendere monte leonem,
{Он жаждет, чтобы среди этих беззащитных животных ему явился, весь в
пене, кабан или спустился с горы рыжий лев [34] (лат. ).}
то кто не согласится с тем, что это проявления мужества, вышедшего за
свои пределы? Наша душа не в состоянии воспарить из своего обиталища до
таких высот. Ей надо покинуть его и, закусив удила, вознестись вместе со
своим обладателем в такую высь, что потом он сам станет удивляться
случившемуся, подобно тому как это бывает при военных подвигах, когда в пылу
сражения отважные бойцы часто совершают такие рискованные вещи, что придя
потом в себя, они первые им изумляются; и точно так же поэты часто приходят
в восторг от своих собственных произведений и не помнят, каким образом их
озарило такое вдохновение; это и есть то душевное состояние, которое
называют восторгом и исступлением. И как Платон говорит, что тщетно стучится
в дверь поэзии человек бесстрастный, точно так же и Аристотель утверждает,
что ни одна выдающаяся душа не чужда до известной степени безумия [35]. Он
прав, называя безумием всякое исступление, каким бы похвальным оно ни было,
превосходящее наше суждение и разумение. Ведь мудрость - это умение владеть
своей душой, которой она руководит осмотрительно, с тактом и с чувством
ответственности за нее.
Платон следующим образом обосновывает утверждение [36], что дар
пророчества есть способность, превосходящая наши силы: "Пророчествуя, -
говорит он, - надо быть вне себя, и наш рассудок должен быть помрачен либо
сном, либо какой-нибудь болезнью, либо он должен быть вытеснен каким-то
сошедшим с небес вдохновением".
Глава III
ОБЫЧАЙ ОСТРОВА КЕИ [1]
Если философствовать, как утверждают философы, значит сомневаться, то с
тем большим основанием заниматься пустяками и фантазировать, как поступаю я,
тоже должно означать сомнение. Ученикам подобает спрашивать и спорить, а
наставникам - решать. Мой наставник - это авторитет божьей воли, которому
подчиняются без спора и который выше всех пустых человеческих измышлений.
Когда Филипп [2] вторгся в Пелопоннес, кто-то сказал Дамиду, что
лакедемонянам придется плохо, если они не сдадутся ему на милость. "Ах ты
трус, - ответил он ему, - чего может бояться тот, кому не страшна смерть?"
Кто-то спросил Агиса [3]: "Как следует человеку жить, чтобы чувствовать себя
свободным?" "Презирая смерть", - ответил он. Такие и тысячи им подобных
изречений несомненно не означают, что надо терпеливо дожидаться смерти. Ибо
в жизни случается многое, что гораздо хуже смерти. Подтверждением может
служить тот спартанский мальчик, взятый Антигоном [4] в плен и проданный в
рабство, который, понуждаемый своим хозяином заняться какой-нибудь грязной
работой, заявил: "Ты увидишь, кого ты купил. Мне было бы стыдно находиться в
рабстве, когда свобода у меня под рукой", - и с этими словами он бросился на
камни с вышки дома. Когда Антипатр [5], желая заставить лакедемонян
подчиниться какому-то его требованию, обрушился на них с жестокими угрозами,
они ему ответили: "Если ты будешь угрожать нам чем-то худшим, чем смерть, мы
умрем с тем большей готовностью". А Филиппу [6], который написал им, что
помешает всякому их начинанию, они заявили: "Ну, а умереть ты тоже сможешь
помешать нам?" Ведь говорят же по этому поводу, что мудрец живет столько
лет, сколько ему нужно, а не столько, сколько он может прожить, и что лучший
дар, который мы получили от природы и который лишает нас всякого права
жаловаться на наше положение, это - возможность сбежать. Природа назначила
нам лишь один путь появления на свет, но указала тысячи способов, как уйти
из жизни. Нам может не хватать земли для прожития, но, чтобы умереть,
человеку всегда ее хватит, как ответил Байокал [7] римлянам. "Почему ты
жалуешься на этот мир? Он тебя не удерживает; если ты живешь в муках,
причиной тому твое малодушие: стоит тебе захотеть и ты умрешь":
Ubique mors est: optime hac cavit deus;
Eripere vitam, nemo non homini potest;
At nemo mortem: mille ad hanc aditus patent.
{Всюду - смерть: с этим бог распорядился наилучшим образом; всякий
может лишить человека жизни, но никто не может отнять у него смерти: тысячи
путей ведут к ней [8] (лат. ).}
Смерть - не только избавление от болезней, она - избавление от всех
зол. Это - надежнейшая гавань, которой никогда не надо бояться и к которой
часто следует стремиться. Все сводится к тому же, кончает ли человек с собой
или умирает; бежит ли он навстречу смерти или ждет, когда она придет сама; в
каком бы месте нить ни оборвалась, это - конец клубка. Самая добровольная
смерть наиболее прекрасна. Жизнь зависит от чужой воли, смерть же - только
от нашей. В этом случае больше, чем в каком-либо другом, мы должны
сообразоваться только с нашими чувствами. Мнение других в таком деле не
имеет никакого значения; очень глупо считаться с ним. Жизнь превращается в
рабство, если мы не вольны умереть. Обычно мы расплачиваемся за
выздоровление частицами самой жизни: нам что-то вырезают или прижигают, или
ампутируют, или ограничивают питание, или лишают части крови; еще один шаг -
и мы можем исцелиться окончательно от всего. Почему бы в безнадежных случаях
не перерезать нам, с нашего согласия, горло вместо того, чтобы вскрывать
вену для кровопускания? Чем серьезнее болезнь, тем более сильных средств она
требует. Грамматик Сервий [9], страдавший от подагры, не нашел ничего
лучшего, как прибегнуть к яду, чтобы умертвить свои ноги. Пусть они
останутся подагрическими, лишь бы он их не чувствовал! Ставя нас в такое
положение, когда жизнь становится хуже смерти, бог дает нам при этом
достаточно воли.
Поддаваться страданиям значит выказывать слабость, но давать им пищу -
безумие.
Стоики утверждают, что для мудреца жить по велениям природы значит
вовремя отказаться от жизни, хоть бы он и был в цвете сил; для глупца же
естественно цепляться за жизнь, хотя бы он и был несчастлив, лишь бы он в
большинстве вещей сообразовался, как они говорят, с природой.
Подобно тому, как я не нарушаю законов, установленных против воров,
когда уношу то, что мне принадлежит, или сам беру у себя кошелек, и не
являюсь поджигателем, когда жгу свой лес, точно так же я не подлежу законам
против убийц, когда лишаю себя жизни.
Гегесий [10] говорил, что все, что касается нашей смерти или нашей
жизни, должно зависеть от нас.
Диоген [11], встретив уже много лет страдавшего от водянки философа
Спевсиппа, которого несли на носилках и который крикнул ему: "Доброго
здоровья, Диоген!", ответил: "А тебе я вовсе не желаю здоровья, раз ты
миришься с жизнью, находясь в таком состоянии".
И действительно, некоторое время спустя Спевсипп покончил с собой,
устав от такого тяжкого существования.
Однако далеко не все в этом вопросе единодушны. Многие полагают, что мы
не вправе покидать крепость этого мира без явного веления того, кто поместил
нас в ней; что лишь от бога, который послал нас в мир не только ради нас
самих, но ради его славы и служения ближнему, зависит дать нам волю, когда
он того захочет, и не нам принадлежит этот выбор; мы рождены, говорят они,
не только для себя, но и для нашего отечества; в интересах общества законы
требуют от нас отчета в наших действиях и судят нас за самоубийство, иначе
говоря, за отказ от выполнения наших обязанностей нам полагается наказание и
на том и на этом свете:
Proxima deinde tenent moesti loca, qui sibi letum
Insontes peperere manu, lucemque perosi
Proiecere animas.
{Рядом занимают места несчастные, которые, ни в чем не повинные, сами
покончили с собой и, возненавидев мир, лишили себя жизни [12] (лат. ).}
Больше стойкости - в том, чтобы жить с цепью, которою мы скованы, чем
разорвать ее, и Регул [13] является более убедительным примером твердости,
чем Катон. Только неблагоразумие и нетерпение побуждают нас ускорять приход
смерти. Никакие злоключения не могут заставить подлинную добродетель
повернуться к жизни спиной; даже в горе и страдании она ищет своей пищи.
Угрозы тиранов, костры и палачи только придают ей духу и укрепляют ее:
Duris ut ilex tonsa bipennibus
Nigrae feraci frondis in Algido,
Per damna, per caedes, ab ipso
Ducit opes animumque ferro.
{Так и дуб, что растет в густых лесах на Алгиде: его подрубают злой
секирой, а он, несмотря на раны и удары, закаляется от нанесенных ударов и
черпает в них силу [14] (лат. ).}
Или, как говорит другой поэт,
Non est, ut putas, virtus, pater,
Timere vitam, sed malis ingentibus
Obstare, nec se vertere ac retro dare.
{Доблесть не в том, как ты полагаешь, отец, чтобы бояться жизни, а в
том, чтобы уметь противостоять большому несчастью, не отвернуть и не
отступить перед ним [15] (лат. ).}
Rebus in adversis facile est contemnere mortem
Fortius ille facit qui miser esse potest.
{В бедствиях легко не бояться смерти, но гораздо больше мужества
проявляет тот, кто умеет быть несчастным [16] (лат. )}
Спрятаться в яме под плотной крышкой гроба, чтобы избежать ударов
судьбы, - таков удел трусости, а не добродетели. Добродетель не прерывает
своего пути, какая бы гроза над нею ни бушевала:
Si fractus illabatur orbis
Inpavidum ferlent ruinae.
{Пусть рушится распавшийся мир: его обломки поразят бесстрашного [17]
(лат. ).}
Нередко стремление избежать других бедствий толкает нас к смерти;
иногда же опасение смерти приводит к тому, что мы сами бежим ей навстречу -
Hic, rogo, non furor est, ne moriare mori.
{Разве не безумие - спрашиваю я вас - умереть от страха смерти?
[18](лат.).}
подобно тем, кто из страха перед пропастью сами бросаются в нее:
multos in summa pericula misit
Venturi timor ipse mali; fortissimus ille est,
Qui promptus metuenda pati, si cominus instent,
Et differre potest.
{Самый страх перед возможной бедой ставил многих людей в очень Опасные
положения; но храбрейшим является тот, кто легко переносит опасности, если
они непосредственно угрожают, и умеет избежать их [19] (лат. ).}
Usque adeo, mortis formidine, vitae
Percipit humanos odium, lucisque videndae,
Ut sibi consciscant maerenti pectore letum
Obliti fontem curarum hune esse timorem.
{Из-за страха перед смертью людей охватывает такое отвращение к жизни и
дневному свету, что они в тоске душевной лишают себя жизни, забывая, что
источником их терзаний был именно этот страх [20] (лат. ).}
Платон в своих "Законах" [21] предписывает позорные похороны для того,
кто лишил жизни и всего предназначенного ему судьбой своего самого близкого
и больше чем друга, то есть самого себя, и сделал это не по общественному
приговору и не по причине какой-либо печальной и неизбежной случайности и не
из-за невыносимого стыда, а исключительно по трусости и слабости, то есть из
малодушия. Презрение к жизни - нелепое чувство, ибо в конечном счете она -
все, что у нас есть, она - все наше бытие. Те существа, жизнь которых богаче
и лучше нашей, могут осуждать наше бытие, но неестественно, чтобы мы
презирали сами себя и пренебрегали собой; ненавидеть и презирать самого себя
- это какой-то особый недуг, не встречающийся ни у какого другого создания.
Это такая же нелепость, как и наше желание не быть тем, что мы есть.
Следствие такого желания не может быть нами оценено, не говоря уже о том,
что оно само по себе противоречит и уничтожает себя. Тот, кто хочет из
человека превратиться в ангела, ничего не достигнет, ничего не выиграет, ибо
раз он перестает существовать, то кто же за него порадуется и ощутит это
улучшение?
Debet enim misere cui forte aegreque futurum est,
Ipse quoque esse in eo tum tempore, cum male possit
Accidere.
{Тот, кому будущее представляется тяжелым и мучительным, еще должен
быть в живых тогда, когда эти невзгоды могут обрушиться [22] (лат.).}
Спокойствие, отсутствие страданий, невозмутимость духа, избавление от
зол этой жизни, обретаемые нами ценою смерти, нам ни к чему. Незачем
избегать войны тому, кто не в состоянии наслаждаться миром, и тот, кто не
может вкушать покой, напрасно бежит страданий.
Среди философов, приверженцев первой точки зрения, были большие
сомнения вот по какому поводу: какие причины достаточно вески, чтобы
заставить человека принять решение лишить себя жизни? Они называют это
eulogon exagoghn {Разумным выходом [23] (греч.).}. Ибо они хотя говорят, что
нередко приходится умирать из-за незначительных причин, так как те, что
привязывают нас к жизни, не слишком вески, все же в этом должна быть
какая-то мера. Существуют безрассудные и взбалмошные порывы, толкающие на
самоубийство не только отдельных людей, а целые народы. Выше я уже приводил
такого рода примеры [24], сошлюсь, кроме того, на девушек из Милета,
которые, вступив в какой-то безумный сговор, вешались одна за другой до тех
пор, пока в это дело не вмешались власти, издавшие приказ, что впредь тех,
кого найдут повесившимися, на той же веревке будут волочить голыми по всему
городу [25]. Когда Терикион стал убеждать Клеомена [26] покончить с собой
из-за тяжелого положения, в котором тот оказался, избежав почетной смерти в
только что проигранном сражении, и доказывать Клеомену, что тот должен
решиться на эту менее почетную смерть, чтобы не дать победителю возможности
обречь его ни на позорную жизнь, ни на позорную смерть, Клеомен с подлинно
спартанским стоическим мужеством отверг этот совет, как малодушный и
трусливый: "Этот выход, - сказал он, - от меня никогда не уйдет, но к нему
должен отказаться от тонкого вкуса. Немцы, например, почти с одинаковым
удовольствием пьют всякое вино. Они хотят влить в себя побольше, а не
лакомиться вином. Это вещь более достижимая. Удовольствие немцев в том,
чтобы вина было вволю, чтобы оно было доступным. Что касается французской
манеры пить, то прикладываться к бутылке дважды в день за едой, умеренно,
опасаясь за здоровье, - значит лишать себя многих милостей Вакха. Тут нужно
больше постоянства, больше пристрастия. Древние предавались этому занятию
ночи напролет, прибавляя часто сверх того еще и дни. И, действительно, надо,
чтобы обычная порция вина была и более обильной и более постоянной. Я знавал
некоего сановника, на редкость удачливого во всех своих великих начинаниях,
который без труда выпивал во время своих обычных трапез не менее двадцати
пинт вина и после этого становился только более проницательным и искусным в
решении сложных дел. Удовольствие, которое мы хотим познать в жизни, должно
занимать в ней побольше места. Нельзя упускать ни одного представляющегося
случая выпить и следует всегда помнить об одном желании, надо походить в
этом отношении на рассыльных из лавки или мастеровых. Похоже на то, что мы с
каждым днем ограничиваем наше повседневное потребление вина и что раньше в
наших домах, как я наблюдал в детстве, всякие угощения и возлияния были куда
более частыми и обычными, чем в настоящее время. Значит ли это, что мы в
каких-то отношениях идем к лучшему? Отнюдь нет! Это значит только, что мы в
гораздо большей степени, чем наши отцы, ударились в распутство. Ведь
невозможно предаваться с одинаковой силой и распутству, и страсти к вину.
Воздержание от вина, с одной стороны, ослабляет наш желудок, а с другой -
делает нас дамскими угодниками, более падкими к любовным утехам.
Какое множество рассказов довелось мне слышать от моего отца о
добродетельности людей его времени! Добродетель, по его словам, как нельзя
более соответствовала нравам тогдашних дам. Отец мой говорил мало и очень
складно, уснащая свою речь некоторыми выражениями не из древних, а из новых
авторов, в особенности из испанских; из испанских книг его излюбленной было
сочинение, обычно именуемое у испанцев "Марком Аврелием" [17]. Он держался с
приятным достоинством, полным скромности и смирения. На нем лежал особый
отпечаток честности и порядочности; он проявлял большую тщательность в
одежде как обычного рода, так и для верховой езды. Он был поразительно верен
своему слову, а в отношении религиозных убеждений скорее склонен был к
суеверию, чем к другой крайности. Он был небольшого роста, но полон сил,
имел хорошую выправку и был прекрасно сложен. У него было приятное
смугловатое лицо. Он был ловок и искусен во всякого рода физических
упражнениях. Я еще застал палки со свинцовым грузом, которые, как мне
передавали, служили ему для упражнений рук при подготовке к игре в городки
или фехтованию, и ботинки со свинцовыми набойками, в которых легче было
бегать и прыгать. С самых ранних лет в моей памяти с ним связаны маленькие
чудеса. Когда ему было уже за шестьдесят, мне не раз приходилось видеть, как
он, посмеиваясь над нашей неловкостью, вскакивал в своем меховом плаще на
коня, как он перепрыгивал через стол или как он, поднимаясь по лестнице в
свою комнату, всегда перескакивал через три или четыре ступеньки. Он
утверждал, что во всей нашей области вряд ли можно было найти хоть одну
благородную женщину, которая пользовалась бы дурной славой, и рассказывал о
приключавшихся с ним случаях удивительной близости с почтенными женщинами,
случаях, не вызывавших никаких сомнений в его безупречном поведении. Он
клялся, что до самой своей женитьбы был девственником. Он провел многие годы
в Италии, участвуя в итальянских походах, о которых оставил нам
собственноручный дневник с подробнейшим описанием всего происходившего,
описанием, предназначавшимся и для его личного и для общественного
пользования.
Поэтому он и женился довольно поздно, по возвращении из Италии, в 1528
году, когда ему было тридцать три года. Но вернемся к разговору о бутылках.
Докуки старости, нуждающейся в опоре и каком-то освежении, с полным
основанием могли бы внушить мне желание обладать умением пить, ибо это одна
из последних радостей, которые остаются после того, как убегающие годы
украли у нас одну за другой все остальные. Знающие толк в этом деле
собутыльники говорят, что естественное тепло прежде всего появляется в
ногах: оно сродни детству. По ногам оно поднимается вверх, в среднюю
область, и, водворясь здесь надолго, является источником, на мой взгляд,
единственных, подлинных плотских радостей (другие наслаждения меркнут по
сравнению с ними). Под конец, подобно поднимающемуся и оседающему пару, оно
достигает нашей глотки и здесь делает последнюю остановку.
Однако я не могу представить себе, как можно продлить удовольствие от
питья, когда пить уже больше не хочется, и как можно создать себе
воображением искусственное и противоестественное желание пить. Мой желудок
был бы не способен на это: он может вместить только то, что ему необходимо.
У меня привычка пить только после еды, и поэтому я под конец почти всегда
пью самый большой бокал. Анахарсис [18] удивлялся, что греки к концу трапезы
пили из более объемистых чаш, чем в начале ее. Я полагаю, что это делалось
по той же причине, по какой так поступают немцы, которые к концу начинают
состязание - кто выпьет больше. Платон запрещал детям пить вино до
восемнадцатилетнего возраста и запрещал напиваться ранее сорока лет; тем же,
кому стукнуло сорок, он предписывает наслаждаться вином вволю и щедро
приправлять свои пиры дарами Диониса, этого доброго бога, возвращающего
людям веселье и юность старцам, укрощающего и усмиряющего страсти, подобно
тому, как огонь плавит железо. В своих "Законах" [19] он считает такие
пирушки полезными (лишь бы для наведения порядка был распорядитель застолья,
сдерживающий остальных), ибо опьянение - это хорошее и верное испытание
натуры всякого человека; оно, как ничто другое, способно придать пожилым
людям смелость пуститься в пляс или затянуть песню, чего они не решились бы
сделать в трезвом виде. Вино способно придать душе выдержку, телу здоровье.
И все же Платон одобряет следующие ограничения, частью заимствованные им у
карфагенян: "Следует отказаться от вина в военных походах; всякому
должностному лицу и всякому судье надо воздерживаться от вина при исполнении
своих обязанностей и решении государственных дел; выпивке не следует
посвящать ни дневных часов, отведенных для других занятий, ни той ночи,
когда хотят дать жизнь потомству".
Говорят, что философ Стильпон [20], удрученный надвинувшейся старостью,
сознательно ускорил свою смерть тем, что пил вино, не разбавленное водой. По
той же причине - только вопреки собственному желанию - погиб и отягченный
годами философ Аркесилай [21].
Существует старинный, очень любопытный вопрос: поддается ли душа
мудреца действию вина?
Si munitae adhibet vim sapientiae.
{Не придаст ли оно (вино) ослабевшей мудрости большую мощь [22] (лат.)}
На какие только глупости не толкает нас наше высокое мнение о себе!
Самому уравновешенному человеку на свете надо помнить о том, чтобы твердо
держаться на ногах и не свалиться на землю из-за собственной слабости. Из
тысячи человеческих душ нет ни одной, которая хоть в какой-то миг своей
жизни была бы недвижна и неизменна, и можно сомневаться, способна ли душа по
своим естественным свойствам быть таковой? Если добавить к этому еще
постоянство, то это будет последняя ступень совершенства; я имею в виду,
если ничто ее не поколеблет, - а это может произойти из-за тысячи
случайностей. Великий поэт Лукреций философствовал и зарекался, как только
мог, и все же случилось, что он вдруг потерял рассудок от любовного напитка.
Думаете ли вы, что апоплексический удар не может поразить с таким же успехом
Сократа, как и любого носильщика? Некоторых людей болезнь доводила до того,
что они забывали свое собственное имя, а разум других повреждался от легкого
ранения. Ты можешь быть сколько угодно мудрым, и все же в конечном счете -
ты человек; а есть ли что-нибудь более хрупкое, более жалкое и ничтожное?
Мудрость нисколько не укрепляет нашей природы:
Sudores itaque et pallorem existere totо
Corpore, et infringi linguam, vocemque aboriri
Caligare oculos, sonere aures, succidere artus
Denique concidere ex animi terrore videmus.
{Если душа охвачена страхом, то мы видим, что тело покрывается потом,
бледнеет кожа, цепенеет язык, голос прерывается, темнеет в глазах, в ушах
звенит, колени подгибаются и человек валится с ног [23] (лат. ).}
Человек не может не начать моргать глазами, когда ему грозит удар. Он
не может не задрожать всем телом, как ребенок, оказавшись на краю пропасти.
Природе угодно было сохранить за собой эти незначительные признаки своей
власти, которую не может превозмочь ни наш разум, ни стоическая добродетель,
чтобы напомнить человеку, что он смертен и хрупок. Он бледнеет от страха,
краснеет от стыда; на припадок боли он реагирует, если не громким отчаянным
воплем, то хриплым и неузнаваемым голосом:
Humani a se nlhil alienum putet.
{Пусть ничто человеческое ему не будет чуждо [24] (лат. ).}
Поэты, которые творят со своими героями все, что им заблагорассудится,
не решаются лишить их способности плакать:
Sic fatur lacrimans, classique immitit habenas.
{Так говорит он сквозь слезы и замедляет ход кораблей [25] (лат. ).}
С писателя достаточно того, что он обуздывает и умеряет склонности
своего героя; но одолеть их не в его власти. Даже сам Плутарх, - этот
превосходный и тонкий судья человеческих поступков, - упомянув о Бруте [26]
и Торквате [27], казнивших своих сыновей, выразил сомнение, может ли
добродетель дойти до таких пределов и не были ли они скорее всего побуждаемы
какой-нибудь другой страстью. Все поступки, выходящие за обычные рамки,
истолковываются в дурную сторону, ибо нам не по вкусу ни то, что выше нашего
понимания, ни то, что ниже его.
Оставим в покое стоиков, явно кичащихся своей гордыней. Но когда среди
представителей философской школы, которая считается наиболее гибкой [28], мы
встречаем следующее бахвальство Метродора: "Occupavi te, Fortuna, atque
cepi; omnesque aditus tuos interclusi, ut ad me aspirare non posses" {Я
поймал и обуздал тебя, судьба; я закрыл для тебя все входы и выходы, чтобы
ты не могла до меня добраться [29] (лат. ).}; или когда по повелению
кипрского тирана Никокреона, положив Анаксарха в каменную колоду, его бьют
железными молотами и он не перестает восклицать при этом: "Бейте, колотите
сколько угодно, вы уничтожаете не Анаксарха, а его оболочку" [30]; или когда
мы узнаем, что наши мученики, объятые пламенем, кричали тирану: "С этой
стороны уже достаточно прожарено, руби и ешь, мясо готово; начинай
поджаривать с другой"; или когда у Иосифа мы читаем [31], что ребенок,
которого по приказанию Антиоха рвут клещами и колют шипами, все еще смело
противится ему и твердым, властным голосом кричит: "Тиран, ты попусту
теряешь время, я прекрасно себя чувствую. Где то страдание, те муки,
которыми ты угрожал мне? Знаешь ли ты, с чем ты имеешь дело? Моя стойкость
причиняет тебе большее мучение, чем мне твоя жестокость, о гнусное чудовище,
ты слабеешь, а я лишь крепну; заставь меня жаловаться, заставь меня
дрогнуть, заставь меня, если можешь, молить о пощаде, придай мужества твоим
приспешникам и палачам - ты же видишь, что они упали духом и больше не
выдерживают, - дай им оружие в руки, возбуди их кровожадность", - когда мы
узнаем обо всем этом, то, конечно, приходится признать, что в душах всех
этих людей что-то произошло, что их обуяла какая-то ярость, может быть
священная. А когда мы читаем о следующих суждениях стоиков: "Я предпочитаю
быть безумным, чем предаваться наслаждениям" (слова Антисфена [32]) -
Maneihn mallon h hueiein
когда Секст [33] уверяет нас, что предпочитает быть вовласти боли, нежели наслаждения; когда Эпикур легко мирится со своей
подагрой, отказывается от покоя и здоровья и, готовый вынести любые
страдания, пренебрегает слабою болью и призывает более сильные и острые
мучения, как более достойные его:
Spumantemque dari pecora inter inertia votis
Optat aprum, aut fulvum descendere monte leonem,
{Он жаждет, чтобы среди этих беззащитных животных ему явился, весь в
пене, кабан или спустился с горы рыжий лев [34] (лат. ).}
то кто не согласится с тем, что это проявления мужества, вышедшего за
свои пределы? Наша душа не в состоянии воспарить из своего обиталища до
таких высот. Ей надо покинуть его и, закусив удила, вознестись вместе со
своим обладателем в такую высь, что потом он сам станет удивляться
случившемуся, подобно тому как это бывает при военных подвигах, когда в пылу
сражения отважные бойцы часто совершают такие рискованные вещи, что придя
потом в себя, они первые им изумляются; и точно так же поэты часто приходят
в восторг от своих собственных произведений и не помнят, каким образом их
озарило такое вдохновение; это и есть то душевное состояние, которое
называют восторгом и исступлением. И как Платон говорит, что тщетно стучится
в дверь поэзии человек бесстрастный, точно так же и Аристотель утверждает,
что ни одна выдающаяся душа не чужда до известной степени безумия [35]. Он
прав, называя безумием всякое исступление, каким бы похвальным оно ни было,
превосходящее наше суждение и разумение. Ведь мудрость - это умение владеть
своей душой, которой она руководит осмотрительно, с тактом и с чувством
ответственности за нее.
Платон следующим образом обосновывает утверждение [36], что дар
пророчества есть способность, превосходящая наши силы: "Пророчествуя, -
говорит он, - надо быть вне себя, и наш рассудок должен быть помрачен либо
сном, либо какой-нибудь болезнью, либо он должен быть вытеснен каким-то
сошедшим с небес вдохновением".
Глава III
ОБЫЧАЙ ОСТРОВА КЕИ [1]
Если философствовать, как утверждают философы, значит сомневаться, то с
тем большим основанием заниматься пустяками и фантазировать, как поступаю я,
тоже должно означать сомнение. Ученикам подобает спрашивать и спорить, а
наставникам - решать. Мой наставник - это авторитет божьей воли, которому
подчиняются без спора и который выше всех пустых человеческих измышлений.
Когда Филипп [2] вторгся в Пелопоннес, кто-то сказал Дамиду, что
лакедемонянам придется плохо, если они не сдадутся ему на милость. "Ах ты
трус, - ответил он ему, - чего может бояться тот, кому не страшна смерть?"
Кто-то спросил Агиса [3]: "Как следует человеку жить, чтобы чувствовать себя
свободным?" "Презирая смерть", - ответил он. Такие и тысячи им подобных
изречений несомненно не означают, что надо терпеливо дожидаться смерти. Ибо
в жизни случается многое, что гораздо хуже смерти. Подтверждением может
служить тот спартанский мальчик, взятый Антигоном [4] в плен и проданный в
рабство, который, понуждаемый своим хозяином заняться какой-нибудь грязной
работой, заявил: "Ты увидишь, кого ты купил. Мне было бы стыдно находиться в
рабстве, когда свобода у меня под рукой", - и с этими словами он бросился на
камни с вышки дома. Когда Антипатр [5], желая заставить лакедемонян
подчиниться какому-то его требованию, обрушился на них с жестокими угрозами,
они ему ответили: "Если ты будешь угрожать нам чем-то худшим, чем смерть, мы
умрем с тем большей готовностью". А Филиппу [6], который написал им, что
помешает всякому их начинанию, они заявили: "Ну, а умереть ты тоже сможешь
помешать нам?" Ведь говорят же по этому поводу, что мудрец живет столько
лет, сколько ему нужно, а не столько, сколько он может прожить, и что лучший
дар, который мы получили от природы и который лишает нас всякого права
жаловаться на наше положение, это - возможность сбежать. Природа назначила
нам лишь один путь появления на свет, но указала тысячи способов, как уйти
из жизни. Нам может не хватать земли для прожития, но, чтобы умереть,
человеку всегда ее хватит, как ответил Байокал [7] римлянам. "Почему ты
жалуешься на этот мир? Он тебя не удерживает; если ты живешь в муках,
причиной тому твое малодушие: стоит тебе захотеть и ты умрешь":
Ubique mors est: optime hac cavit deus;
Eripere vitam, nemo non homini potest;
At nemo mortem: mille ad hanc aditus patent.
{Всюду - смерть: с этим бог распорядился наилучшим образом; всякий
может лишить человека жизни, но никто не может отнять у него смерти: тысячи
путей ведут к ней [8] (лат. ).}
Смерть - не только избавление от болезней, она - избавление от всех
зол. Это - надежнейшая гавань, которой никогда не надо бояться и к которой
часто следует стремиться. Все сводится к тому же, кончает ли человек с собой
или умирает; бежит ли он навстречу смерти или ждет, когда она придет сама; в
каком бы месте нить ни оборвалась, это - конец клубка. Самая добровольная
смерть наиболее прекрасна. Жизнь зависит от чужой воли, смерть же - только
от нашей. В этом случае больше, чем в каком-либо другом, мы должны
сообразоваться только с нашими чувствами. Мнение других в таком деле не
имеет никакого значения; очень глупо считаться с ним. Жизнь превращается в
рабство, если мы не вольны умереть. Обычно мы расплачиваемся за
выздоровление частицами самой жизни: нам что-то вырезают или прижигают, или
ампутируют, или ограничивают питание, или лишают части крови; еще один шаг -
и мы можем исцелиться окончательно от всего. Почему бы в безнадежных случаях
не перерезать нам, с нашего согласия, горло вместо того, чтобы вскрывать
вену для кровопускания? Чем серьезнее болезнь, тем более сильных средств она
требует. Грамматик Сервий [9], страдавший от подагры, не нашел ничего
лучшего, как прибегнуть к яду, чтобы умертвить свои ноги. Пусть они
останутся подагрическими, лишь бы он их не чувствовал! Ставя нас в такое
положение, когда жизнь становится хуже смерти, бог дает нам при этом
достаточно воли.
Поддаваться страданиям значит выказывать слабость, но давать им пищу -
безумие.
Стоики утверждают, что для мудреца жить по велениям природы значит
вовремя отказаться от жизни, хоть бы он и был в цвете сил; для глупца же
естественно цепляться за жизнь, хотя бы он и был несчастлив, лишь бы он в
большинстве вещей сообразовался, как они говорят, с природой.
Подобно тому, как я не нарушаю законов, установленных против воров,
когда уношу то, что мне принадлежит, или сам беру у себя кошелек, и не
являюсь поджигателем, когда жгу свой лес, точно так же я не подлежу законам
против убийц, когда лишаю себя жизни.
Гегесий [10] говорил, что все, что касается нашей смерти или нашей
жизни, должно зависеть от нас.
Диоген [11], встретив уже много лет страдавшего от водянки философа
Спевсиппа, которого несли на носилках и который крикнул ему: "Доброго
здоровья, Диоген!", ответил: "А тебе я вовсе не желаю здоровья, раз ты
миришься с жизнью, находясь в таком состоянии".
И действительно, некоторое время спустя Спевсипп покончил с собой,
устав от такого тяжкого существования.
Однако далеко не все в этом вопросе единодушны. Многие полагают, что мы
не вправе покидать крепость этого мира без явного веления того, кто поместил
нас в ней; что лишь от бога, который послал нас в мир не только ради нас
самих, но ради его славы и служения ближнему, зависит дать нам волю, когда
он того захочет, и не нам принадлежит этот выбор; мы рождены, говорят они,
не только для себя, но и для нашего отечества; в интересах общества законы
требуют от нас отчета в наших действиях и судят нас за самоубийство, иначе
говоря, за отказ от выполнения наших обязанностей нам полагается наказание и
на том и на этом свете:
Proxima deinde tenent moesti loca, qui sibi letum
Insontes peperere manu, lucemque perosi
Proiecere animas.
{Рядом занимают места несчастные, которые, ни в чем не повинные, сами
покончили с собой и, возненавидев мир, лишили себя жизни [12] (лат. ).}
Больше стойкости - в том, чтобы жить с цепью, которою мы скованы, чем
разорвать ее, и Регул [13] является более убедительным примером твердости,
чем Катон. Только неблагоразумие и нетерпение побуждают нас ускорять приход
смерти. Никакие злоключения не могут заставить подлинную добродетель
повернуться к жизни спиной; даже в горе и страдании она ищет своей пищи.
Угрозы тиранов, костры и палачи только придают ей духу и укрепляют ее:
Duris ut ilex tonsa bipennibus
Nigrae feraci frondis in Algido,
Per damna, per caedes, ab ipso
Ducit opes animumque ferro.
{Так и дуб, что растет в густых лесах на Алгиде: его подрубают злой
секирой, а он, несмотря на раны и удары, закаляется от нанесенных ударов и
черпает в них силу [14] (лат. ).}
Или, как говорит другой поэт,
Non est, ut putas, virtus, pater,
Timere vitam, sed malis ingentibus
Obstare, nec se vertere ac retro dare.
{Доблесть не в том, как ты полагаешь, отец, чтобы бояться жизни, а в
том, чтобы уметь противостоять большому несчастью, не отвернуть и не
отступить перед ним [15] (лат. ).}
Rebus in adversis facile est contemnere mortem
Fortius ille facit qui miser esse potest.
{В бедствиях легко не бояться смерти, но гораздо больше мужества
проявляет тот, кто умеет быть несчастным [16] (лат. )}
Спрятаться в яме под плотной крышкой гроба, чтобы избежать ударов
судьбы, - таков удел трусости, а не добродетели. Добродетель не прерывает
своего пути, какая бы гроза над нею ни бушевала:
Si fractus illabatur orbis
Inpavidum ferlent ruinae.
{Пусть рушится распавшийся мир: его обломки поразят бесстрашного [17]
(лат. ).}
Нередко стремление избежать других бедствий толкает нас к смерти;
иногда же опасение смерти приводит к тому, что мы сами бежим ей навстречу -
Hic, rogo, non furor est, ne moriare mori.
{Разве не безумие - спрашиваю я вас - умереть от страха смерти?
[18](лат.).}
подобно тем, кто из страха перед пропастью сами бросаются в нее:
multos in summa pericula misit
Venturi timor ipse mali; fortissimus ille est,
Qui promptus metuenda pati, si cominus instent,
Et differre potest.
{Самый страх перед возможной бедой ставил многих людей в очень Опасные
положения; но храбрейшим является тот, кто легко переносит опасности, если
они непосредственно угрожают, и умеет избежать их [19] (лат. ).}
Usque adeo, mortis formidine, vitae
Percipit humanos odium, lucisque videndae,
Ut sibi consciscant maerenti pectore letum
Obliti fontem curarum hune esse timorem.
{Из-за страха перед смертью людей охватывает такое отвращение к жизни и
дневному свету, что они в тоске душевной лишают себя жизни, забывая, что
источником их терзаний был именно этот страх [20] (лат. ).}
Платон в своих "Законах" [21] предписывает позорные похороны для того,
кто лишил жизни и всего предназначенного ему судьбой своего самого близкого
и больше чем друга, то есть самого себя, и сделал это не по общественному
приговору и не по причине какой-либо печальной и неизбежной случайности и не
из-за невыносимого стыда, а исключительно по трусости и слабости, то есть из
малодушия. Презрение к жизни - нелепое чувство, ибо в конечном счете она -
все, что у нас есть, она - все наше бытие. Те существа, жизнь которых богаче
и лучше нашей, могут осуждать наше бытие, но неестественно, чтобы мы
презирали сами себя и пренебрегали собой; ненавидеть и презирать самого себя
- это какой-то особый недуг, не встречающийся ни у какого другого создания.
Это такая же нелепость, как и наше желание не быть тем, что мы есть.
Следствие такого желания не может быть нами оценено, не говоря уже о том,
что оно само по себе противоречит и уничтожает себя. Тот, кто хочет из
человека превратиться в ангела, ничего не достигнет, ничего не выиграет, ибо
раз он перестает существовать, то кто же за него порадуется и ощутит это
улучшение?
Debet enim misere cui forte aegreque futurum est,
Ipse quoque esse in eo tum tempore, cum male possit
Accidere.
{Тот, кому будущее представляется тяжелым и мучительным, еще должен
быть в живых тогда, когда эти невзгоды могут обрушиться [22] (лат.).}
Спокойствие, отсутствие страданий, невозмутимость духа, избавление от
зол этой жизни, обретаемые нами ценою смерти, нам ни к чему. Незачем
избегать войны тому, кто не в состоянии наслаждаться миром, и тот, кто не
может вкушать покой, напрасно бежит страданий.
Среди философов, приверженцев первой точки зрения, были большие
сомнения вот по какому поводу: какие причины достаточно вески, чтобы
заставить человека принять решение лишить себя жизни? Они называют это
eulogon exagoghn {Разумным выходом [23] (греч.).}. Ибо они хотя говорят, что
нередко приходится умирать из-за незначительных причин, так как те, что
привязывают нас к жизни, не слишком вески, все же в этом должна быть
какая-то мера. Существуют безрассудные и взбалмошные порывы, толкающие на
самоубийство не только отдельных людей, а целые народы. Выше я уже приводил
такого рода примеры [24], сошлюсь, кроме того, на девушек из Милета,
которые, вступив в какой-то безумный сговор, вешались одна за другой до тех
пор, пока в это дело не вмешались власти, издавшие приказ, что впредь тех,
кого найдут повесившимися, на той же веревке будут волочить голыми по всему
городу [25]. Когда Терикион стал убеждать Клеомена [26] покончить с собой
из-за тяжелого положения, в котором тот оказался, избежав почетной смерти в
только что проигранном сражении, и доказывать Клеомену, что тот должен
решиться на эту менее почетную смерть, чтобы не дать победителю возможности
обречь его ни на позорную жизнь, ни на позорную смерть, Клеомен с подлинно
спартанским стоическим мужеством отверг этот совет, как малодушный и
трусливый: "Этот выход, - сказал он, - от меня никогда не уйдет, но к нему