произойдут именно так, а не иначе, то они и произойти должны в точности так,
как он это предвидел. Но наши учителя отвечают на это, видеть, что данная
вещь происходит, как видим мы и как видит сам бог (ибо, поскольку бог видит
все, он, следовательно, не предвидит, а видит), еще не значит заставить ее
совершиться, иначе говоря, мы видим потому, что данные вещи происходят, но
это вовсе не значит, что они происходят потому, что мы их видим.
Совершившееся обусловливает знание, но не знание предопределяет свершение
тех или иных вещей. То, что мы видим происходящим, происходит, но оно могло
совершиться и по-иному; в цепи причин, которые бог предвидит, имеются и так
называемые случайные причины, и добровольные причины, зависящие от той
свободы, которую он предоставил нашему выбору; он знает, что мы ошибаемся
потому, что мы захотим ошибиться.
Мне приходилось видеть, что многие военачальники вселяли бодрость в
своих солдат верой в эту фатальную необходимость, ибо если даже нашей
погибели предназначен определенный час, то никакие вражеские пули, ни наша
храбрость, ни наше бегство или трусость не в состоянии ни приблизить, ни
отсрочить его. Это легко сказать, но попробуйте, как это сделать! Если
верно, что сильная и пылкая вера влечет за собой решительные действия,
приходится признать, что вера в наши дни стала очень слаба, - если только не
допустить, что из презрения к каким-либо делам она склоняется к полному
бездействию.
Именно об этом говорит сир Жуанвиль [9], очевидец, заслуживающий не
меньшего доверия, чем другие, по поводу бедуинов, народа, смешавшегося с
сарацинами, с которыми Людовик IX столкнулся во время пребывания своего в
Святой земле. По его словам, бедуины твердо верили, что день смерти каждого
из них по какому-то предопределению предустановлен от века и потому шли в
бой, не имея в руках ничего, кроме турецкой сабли, и совершенно нагими, не
считая легкого полотняного покрывала. Самым свирепым проклятием, когда они
ссорились между собой, были в их устах следующие слова: "Будь ты проклят,
как тот, кто вооружается из страха смерти!" Вот пример совсем иной веры, чем
наша.
Сходна с нею и та вера, пример которой был явлен в дни наших дедов
двумя флорентийскими монахами. Поспорив о каком-то научном вопросе, они
договорились, что оба взойдут на костер на городской площади в присутствии
всего честного народа, чтобы таким образом окончательно выяснить, кто из них
прав. И когда все было уже готово для испытания, которое вот-вот должно было
совершиться, только неожиданная случайность помешала этому [10].
Один молодой турецкий вельможа совершил геройский воинский подвиг пред
лицом двух сошедшихся для боя армий Мурада и Гуньади. Когда Мурад [11]
спросил турка, кто в него, столь еще молодого и неопытного - ибо он в первый
раз участвовал в сражении, - вселил такую беззаветную отвагу, - турок
ответил, что его главным наставником в доблести был заяц, и рассказал
следующее: "Однажды, охотясь, я наткнулся на заячью нору, и, хотя со мной
были две великолепные борзые, я решил, во избежание неудачи, что вернее
будет прибегнуть к луку, которым я хорошо владел. Я выпустил одну за другой
все сорок стрел, которые были у меня в колчане, но без всякого успеха: я не
только не попал в зайца, но даже не смог выгнать его из норы. После этого я
натравил на него обеих моих борзых, но столь же безуспешно. Тогда я понял,
что зайца охраняла сама судьба и что стрелы и меч опасны лишь с
благословения судьбы, и не в нашей власти ускорить или задержать ее
решение". Этот рассказ показывает, между прочим, насколько ум наш подвержен
действию воображения.
Один очень пожилой человек, славившийся своим происхождением,
достоинствами и ученостью, хвалился мне, что какое-то необыкновенное
внушение побудило его переменить веру, причем внушение это было до такой
степени странным и невразумительным, что я истолковывал его прямо в
противоположном смысле: и он, и я называли его чудом, но каждый понимал это
слово по-разному. Турецкие историки утверждают, что широко распространенное
среди турок убеждение в том, что сроки их жизни раз и навсегда
предопределены, придает им необычайную уверенность в опасных случаях [12].
Я знаю одного великого государя, который умеет искусно пользоваться
тем, что судьба к нему благосклонна [13].
Не было на нашей памяти более замечательного примера отваги, чем
проявленная теми двумя лицами, которые покушались на принца Оранского [14].
Поразительно, как мог решиться на это дело осуществивший его второй из
покушавшихся после того, как первого, сделавшего все, от него зависящее,
постигла полнейшая неудача! Как мог он решиться, действуя тем же оружием и
на том же месте, напасть на человека, бдительность которого после недавнего
урока была на страже и который находился в окружении целой свиты друзей у
себя в зале, среди своих телохранителей, в преданном ему городе! Кинжал -
вернейшее орудие смерти, но, поскольку он требует большей гибкости и силы в
руке, чем пистолет, он легко может отклониться и изменить. Я не сомневаюсь в
том, что второй заговорщик шел уверенно на смерть, так как ни один
здравомыслящий человек не мог бы в таком положении тешить себя надеждами; и
все поведение его в этом деле показывает, что у него не было недостатка ни в
ясности мысли, ни в мужестве. Причины такой твердой убежденности могут быть
разные, ибо наше воображение проделывает с самим собой и с нами все что
угодно.
Покушение, которое осуществлено было около Орлеана [15], не имеет себе
равных: решающую роль здесь сыграла удача, а вовсе не храбрость, и
нанесенный удар не был бы смертельным, если бы не помогла случайность. Самая
мысль стрелять издалека и сидя верхом на лошади в человека, который тоже
сидит на коне и находится в движении, говорит о том, что покушающийся
предпочитал лучше погибнуть, чем не достигнуть своей цели. Это
подтверждается тем, что последовало. Стрелявший был до такой степени опьянен
мыслью о своем блестящем подвиге, что совершенно потерял голову и не
способен был думать ни о бегстве, ни о предстоящем допросе. Ему следовало
просто-напросто присоединиться к своим, перебравшись через реку. Это
средство, к которому я всегда прибегал при малейшей опасности и которое я
считаю не сопряженным почти ни с каким риском, как бы широка ни была река,
лишь бы только лошади было легко сойти в воду и на другой стороне виднелся
бы удобный берег. Убийца принца Оранского, когда ему вынесли жестокий
приговор, заявил: "Я был к этому готов; вы изумитесь моему терпению".
Ассасины [16], одно из финикийских племен, славятся среди магометан
своим исключительным благочестием и чистотой нравов. Самым верным способом
попасть в рай у них считается убить какого-нибудь иноверца. Нередко
случалось поэтому, что один или два из них, ради столь важного дела презрев
все опасности и обрекши себя на верную смерть, отправлялись убивать (слово
assassiner "убивать" происходит от названия этого народа) своего врага на
глазах его соратников. Так был убит на улице своего города граф Раймунд
Триполитанский [17].


Глава XXX

ОБ ОДНОМ УРОДЦЕ [1]

Рассказ мой будет очень простодушен, ибо судить о таких вещах я
предоставляю врачам. Позавчера я видел ребенка, которого вели двое мужчин и
кормилица, называвшие себя отцом, дядей и теткой ребенка. Они собирали
подаяние, показывая всем его уродство. Ребенок имел обычный человеческий
вид, стоял на ногах, мог ходить и что-то лопотал, так же примерно, как и все
дети его возраста; он не хотел принимать никакой другой пищи, кроме молока
своей кормилицы, а то, что в моем присутствии ему клали в рот, он немного
жевал, а затем выплевывал, не проглотив; в его крике было что-то необычное,
ему было еще только четырнадцать месяцев. Пониже линии сосков он был
соединен с другим безголовым ребенком, у которого задний проход был закрыт,
а все остальное в порядке; одна рука была у него короче другой, но это
оттого, что она была у него сломана при рождении. Оба тела были соединены
между собой лицом к лицу в такой позе, как если бы ребенок поменьше хотел
обнять большего. Соединявшая их перепонка была шириной не больше чем в
четыре пальца, так что, если приподнять этого безголового ребенка, то можно
было увидеть пупок второго; спайка проходила, таким образом, от сосков и до
пупка. Пупка безголового ребенка не было видно в отличие от всей остальной
видневшейся части его живота. Подвижные части тела безголового ребенка -
руки, бедра, ягодицы, ноги - болтались вокруг второго ребенка, которому
безголовый доходил до колен. Кормилица сообщала, что он мочится через оба
мочевых канала; таким образом, органы безголового ребенка исправно
действовали, и находились на тех же местах, что и у того, другого, но только
отличались меньшими размерами.
Это двойное тело, имевшее отдельные члены и заканчивавшееся одной
головой, могло служить для нашего короля благоприятным предзнаменованием
того, что под эгидой его законов могут объединяться различные части нашей
страны, но, дабы не впасть в ошибку, пусть лучше вещи идут своим путем, ибо
предпочтительно гадать о том, что уже произошло: Ut cum facta sunt, tum ad
coniecturam aliqua interpretatione revocantur {Так с помощью какого-нибудь
толкования то, что произошло, согласуется с тем, что предсказывалось [2]
(лат. ).}. Так и об Эпимениде говорили, что он угадывает задним числом [3].
Я видел недавно в Медоке одного пастуха лет тридцати, у которого не
было ни малейшего намека на детородные органы; у него есть три отверстия, из
которых у него беспрестанно выделяется моча; у него растет густая борода, и
он любит касаться женского тела.
Те, кого мы называем уродами, вовсе не уроды для господа бога, который
в сотворенной им вселенной взирает на неисчислимое множество созданных им
форм; можно поэтому полагать, что удивляющая нас форма относится к какой-то
другой породе существ, неизвестной человеку. Премудрость божия порождает
только благое, натуральное и правильное, но нам не дано видеть порядка и
соотношения всех вещей.

Quod crebro videt, non miratur, etiam si cur fiat nescit. Quod ante non
vidit, id, si evenerit, ostentum esse censet.

{Человек не удивляется тому, что часто видит, даже если не понимает
причины данного явления. Однако если происходит нечто такое, чего он раньше
никогда не видел, он считает это чудом [4] (лат. ).}

Мы называем противоестественным то, что отклоняется от обычного; однако
все, каково бы оно ни было, соответствует природе. Пусть же этот
естественный и всеобщий миропорядок устранит растерянность и изумление,
порождаемые в нас новшествами.


Глава XXXI

    О ГНЕВЕ



О чем бы ни писал Плутарх, он всегда восхитителен, но особенно в своих
суждениях о человеческих поступках. Взять, например, его замечательные
суждения, высказанные в его сравнении Ликурга с Нумой по поводу того, как
нелепо оставлять детей на попечении и воспитании родителей. В большинстве
государств, как указывает Аристотель [1], всякому отцу семейства
предоставляется - все равно как у циклопов - воспитывать жен и детей как им
вздумается, и только в Спарте и на Крите воспитание детей ведется по
установленным законам. Кому не ясно, какое важнейшее значение имеет для
государства воспитание детей? И тем не менее, без долгих размышлений, детей
оставляют на произвол родителей, какими бы взбалмошными и дурными людьми они
ни были.
Сколько раз, проходя по улицам, я испытывал желание устроить скандал,
заступившись за какого-нибудь малыша, которого потерявшие от гнева голову
отец или мать колошматят, дубасят, избивают чуть ли не до смерти! Поглядите,
как они вращают глазами от ярости:

rabie iecur incendente, feruntur
Praecipites, ut saxa iugis abrupta, quibus mons
Subtrahitur, clivoque latus pendente recedit.

{Пылая бешенством, - они несутся стремглав, - как камни, сорвавшиеся с
горы, когда скала, что была под ними, выскальзывает, и у покатого склона
оседает край [2] (лат. ).}

А ведь, согласно Гиппократу [3], самые опасные болезни - это те, что
искажают лица. Послушайте только, как неистово они орут на малютку, недавно,
может быть, вышедшего из пеленок. В результате дети бывают покалечены или
навсегда оглушены ударами; а наше законодательство не обращает на это ни
малейшего внимания, словно эти вывихнутые суставы не принадлежат членам
нашего общества:


Gratum est quod patriae civem populoque dedisti,
Si facis ut patriae sit idoneus, utilis agris,
Utilis et bellorum et pacis rebus agendis.

{Хорошо, что ты дал гражданина стране и народу, если ты создаешь его
для служения родине, полезным для нив, годным для военных и для мирных
занятий [4] (лат. ).}

Ни одна страсть не помрачает в такой мере ясность суждения, как гнев.
Никто не усомнится в том, что судья, вынесший обвиняемому приговор в
припадке гнева, сам заслуживает смертного приговора. Почему же в таком
случае отцам и школьным учителям разрешается сечь и наказывать детей, когда
они обуреваемы гневом? Ведь это не обучение, а месть. Наказание должно
служить для детей - лечением, но ведь не призвали бы мы к больному врача,
который пылал бы к нему яростью и гневом.
Мы сами, желая быть на высоте, никогда не должны были бы давать волю
рукам по отношению к нашим слугам, пока мы обуреваемы гневом. До тех пор,
пока пульс наш бьется учащенно и мы охвачены волнением, отложим решение
вопроса; когда мы успокоимся и остынем, вещи предстанут нам в ином свете, а
сейчас нами владеет страсть, это она подсказывает нам решение, а не наш ум.
Рассматриваемый сквозь призму этой страсти проступок приобретает
увеличенные размеры, подобно очертаниям предметов, скрытых туманом. Голодный
набрасывается на мясо, но желающий применить наказание не должен испытывать
ни голода, ни жажды.
Кроме того, наказания, продуманные и взвешенные, воспринимаются
наказуемыми как заслуженные и приносят ему большую пользу. В противном
случае он не считает, что был справедливо наказан человеком, охваченным
гневом и яростью; наказуемый ссылается в свое оправдание на взвинченность
своего хозяина, на его горящие щеки, необычные бранные слова, на его
возбуждение и неистовую стремительность:

Ora tument ira, nigrescunt sanguine venae,
Lumina Gorgoneo saevius igne micant.

{Лицо его пышет гневом, жилы набухают черной кровью, а глаза горят
более свирепым огнем, чем у Горгоны [5] (лат. ).}

Светоний сообщает, что, когда Луций Сатурнин осужден был Цезарем, ему
удалось путем апелляции к народному собранию добиться пересмотра приговора,
так как он ссылался на вражду и неприязнь Цезаря, которыми продиктовано было
его решение [6].
Слово и дело - разные вещи, и надо уметь отличать проповедника от его
проповеди. Те, кто в настоящее время старается подорвать основы нашей
религии, ссылаясь на пороки служителей церкви, бьют мимо цели; истинность
нашей религии зиждется не на этом; такой способ доказательства нелеп и
способен лишь все запутать. У добропорядочного человека могут быть ложные
убеждения, а с другой стороны, заведомо дурной человек может проповедовать
истину, сам в нее не веря. Разумеется, это прекрасно, когда слово не
расходится с делом, и я не буду отрицать, что, когда словам соответствуют
дела, слова более вески и убедительны; вспомним ответ Евдамида, который,
услышав философа, рассуждавшего о военном деле, сказал: "Эти рассуждения
превосходны. Плохо только то, что нельзя положиться на человека, который их
высказывает, ибо его уши не привыкли к звуку военной трубы" [7]. Клеомен же,
услышав ритора, разглагольствовавшего о храбрости, громко расхохотался и в
ответ ритору, возмутившемуся его поведением, сказал: "Я повел бы себя так
же, если бы о храбрости щебетала ласточка; но если бы это был орел, я с
удовольствием послушал бы его" [8]. Мне кажется, что в писаниях древних
авторов можно ясно различить следующее: автор, высказывающий то, что он
думает, выражает свои мысли более убедительно, чем тот, кто подделывается.
Прислушайтесь к тому, как о любви и свободе говорит Цицерон и как о том же
говорит Брут; сами писания Брута неопровержимо доказывают, что это был
человек, готовый заплатить за свободу ценою жизни. Послушайте отца
красноречия, Цицерона, рассуждающего о презрении к смерти, и Сенеку,
рассуждающего о том же: Цицерон говорит об этом длинно и тягуче, вы
чувствуете, что он хочет убедить вас в том, в чем сам не уверен, он не
придает вам духу, ибо ему и самому его не хватает; Сенека же вдохновляет и
зажигает вас. Я всегда стараюсь узнать, что за человек был автор, в
особенности когда дело касается пишущих о доблести и об обязанностях.
Если в Спарте какому-нибудь человеку, известному распутным образом
жизни, приходило в голову подать народу полезный совет, эфоры приказывали
ему молчать и просили какого-нибудь почтенного человека приписать себе эту
мысль и предложить ее [9].
Писания Плутарха, если внимательно вчитаться в них, раскрывают нам его
с самых разных сторон, поэтому мне кажется, что я знаю его насквозь; и тем
не менее я хотел бы, чтобы до нас дошли какие-нибудь воспоминания о его
жизни; горя этим желанием, я с жадностью набросился на тот стоящий особняком
рассказ о нем, за который я необычайно благодарен Авлу Геллию [10],
оставившему нам закрепленное на бумаге сообщение о нравах Плутарха, как раз
относящееся к трактуемой мной здесь теме о гневе. Один из рабов Плутарха,
человек дурной и порочный, имевший, однако, понаслышке кой-какое понятие о
наставлениях философии, должен был за какой-то совершенный им проступок
понести, по повелению Плутарха, наказание плетьми. Когда его стали бить, он
сначала завопил, что его избивают зря, ибо он не виноват, но под конец
пустился ругать и поносить своего хозяина, крича, что в нем нет ни на грош
от философа, каковым он мнит себя; ведь твердил же он постоянно, что
гневаться дурно, и даже написал об этом целую книгу, но то, что он сейчас,
обуреваемый гневом, заставляет так свирепо избивать его, полностью
опровергает его писания. Па это Плутарх с полнейшим спокойствием ответил
ему: "На основании чего, негодяй, ты решил, что я сейчас охвачен гневом?
Разве на моем лице, в моем голосе, в моих словах есть какие-нибудь признаки
возбуждения? Глаза мои не мечут молний, лицо не дергается, и я не воплю.
Разве я покраснел? Или говорю с пеной у рта? Сказал ли я хоть что-нибудь, в
чем мог бы раскаяться? Трепещу ли я, дрожу ли от ярости? Ибо именно таковы,
да будет тебе известно, подлинные признаки гнева". И, повернувшись к тому,
кто хлестал провинившегося, Плутарх приказал: "Продолжай свое дело, пока мы
с ним рассуждаем". Таков рассказ Авла Геллия.
Архит Тарентский [11], вернувшись домой из похода, где был главным
военачальником, нашел свое хозяйство в полном расстройстве: земли оставались
не обработанными из-за нераспорядительности управляющего: "Убирайся с глаз
моих, - сказал он ему. - Если бы я не был охвачен гневом, я бы отделал тебя,
как следует". Сам Платон, распалившись против одного из своих рабов, поручил
Спевсиппу наказать его, не желая сам и пальцем тронуть раба, поскольку он
был сердит на него. Спартанец Харилл [12], обращаясь к илоту, который
слишком непочтительно, даже нагло, разговарил с ним, сказал ему:
"Клянусь богами, не будь я разъярен, я бы убил тебя, не сходя с места".
Гнев - это страсть, которая любуется и упивается собой. Нередко, будучи
выведены из себя по какому-нибудь ложному поводу, мы, несмотря на
представленные нам убедительные оправдания и разъяснения, продолжаем
упираться вопреки отсутствию вины. У меня удержался в памяти поразительный
пример подобного поведения, относящийся к древности. Пизон [13], человек во
всех отношениях отменно добродетельный, прогневался на одного своего воина
за то, что он, вернувшись с фуражировки, не смог дать ему ясного ответа,
куда девался второй бывший с ним солдат. Пизон решил, что вернувшийся солдат
убил своего товарища, и на этом основании, долго не раздумывая, приговорил
его к смерти. Когда осужденного привели к виселице, вдруг, откуда ни
возьмись, появился потерявшийся солдат. Все войско необычайно обрадовалось
его появлению, и после того, как оба приятеля крепко обнялись и по-братски
расцеловались, палач повел их к Пизону, рассчитывая, что такой исход события
доставит Пизону большое удовольствие. Но вышло как раз наоборот: со стыда и
досады его еще не рассеявшийся гнев лишь еще более распалился и с
молниеносной быстротой, внушенной яростью, Пизон решил, что ввиду
невиновности одного виноваты все трое, и отправил всех на тот свет, первого
солдата во исполнение того смертного приговора, который был ему вынесен,
второго за то, что он своей отлучкой явился причиной присуждения к смерти
его товарища, а палача за то, что он ослушался и не выполнил отданного ему
приказа.
Те, кому приходится иметь дело с упрямыми женщинами, знают по опыту, в
какое бешенство они приходят, если на их гнев отвечают молчанием и полнейшим
спокойствием, не разделяя их возбуждения. Оратор Целий [14] был по природе
необычайно раздражителен. Однажды, когда он ужинал с одним знакомым,
человеком мягким и кротким, тот, не желая волновать его, решил одобрять все,
что бы он ни говорил, и во всем с ним соглашаться. Целий, не выдержав
отсутствия всякого повода для гнева, под конец взмолился: "Во имя богов!
Будь хоть в чем-нибудь несогласен со мной, чтобы нас было двое!" Точно так
же и женщины: они гневаются только с целью вызвать ответный гнев - это вроде
взаимности в любви. Однажды, когда один из присутствующих прервал речь
Фокиона и обрушился на него с резкой бранью, Фокион замолчал и дал ему
полностью излить свою ярость. После этого, ни словом не упомянув о
происшедшем столкновении, продолжал свою речь с того самого места, на
котором его прервали [15]. Нет ответа более уничтожающего, чем подобное
презрительное молчание.
По поводу самого вспыльчивого человека во всей Франции (гневливость -
всегда недостаток, но более извинительный для военного, ибо в военном деле
бывают такие случаи, где без нее не обойдешься) я часто говорю, что это
самый терпеливый из всех известных мне людей, умеющий обуздывать свой гнев:
ибо гнев охватывает его с таким яростным неистовством -

magno veluti cum flamma sonore
Virgea suggeritur costis undantis aheni,
Exultantque aestu iatices; furit intus aquai
Fumidus atque alte spumis exuberat amnis;
Nec iam se capit unda; volat vapor ater ad auras, -

{Когда с великим треском разгорается пламя горящего хвороста,
подложенного под медный котел, жидкость от жара закипает и клокочет; внутри
неистовствует дымящаяся поверхность воды и вздувается высокою пеной; уже
нельзя сдержать бурления, и густой пар поднимается в воздух [16] (лат. ).}

что ему приходится делать невероятные усилия, чтобы умерить его. Что
касается меня, то я не знаю страсти, для подавления которой я способен был
бы сделать подобное усилие. Столь дорогой ценой я не хотел бы обрести даже
мудрость. Говоря об этом военном, я обращаю внимание не на то, что он
делает, а на то, каких усилий ему стоит не поступать еще похуже.
Другой мой знакомый хвалился передо мной своим ровным и мягким нравом,
и впрямь поразительным. В ответ я сказал ему, что в особенности для людей,
занимающих, как он, высокое положение и находящихся у всех на виду,
чрезвычайно важно всегда проявлять выдержку, но что главное все же в том,
чтобы ощущать ее в себе, в глубине души; а потому, на мой взгляд, плохо
поступает тот, кто тайком непрерывно гложет себя: можно опасаться, что он
желает поддержать эту видимость сдержанности, сохранить эту надетую на себя
личину.
Пытаясь скрыть гнев, его загоняют внутрь; это напоминает мне следующий
случай: однажды Диоген крикнул Демосфену, который, опасаясь, как бы его не
заметили в кабачке, поспешил забиться в глубь помещения: "Чем больше ты
пятишься назад, тем глубже влезаешь в кабачок" [17]. Я рекомендую лучше даже
некстати влепить оплеуху своему слуге, чем корчить из себя мудреца,
поражающего своей выдержкой; я предпочитаю обнаруживать свои страсти, чем
скрывать их в ущерб самому себе: проявившись, они рассеиваются и
улетучиваются, и лучше, чтобы жало их вышло наружу, чем отравляло нас
изнутри. Omnia vitia in aperto leviora sunt; et tunc perniciosissima, cum
simulata sanitate subsidunt {Все явные недуги менее опасны; самыми страшными
являются те, что скрываются под личиной здоровья [18] (лат. ).}.
Я предупреждаю тех моих домашних, которые имеют право раздражаться, о
следующем. Во-первых, чтобы они сдерживали свой гнев и не впадали в него по
всякому поводу, ибо он не производит впечатления и не оказывает никакого
действия, если проявляется слишком часто. К бессмысленному и постоянному
крику привыкают и начинают презирать его. Крик, который слышит от вас слуга,
укравший что-нибудь, совершенно бесполезен; слуга знает, что это тот же
крик, который он сотни раз слышал от вас, когда ему случалось плохо вымыть
стакан или неловко подставить вам скамеечку под ноги. Во-вторых, я
предупреждаю их, чтобы они не гневались на ветер, то есть чтобы их попреки
доходили до того, кому они предназначены, ибо обычно они начинают браниться
еще до появления виновника и продолжают кричать часами, когда его уже и след
простыл;

et secum petulans amentia certat.

{И в своем безумии горячо спорит сам с собой [19] (лат. ).}

Они воюют уже не с ним, а с тенью его, и эти громы разражаются уже там,
где нет тех, против кого они направлены, где никто больше ничем не
интересуется, кроме того, чтобы кончилась эта суматоха. Я также против тех,