стрельба в цель, стычки у барьера; а наши поединки считались тем не менее
почтенными, что они преследуют лишь частные наши цели: на них мы только
уничтожаем друг друга, вопреки существующим законам и правосудию, и они
всегда приносят лишь вред и ущерб. Гораздо более достойное и подходящее дело
- заниматься такими вещами, которые не портят, а укрепляют наши нравы и
направлены к обеспечению общественной безопасности и славы.
Консул Публий Рутилий [16] впервые ввел военное обучение для воинов,
установив, что при обращении с оружием искусство должно сочетаться с
доблестью, но не в интересах частных лиц, а в интересах римского народа, для
разрешения его военных споров. Уменье вести войну должно быть всеобщим и
общегражданским делом. Кроме Цезаря, отдавшего во время битвы при Фарсале
приказ своим воинам целиться воинам Помпея прямо в лицо [17], многие другие
полководцы изобретали особые способы борьбы, новые виды обороны и нападения
в зависимости от требований момента. Но Филопемен осудил кулачный бой [18],
в котором он не имел себе равных, поскольку подготовка к нему была
совершенно отлична от военного обучения, ибо он считал, что только почтенные
люди должны упражняться в нем. Подобно этому и я считаю, что та ловкость,
которую с помощью новейших способов обучения стремятся привить молодежи, те
особые выпады и парады, в которых ей советуют упражняться, не только
совершенно бесполезны, но скорее даже вредны, если их применять в настоящем
сражении.
Вот почему военные люди в наше время пользуются в бою совсем особыми
видами оружия, лучше всего для этой цели приспособленными. И не раз при мне
выражали неодобрение дворянину, который, будучи вызван на поединок на шпагах
и кинжалах, являлся на место боя в полном военном вооружении. Следует
отметить, что платоновский Лахес [19], говоря о военном обучении, подобно
нашему, заявляет, что никогда не видел, чтобы такая военная школа дала
какого-нибудь видного полководца или хотя бы знатока военного дела. Наш опыт
подтверждает это; но тут по крайней мере можно сказать, что это таланты, не
имеющие отношения к обычному военному обучению. Платон запрещает при
воспитании детей в своем государстве способы ведения кулачного боя,
установленные Амиком и Эпеем, а также приемы борьбы, введенные Антеем и
Керкионом, так как их цель отнюдь не в том, чтобы усовершенствовать военную
подготовку молодежи или содействовать ей [20].
Но я несколько отклонился от моей темы.
Император Маврикий [21], будучи предупрежден некоторыми предсказаниями
и сновидениями о том, что он будет убит неким безвестным до этого времени
солдатом Фокой, обратился к своему зятю Филиппу с вопросом, что представляет
собой этот Фока, каков его характер, его душевные качества, нрав. И когда
Филипп при перечислении его качеств упомянул о том, что он труслив и робок,
Маврикий тотчас же на основании этого заключил, что он, следовательно,
жесток и склонен к убийствам. Почему тираны так кровожадны? Не потому ли,
что они заботятся о своей безопасности? Не потому ли, что их трусость видит
лучшее средство избавиться от опасности в том, чтобы истребить всех, вплоть
до женщин, кто только способен встать против них, кто может нанести им хотя
бы малейший ущерб?

Cuncta ferit, dum cuncta timet.

{Он все разит, так как всего боится [22] (лат. ).}

Первые жестокости совершаются ради них самих, но они порождают страх
перед справедливым возмездием, который влечет за собой полосу новых
жестокостей с целью затмить одни зверства другими. Македонский царь Филипп,
у которого было столько свар с римским народом, напуганный тем, что
совершенные по его приказанию убийства вызвали общий ужас и величайшее
волнение, и не зная, как обезопасить себя от такой массы потерпевших от него
в разное время людей, решил арестовать детей всех убитых и день за днем
приканчивать их, чтобы таким путем добиться успокоения [23]. Благородные
поступки всегда хороши, где бы они ни совершались. Я всегда более озабочен
тем, чтобы трактуемые мною сюжеты были важны и полезны, чем желанием
добиться последовательности и стройности моего повествования, и потому не
боюсь привести здесь одно замечательное происшествие, несколько
отклоняющееся от нити моего изложения [24]. В числе осужденных Филиппом был
фессалийский князь Геродик. Вслед за ним Филипп умертвил еще и двух его
зятьев, каждый из которых оставил после себя малолетнего сына. Теоксена и
Архо - так звали двух оставшихся вдов. Теоксену никак не удавалось уговорить
вторично выйти замуж, несмотря на самые настойчивые ухаживания. Архо вышла
замуж за самого знатного человека среди энийцев, Пориса, и имела от него
много детей, которые после ее смерти остались малолетними. Охваченная
материнской жалостью к несчастным детям своей сестры, Теоксена, желая взять
их под свое попечение и воспитать их, вышла замуж за Пориса. К этому времени
был издан упомянутый выше указ Филиппа об аресте детей. Отважная Теоксена,
опасаясь жестокости Филиппа и его разнузданных приближенных, способных на
все по отношению к этим юным и прелестным детям, осмелилась заявить, что она
лучше убьет их собственными руками, чем отдаст палачам. Испуганный ее
словами, Порис обещал спрятать их и затем увезти в Афины, чтобы там отдать
на попечение преданным друзьям. Они воспользовались ежегодным праздником,
который справлялся в Эносе в честь Энея, и отправились туда всей семьей.
Днем они присутствовали на праздничных обрядах и на общем пиру, а ночью сели
в приготовленную заранее лодку, чтобы добраться морем до Афин. Противный
ветер помешал им, и наутро, очутившись неподалеку от того места, откуда они
вчера отплыли, они были замечены портовой стражей. Когда их вот-вот должны
были схватить, Порис попытался убедить гребцов удвоить свои усилия, чтобы
ускользнуть от преследователей, а Теоксена, потеряв голову от любви к своим
детям и жажды мести, вернулась к своему первоначальному намерению и стала
готовить оружие и яд. Затем, показав все это детям, она сказала: "Дети, у
меня осталось только одно средство защитить вас и сохранить вам свободу -
это заставить вас умереть. Боги, внемля священному правосудию, рассудят это
дело. В случае, если мечи изменят вам, эти чаши откроют вам двери в тот мир.
Будьте мужественны! Ты же, сын мой, так как ты старше всех, сам вонзи себе
этот кинжал себе в грудь, чтобы умереть смертью храбрых". Дети, видя перед
собой мать, бесстрашно призывавшую их скорее покончить с собой, и имея
позади себя настигавших их врагов, бросились грудью на те лезвия, которые
были к ним ближе всего, и полумертвыми были сброшены в море. Теоксена,
счастливая тем, что ей удалось так геройски спасти всех своих детей, горячо
обняла своего мужа и сказала: "Последуем, друг мой, за нашими детьми! Пусть
будет у нас с тобой та радость, что мы окажемся с ними в одной могиле". И,
обнявшись, они бросились в море, так что когда лодку подтащили к берегу, она
была пуста.
Тираны, стремясь чинить две жестокости одновременно - убивать и
вымещать свой гнев, - прилагают все усилия к тому, чтобы по возможности
продлить казнь. Они жаждут гибели своих врагов, но не хотят их скорой
смерти; им нужно не упустить возможности насладиться местью [25]. Из-за
этого они оказываются в затруднительном положении, ибо, если мучения
нестерпимы, они коротки, если же они продолжительны, то тираны их считают
недостаточно сильными; и вот они начинают разнообразить орудия пытки. Тысячи
подобных примеров мы встречаем в древности, и я не уверен, не сохраняем ли
мы в себе, сами того не сознавая, некоторых следов этого варварства.
Все, что выходит за пределы обычной смерти, я считаю неоправданной
жестокостью [26]; наше правосудие не может рассчитывать на то, что тот, кого
не удерживает от преступления страх смерти - боязнь быть повешенным или
обезглавленным, - не совершит его из страха перед смертью на медленном огне
или посредством колесования или из боязни колодок. И все же я не уверен,
доводим ли мы таким путем осужденных до полного отчаяния. Действительно,
каково должно быть душевное состояние человека, ожидающего смерти,
подвергнутого колесованию или, по старинному обычаю, пригвожденному к
кресту? Иосиф [27] рассказывает, что во время иудейской войны, проходя мимо
одного места, где за три дня до того распяли нескольких евреев, он узнал
среди них троих своих друзей, и ему удалось добиться того, что их сняли с
крестов; двое из них, сообщает он, умерли, третий же прожил после этого еще
несколько лет.
Халкондил [28], автор, заслуживающий доверия, в записках, оставленных
им о событиях, происшедших на его памяти и часто на его глазах, описывает
как самую чудовищную ту казнь, которую нередко применял султан Мехмед: он
приказывал одним ударом кривой турецкой сабли рассечь человека пополам по
линии диафрагмы, так что люди умирали как бы двумя смертями одновременно;
можно было видеть, рассказывает он, как обе части тела, полные жизни,
продолжали еще некоторое время трепетать в муках. Не думаю, чтобы это было
придумано им очень умно. Не всегда те казни, которые выглядят самыми
страшными, являются самыми мучительными.
Я нахожу несравненно более жестокой ту казнь, которую тот же Мехмед, по
словам некоторых историков [29], применял к эпирским князьям: он приказывал
сдирать с них заживо кожу частями, и таким коварно придуманным способом, что
они мучились в течение двух недель.
А вот еще два примера. Когда Крез захватил одного вельможу, любимца
своего брата, Панталеонта, он велел отвести пленника в мастерскую
валяльщика, где приказал до тех пор скрести его скребками и чесать
чесальными орудиями, пока тот не скончался [30].
Георгии Секей, вождь тех польских крестьян, которые под предлогом
крестового похода причинили массу бедствий, был разбит трансильванским
воеводой и захвачен в плен [31]. Целых три дня, раздетый донага, он был
привязан к особым козлам для пыток, и всякий мог терзать его и издеваться
над ним, как ему вздумается; за все это время остальным пленникам не давали
ни есть, ни пить. Наконец, когда в нем теплилась еще жизнь, на его глазах
его собственной кровью напоили его любимого брата Луку, о спасении которого
он молил, принимая на себя одного вину за все совершенные ими дела. Его
тело, изрубленное на мелкие куски, были вынуждены съесть двадцать его
ближайших помощников; а то, что еще оставалось, и его внутренности сварили в
котле и скормили остальным членам его отряда.


Глава XXVIII

    ВСЯКОМУ ОВОЩУ СВОЕ ВРЕМЯ



Те, кто сопоставляют Катона Цензора с умертвившим себя Катоном Младшим
[1], сравнивают двух замечательных людей, у которых есть много общего.
Катон Цензор проявил себя в более разнообразных областях и превосходит
Катона Младшего своими военными подвигами и более плодотворной
государственной деятельностью. Но доблесть Катона Младшего - не говоря уже о
том, что кощунственно сравнивать с ним кого бы то ни было в этом отношении,
- куда более безупречна. Действительно, кто решится утверждать, что Катон
Цензор был свободен от зависти и честолюбия, когда он отважился посягнуть на
честь Сципиона, самого выдающегося по своим достоинствам человека своего
времени? Мне не кажется особенно лестным для Катона Цензора то, что он, как
сообщают [2], на старости лет принялся с величайшим усердием изучать
греческий язык, словно стремясь утолить давнишнюю жажду. Это скорее говорит
о том, что он стал впадать в детство. Все вещи - и похвальные, и обыденные -
хороши в свое время; даже молитва может быть несвоевременной: ведь обвиняли
же Тита Квинкция Фламинина в том, что в бытность его командующим армией его
застали в разгар боя в укромном месте молящимся богу о сражении, в котором
он одержал победу [3]:

Imponit finem sapiens et rebus honestis.

{Разумный человек ставит себе предел даже и в добрых делах [4] (лат.
).}

Евдамид [5], глядя на то, как совсем уже дряхлый Ксенократ спешил на
занятия в школу, с удивлением спросил: "Когда же он будет знать, если до сих
пор все еще учится?"
Точно так же и Филопемен, обращаясь к тем, кто превозносил царя
Птолемея за то, что он закалял себя ежедневно военными упражнениями, сказал:
"Не похвально, чтобы царь в его возрасте упражнялся в военном искусстве; он
должен был бы уже применять его на деле" [6].
По утверждению мудрецов, учиться надо смолоду, на старости же лет -
наслаждаться знаниями [7]. Самым большим пороком человеческой природы
мудрецы считают непрерывное появление у нас все новых и новых желаний. Мы
постоянно начинаем жить сызнова. Надо было бы, чтобы наше стремление учиться
и наши желания с годами дряхлели, а между тем, когда мы уже одной ногой
стоим в могиле, у нас все еще пробуждаются новые стремления:

Tu secanda marmora
Locas sub ipsum funus, et sepulchri Immemor, struis domos.

{Ты готовишь мраморы, чтобы строить новый дом на самом пороге смерти,
забыв о могиле [8] (лат. ).}

Я никогда не загадываю больше, чем на год вперед, и думаю тогда только
о том, как бы закончить свои дни; я гоню от себя всякие новые надежды, не
затеваю никаких новых дел, прощаюсь со всеми покидаемыми мною местами и
ежедневно расстаюсь с тем, что имею: Olim iam nec perit quicquam mihi nec
acquiritur. Plus superest viatici quam viae {Вот уже давно, как я ничего не
трачу и не приобретаю. У меня в наличности больше запасов на дорогу, чем
оставшегося мне пути [9] (лат. ).}.

Vixi et quem dederat cursum fortuna peregi.

{Я прожил жизнь и совершил тот путь, что предназначила мне судьба
[10](лат. ).}

В конце концов единственное облегчение, даваемое мне старостью, состоит
в том, что она убивает во мне многие желания и стремления, которыми полна
жизнь: заботу о делах этого мира, о накоплении богатств, о величии, о
расширении познаний, о здоровье, о себе. Бывает, что человек начинает
обучаться красноречию, когда ему впору учиться, как сомкнуть свои уста
навеки.
Можно продолжать учиться всю жизнь, но не начаткам школьного обучения:
нелепо, когда старец садится за букварь [11].

Diversos diversa iuvant, non omnibus annis
Omnia conveniunt.

{Люди любят разные вещи, не все подходит всем возрастам [12] (лат. ).}

Если надо учиться, будем изучать то, что под стать нашему возрасту;
тогда мы сможем сказать, как тот, кто на вопрос, к чему ему эти занятия при
его дряхлости, ответил: "Чтобы я мог лучше и легче уйти отсюда" [13]. Таков
был смысл занятий Катона Младшего, когда он, почувствовав приближение
смерти, углубился в диалог Платона о бессмертии души. Он обратился к Платону
не потому, что не был уже с давних пор подготовлен к уходу из жизни:
непоколебимости, твердой воли и умения у него было не меньше, чем он мог
почерпнуть из писаний Платона; его самообладание и его знания в этой области
были выше всех требований, предъявляемых философией. Он погрузился в Платона
не с целью получить наставление, как умирать, а как тот, кто, приняв столь
важное решение, не желает ради него отказываться даже от сна; не меняя
ничего в заведенном укладе жизни, он продолжал свои занятия наряду с другими
своими привычными делами.
Ту самую ночь, когда его лишили претуры, он провел в игре, а ночь перед
смертью провел за книгами. Утрата жизни и утрата должности равно казались
ему чем-то незначительным.


Глава XXIX

    О ДОБРОДЕТЕЛИ



Я знаю по опыту, что следует отличать душевный порыв человека от
твердой и постоянной привычки. Знаю я также прекрасно, что для человека нет
ничего невозможного, вплоть до того, что мы способны иногда, как выразился
некий автор [1], превзойти даже божество, - и это потому, что гораздо больше
заслуги в том, чтобы, преодолев себя, приобрести свободу от страстей, нежели
в том, чтобы быть безмятежным от природы, и особенно замечательна
способность сочетать человеческую слабость с твердостью и непоколебимостью
бога. Но это бывает только порывами. В жизни выдающихся героев древности мы
нередко наталкиваемся на поразительные деяния, которые, казалось бы,
значительно превосходят наши природные способности. Но в действительности
это лишь отдельные проявления. Трудно себе представить, чтобы эти
возвышенные устремления так глубоко вошли в нашу плоть и кровь, что стали
обычной и как бы естественной принадлежностью нашей души. Ведь даже нам,
заурядным людям, удается иногда подняться душой, если мы вдохновлены
чьими-нибудь словами или примером, превосходящими обычный уровень; но это
бывает похоже на какой-то порыв, выводящий нас из самих себя; а как только
этот вихрь уляжется, душа съеживается, опадает и спускается если не до самых
низин, то во всяком случае до такого уровня, где она уже не та, какой только
что была; и тогда по любому поводу - будь то разбитый стакан или упущенный
сокол - наша душа приходит в ярость, подобно всякой самой грубой душе.
Я считаю, что даже весьма несовершенный и посредственный человек
способен на любой возвышенный поступок; но ему всегда будет недоставать
выдержки, умеренности и постоянства. Вот почему мудрецы утверждают, что
судить о человеке надо, основываясь главным образом на его обыденных
поступках, наблюдая его повседневное существование.
Пиррон, который из нашего неведения сделал такую веселую науку,
старался, как всякий подлинный философ, сообразовать свою жизнь со своим
учением [2]. Он настаивал на том, что из-за крайней слабости человеческого
суждения человек не может произвести выбора и склониться на определенную
сторону, и потому требовал, чтобы суждение всегда находилось в равновесии,
чтобы все вещи были человеку безразличны. Поэтому он, как передают, держался
всегда одинаково и невозмутимо: если он начинал что-то говорить кому-нибудь,
то непременно доводил свою речь до конца, даже если тот, к кому он
обращался, уже ушел; он не сворачивал с пути, если встречал какие-нибудь
препятствия, так что друзья оберегали его от ям или каких-нибудь других
неожиданных случайностей. Бояться или избегать чего-нибудь значило бы для
него отступиться от своих убеждений, согласно которым даже чувства лишены
достоверности и не способны производить выбор. Он, не моргнув глазом, с
поразительной выдержкой переносил боль, когда ему делали прижигания или
какой-нибудь надрез. Немалое дело - усвоить себе подобные взгляды, и еще
труднее - хотя все же это в силах человеческих - добиться, чтобы слова не
расходились с делами; но сообразовать их с такой твердостью и постоянством,
чтобы они вошли в плоть и кровь (разумеется, когда речь идет о вещах
необыденных), кажется невероятным. Вот почему, когда Пиррона однажды застали
ссорящимся с сестрой и упрекнули в том, что он изменяет своей
невозмутимости, он ответил: "Как! Разве еще и эта ничтожная бабенка должна
служить подтверждением моих правил?" В другой раз, когда Пиррона заставили
отбиваться от злой собаки, он сказал: "Очень трудно освободиться от всего
человеческого; приходится быть настороже и бороться с обстоятельствами
прежде всего делами, а на худой конец - с помощью разума и размышлений" [3].
Около семи или восьми лет тому назад один крестьянин, проживающий в
каких-нибудь двух лье отсюда и здравствующий еще и поныне, жестоко страдал
от своей жены, изводящей его своей ревностью. Однажды, когда он вернулся с
работы и она стала угощать его своими обычными причитаниями, он разъярился
до того, что отсек себе начисто косарем те части, которые так тревожили ее,
бросив их ей в лицо.
Рассказывают также, что один молодой дворянин, весельчак и повеса,
которому после упорного натиска удалось наконец покорить сердце своей
возлюбленной, пришел в отчаяние из-за того, что в самый решительный момент
его мужское естество отказалось служить ему и что

non viriliter
Iners senile penis extulerat caput.

{Плоть его остается дряблой вместо того, чтобы мужественно восстать
[4](лат. ).}

Тогда он бросился к себе домой и через некоторое время послал своей
красавице кровавое свидетельство жестокого жертвоприношения, которое он
свершил, дабы загладить причиненную обиду. Интересно, как судили бы мы о
столь героическом поступке, будь он совершен по философским убеждениям или
во имя религии, как то делали жрецы Кибелы?
Недавно в Бражераке, в пяти лье от моего дома, вверх по реке Дордони,
одна женщина, которую накануне избил и истерзал муж, пришла в такое отчаяние
от его несносного характера, что решила ценой жизни избавиться от его
жестокостей. На другой день с утра она, поздоровавшись, как обычно, со
своими соседками и промолвив несколько бодрых слов о своих делах, взяла за
руку свою сестру и отправилась с ней на мост; здесь она, как бы в шутку,
простилась с сестрой и без всяких колебаний бросилась с моста в реку, где и
погибла. В этом происшествии достойно внимания то, что женщина обдумывала
свой план самоубийства в течение всей ночи.
Другое дело индийские женщины: согласно обычаю, мужья имеют не по
одной, а по нескольку жен и самая любимая из них лишает себя жизни после
смерти мужа. Поэтому каждая из жен всю жизнь стремится завоевать это место и
приобрести это преимущество перед остальными женами. За все заботы о своих
мужьях они не ждут никакой другой награды, кроме как умереть вместе с ним:

... ubi mortifero lacta est fax ultima lecto,
Uxorum fusis stat pia turba comis;
Et certamen habent leti, quae viva sequatur
Coniugium; pudor est non licuisse mori.
Ardent victrices, et flammae pectora praebent,
Imponuntque suis ora peruata viris.

{Когда на ложе почившего брошен последний факел, выступает толпа
преданных ему жен с распущенными волосами и затевает спор, которой из них
живой последовать за мужем, ибо для каждой позор, если нельзя умереть.
Победительницы сгорают: они бросаются в огонь и припадают к мужьям [5] (лат.
).}

Один современный нам автор пишет [6], что у некоторых восточных народов
существует обычай, согласно которому не только жены хоронят себя после
смерти мужа, но и рабыни, являвшиеся его возлюбленными. Делается это вот
каким образом. После смерти мужа жена может потребовать, если ей угодно (но
лишь очень немногие пользуются этим), три-четыре месяца на устройство своих
дел. В назначенный день она садится на коня, празднично разодетая и веселая,
и отправляется, по ее словам, почивать со своим мужем; в левой руке она
держит зеркало, в правой - стрелу. Торжественно прокатившись таким образом в
сопровождении родных, друзей и большой толпы праздных людей, она
направляется к определенному месту, предназначенному для таких зрелищ. Это
огромная площадь, посередине которой находится заваленная дровами яма, а
рядом с ямой возвышение, на которое она поднимается по четырем-пяти
ступеням, и ей туда подают роскошный обед. Насытившись, она танцует и поет,
затем, когда ей захочется, приказывает зажечь костер. Сделав это, она
спускается и, взяв за руку самого близкого родственника мужа, отправляется
вместе с ним к ближайшей речке, где раздевается донага и раздает друзьям
свои драгоценности и одежды, после чего погружается в воду, как бы для того,
чтобы смыть с себя грехи. Выйдя из воды, она заворачивается в кусок желтого
полотна длиной в четырнадцать локтей и, подав руку тому же родственнику
мужа, возвращается вместе с ним к возвышению, с которого она обращается с
речью к народу и дает наставления своим детям, если они у нее есть. Между
ямой и возвышением часто протягивают занавеску, чтобы избавить женщину от
вида этой горящей печи; но некоторые, желая подчеркнуть свою храбрость,
запрещают всякие завешивания. Когда все речи окончены, одна из женщин
подносит ей сосуд с благовонным маслом, которым она смазывает голову и тело,
после чего бросает сосуд в огонь и сама кидается туда же. Толпа тотчас же
забрасывает ее горящими поленьями, чтобы сократить ее мучения, и веселое
празднество превращается в мрачный траур. Если же муж и жена - люди
малосостоятельные, то труп покойника приносят туда, где его хотят
похоронить, и здесь усаживают его, а вдова его становится перед ним на
колени, тесно прильнув к нему, и стоит до тех пор, пока вокруг них не начнут
возводить ограду; когда ограда достигает уровня плеч женщины, кто-нибудь из
ее близких сзади берет ее за голову и сворачивает ей шею; к тому времени,
когда она испустит дух, ограда бывает закончена, и супруги лежат за ней,
похороненные вместе.
Нечто подобное имело место в этой же стране с так называемыми
гимнософистами [7], которые без всякого принуждения с чьей бы то ни было
стороны и не под влиянием какого-то внезапного порыва, а лишь в силу
усвоенного ими обыкновения, достигнув определенного возраста или
почувствовав приближение какой-нибудь болезни, приказывали приготовить
костер, а над ним роскошное ложе; весело попировав с друзьями и знакомыми,
они укладывались на это ложе с такой непоколебимостью, что даже когда под
ними занимался огонь, они и пальцем не шевелили; так умер один из них,
Калан, на глазах у всего войска Александра Великого [8].
Они считали святыми и блаженными лишь тех, кто умер подобной смертью и
отдал свою душу, предварительно очистив ее огнем и избавившись от всего
земного и тленного.
Самым поразительным в этом обычае является предумышленность всех
действий, то, что весь замысел остается неизменным в течение всей жизни.
Среди разных ведущихся нами споров есть спор о фатуме; когда мы хотим
подчеркнуть неизбежность каких-нибудь вещей и даже наших желаний, то до сих
пор пользуемся старинным рассуждением: раз бог знает наперед, что события