своим стоическим принципам, он, я думаю, полагал, что сделал для нее не
меньше, оставшись в живых, чем если бы умер ради нее. В одном из своих писем
к Луцилию [10] Сенека сообщает, что, находясь в Риме и почувствовав приступ
лихорадки, он тотчас же сел на колесницу и направился в один из своих
загородных домов, вопреки настояниям жены, пытавшейся удержать его. Сенека
постарался уверить ее, что лихорадка гнездится не в его теле, а в Риме.
Вслед за тем Сенека пишет в упомянутом письме: "Она отпустила меня,
строжайше наказав мне заботиться о моем здоровье. И вот, так как я знаю, что
ее жизнь зависит от моей, я начинаю заботиться о себе, заботясь тем самым о
ней. Я отказываюсь от преимущества, которое дает мне моя старость,
закалившая меня и научившая переносить многое, всякий раз, когда вспоминаю,
что с этим старцем связана молодая жизнь, предоставленная моим заботам. Так
как я не могу заставить ее любить меня более мужественно, то мне приходится
заботиться о себе как можно лучше: ведь надо же расплачиваться за глубокие
привязанности, и, хотя в некоторых случаях обстоятельства внушают нам совсем
иное, приходится призывать к себе жизнь, как она ни мучительна, приходится
принимать ее, стиснув зубы, ибо закон велит порядочным людям жить не так,
как хочется, а повинуясь долгу. Кто не настолько любит свою жену или друга,
чтобы быть готовым ради них продлить свою жизнь, и упорствует в стремлении
умереть, тот слишком изнежен и слаб. Наше сердце должно уметь принуждать
себя к жизни, если это необходимо для блага наших близких, нужно иногда
полностью отдаваться друзьям и ради них отказываться от смерти, которой мы
хотели бы для себя. Оставаться в живых ради других - это доказательство
великой силы духа, как об этом свидетельствует пример многих выдающихся
людей; исключительное великодушие в том, чтобы стараться продлить свою
старость (величайшее преимущество которой в том, что можно не заботиться о
продлении своего существования и жить, ничего не боясь и ничего не щадя),
если знаешь, что это является радостью, счастьем и необходимостью для того,
кто глубоко тебя любит. И как же велика награда за это, - ибо есть ли на
свете большее счастье, чем представлять для своей жены такую ценность, что
тебе приходится дорожить и собой. Наказав мне заботиться о себе, моя Паулина
не только передала мне свой страх за меня, но и усугубила мой собственный. Я
не мог больше думать о том, чтобы умереть с твердостью, а должен был думать
о том, как невыносимо будет для нее это страдание. И я подчинился
необходимости жить, ибо величие души иногда в том, чтобы предпочесть жизнь".
Таковы слова Сенеки, столь же замечательные, как и его деяния.


Глава XXXVI

    О ТРЕХ САМЫХ ВЫДАЮЩИХСЯ ЛЮДЯХ



Если бы меня попросили произвести выбор среди всех известных мне людей,
я, мне кажется, счел бы наиболее выдающимися следующих трех человек.
Первый из них - Гомер; и не потому, чтобы Аристотель или, к примеру,
Варрон были менее знающими, чем он, или чтобы с его искусством нельзя было
сравнить, скажем, искусство Вергилия. Я не берусь этого решать и
предоставляю судить тем, кто знает и того, и другого. Мне доступен только
один из них, и я, в меру отпущенного мне понимания в этом деле, могу лишь
сказать, что, по-моему, вряд ли даже сами музы превзошли бы римского поэта:

Tale facit carmen docta testudine quale Cynthius impositis temperat
articulis.

{Он слагает на своей ученой лире песни, подобные тем, что слагаются под
пальцами Аполлона [1] (лат. ).}

Однако же при этом сопоставлении, следует помнить, что своим
совершенством Вергилий больше всего обязан Гомеру; именно Гомер является его
руководителем и наставником, и самый замысел "Илиады" послужил образцом,
давшим жизнь и бытие непревзойденной и божественной "Энеиде". Но для меня в
Гомере важно не это, мне Гомер представляется существом исключительным,
каким-то сверхчеловеком по другим причинам. По правде говоря, я нередко
удивляюсь, как этот человек, который сумел своим авторитетом создать такое
множество богов и обеспечить им признание, не сделался богом сам. Слепой
бедняк, живший во времена, когда не существовало еще правил науки и точных
наблюдений, он в такой мере владел всем этим, что был с тех пор для всех
законодателей, полководцев и писателей - чего бы они ни касались: религии,
философии со всеми ее течениями или искусства, - неисчерпаемым кладезем
познаний, а его книги - источником вдохновения для всех:

Quidquid sit pulchrum, quid turpe, quid utile, quid non,
Plenius ac melius Chrisippo ac Crantore dicit;

{Что прекрасно и что постыдно, что полезно и что вредно, - он учит об
этом яснее и лучше, чем Хрисипп и Крантор [2] (лат. ).}

или, как утверждает другой поэт:

А quo, ceu fonte perenni
Vatum Pieriis labra rigantur aquis;

{Неиссякаемый источник, из которого поэты пьют пиэрийскую влагу
[3] (лат.)}

или, как выражается третий:

Adde Heliconiadum comites, quorum unus Homerus
Astra potitus;

{Вспомни спутников муз геликонских, из коих один лишь Гомер поднялся до
светил [4](лат. ).}

или, как заявляет четвертый:

cuiusque ex ore profuso
Omnis posteritas latices in carmina duxit,
Amnemque in tenues ausa est deducere rivos,
Unius foecunda bonis.

{Все потомки наполнили свои песни влагой из этого обильного источника;
они разделили реку на мелкие ручейки, обогатившись наследием одного человека
[5] (лат. ).}

Созданные им самые замечательные в мире произведения не укладываются ни
в какие привычные рамки и почти противоестественны; ибо, как правило, вещи в
момент их возникновения несовершенны, они улучшаются и крепнут по мере
роста, Гомер же сделал поэзию и многие другие науки зрелыми, совершенными и
законченными с самого их появления. На этом основании его следует назвать
первым и последним поэтом, так как, согласно справедливому, сложившемуся о
нем в древности изречению, у Гомера не было предшественников, которым он мог
бы подражать, но не было зато и таких преемников, которые оказались бы в
силах подражать ему. По мнению Аристотеля [6], слова Гомера - единственные
слова, наделенные движением и действием, исключительные по значительности
слова. Александр Великий, найдя среди оставленных Дарием вещей драгоценный
ларец, взял этот ларец и приказал положить в него принадлежавший ему лично
список поэм Гомера, говоря, что это его лучший и вернейший советчик во всех
военных предприятиях [7]. На том же основании сын Александрида, Клеомен,
утверждал, что Гомер - поэт лакедемонян, так как он наилучший наставник в
военном деле [8]. По мнению Плутарха, Гомеру принадлежит та редчайшая и
исключительная заслуга, что он единственный в мире автор, который никогда не
приедался и не надоедал людям, а всегда поворачивался к ним неожиданной
стороной, всегда очаровывая их новой прелестью. Беспутный Алкивиад попросил
некогда у одного писателя какое-то из сочинений Гомера и влепил ему оплеуху,
узнав, что у писателя его нет [9]; это все равно, как если бы у
какого-нибудь нашего священника не оказалось молитвенника. Ксенофан однажды
пожаловался сиракузскому тирану Гиерону на свою бедность, которая доходила
до того, что он не в состоянии был прокормить двух своих слуг. "А ты
посмотри, - ответил ему Гиерон, - на Гомера, который, хоть и был во много
раз беднее тебя, однако же и по сей день, лежа в могиле, питает десятки
тысяч людей" [10].
А что иное означали слова Панэция, когда он назвал Платона Гомером
философов [11]? Какая слава может сравниться со славой Гомера? Ничто не
живет в устах людей такой полной жизнью, как его имя и его произведения,
ничего не любят они так и не знают так, как Трою, прекрасную Елену и войны
из-за нее, которых, может быть, на самом деле и не было. До сих пор мы даем
своим детям имена, сочиненные им свыше трех тысяч лет назад. Кто не знает
Гектора и Ахилла? Не отдельные только нации, а большинство народов старается
вывести свое происхождение, опираясь на его вымыслы. Разве не писал турецкий
султан Мехмед II папе Пию II [12]: "Я поражаюсь, почему сговариваются и
объединяются против меня итальянцы? Разве мы не происходим от одних и тех же
троянцев и не у меня ли та же цель, что и у них, - отомстить за кровь
Гектора грекам, которых они натравливают на меня?" Разве не грандиозен
спектакль, в котором цари, республиканские деятели и императоры в течение
стольких веков стараются играть гомеровские роли? И не является ли ареной
этого представления весь мир? Семь греческих городов оспаривали друг у друга
право считаться местом его рождения; так, даже самая невыясненность его
биографии служит к вящей славе его.

Smyrna, Rhodos, Colophon, Salamis, Chios, Argos, Athenae.

{Смирна, Родос, Колофон, Саламин, Хиос, Аргос, Афины [13] (лат. ).}

Вторым наиболее выдающимся человеком является, на мой взгляд, Александр
Македонский. Если учесть, в каком раннем возрасте он начал совершать свои
подвиги, с какими скромными средствами он осуществил свой грандиозный план,
каким авторитетом он с отроческих лет пользовался у крупнейших и опытнейших
полководцев всего мира, старавшихся подражать ему; если вспомнить
необычайную удачу, сопутствовавшую стольким его рискованным - чтобы не
сказать безрассудным - походам, -

impellens quicquid sibi summa petenti
Obstaret, gaudensque viam fecisse ruina; -

{Все разрушал, что стояло на его дороге, и с ликованием пролагал себе
путь среди развалин [14] (лат. ).}

если принять во внимание, что в возрасте тридцати трех лет он прошел
победителем по всей обитаемой вселенной и за полжизни достиг такого полного
расцвета своих дарований, что в дальнейшие годы ему нечего было прибавить ни
в смысле доблести, ни в смысле удач, - то нельзя не признать, что в нем было
нечто сверхчеловеческое. Его воины положили начало многим царским династиям,
а сам он оставил после себя мир поделенным между четырьмя своими
преемниками, простыми военачальниками его армии, потомки которых на
протяжении многих лет удерживали затем под своей властью эту огромную
империю. А сколько было в нем выдающихся качеств: справедливости, выдержки,
щедрости, верности данному им слову, любви к ближним, человеколюбия по
отношению к побежденным. Его поступки и впрямь кажутся безупречными, если не
считать некоторых, очень немногих из них, необычных и исключительных. Но
ведь невозможно творить столь великие дела, придерживаясь обычных рамок
справедливости! О таких людях приходится судить по всей совокупности их дел,
по той высшей цели, которую они себе поставили. Разрушение Фив, убийство
Менандра и врача Гефестиона, одновременное истребление множества персидских
пленников и целого отряда индийских солдат в нарушение данного им слова,
поголовное уничтожение жителей Коссы вплоть до малых детей - все это,
разумеется, вещи непростительные. В случае же с Клитом [15] поступок
Александра был искуплен - и даже в большей мере, чем это было необходимо, -
что, как и многое другое, свидетельствует о благодушном нраве Александра, о
том, что это была натура, глубоко склонная к добру, и потому как нельзя
более верно было о нем сказано, что добродетели его коренились в его
природе, а пороки зависели от случая. Что же касается его небольшой слабости
к хвастовству или нетерпимости к отрицательным отзывам о себе, или убийств,
хищений, опустошений, которые он производил в Индии, то все это, на мой
взгляд, следует объяснять его молодостью и головокружительными успехами.
Нельзя не признать его поразительных военных талантов, быстроты,
предусмотрительности, дисциплинированности, проницательности, великодушия,
решимости, удачливости и везения. Даже если бы мы не знали авторитетного
мнения Ганнибала на этот счет, то должны были бы признать, что во всем этом
Александру принадлежит первое место. Нельзя не отметить его редчайших
способностей и одаренности, почти граничащей с чудом; его горделивой осанки
и всей его благороднейшей повадки при столь юном, румяном и бросающемся в
глаза лице:

Qualis, ubi Oceani perfusus lucifer unda,
Quem Venus ante alios astrorum diligit ignes,
Extulit os sacrum caelo, tenebrasque resolvit.

{Подобно тому как омытое волной океана светило, которое Венера
предпочитает всем другим, поднимает свой священный лик к небу и рассеивает
мрак [16] (лат. )}

Нельзя не оценить его огромных познаний, его незабываемой в веках
славы, чистой, без единого пятнышка, безупречной, недоступной для зависти,
славы, в силу которой еще много лет спустя после его смерти люди
благоговейно верили, что медали с его изображением приносят счастье тем, кто
их носит. Ни об одном государе историки не написали столько, сколько сами
государи написали о его подвигах. Еще до настоящего времени магометане, с
презрением отвергающие историю других народов, в виде особого исключения
принимают и почитают единственно историю его жизни и деяний [17]. Кто
вспомнит обо всем этом, должен будет согласиться, что я был прав, поставив
Александра Македонского даже выше Цезаря, единственного человека,
относительно которого я мог на минуту заколебаться при выборе. Нельзя
отрицать, что в деяния Цезаря вложено больше личных дарований, но
удачливости было несомненно больше в подвигах Александра. Во многих
отношениях они не уступали друг другу, а в некоторых Цезарь даже превосходил
Александра.
Оба они были подобно пламени или двум бурным потокам, с разных сторон
ринувшимся на вселенную:

Et velut immissi diversis partibus ignes
Arentem in silvam et virgulta sonantia lauro;
Aut ubi decursu rapido de montibus altis
Dant sonitum spumosi amnes et in aequora currunt,
Quisque suum populatus iter.

{Как огни, что обнимают в различных частях леса и сухие стволы и
шуршащие заросли лавра; или как мчатся с шумом и в пене падающие с высоких
гор потоки, устремляющиеся к равнинам и производящие каждый на своем пути
опустошения [18] (лат. ).}

И хотя честолюбие Цезаря было более умеренным, но оно являлось роковым
в том смысле, что совпало с развалом его родины и общим ухудшением
тогдашнего мирового положения; таким образом, собрав все воедино и взвесив,
я не могу не отдать пальмы первенства Александру.
Третьим и наиболее, на мой взгляд, выдающимся человеком является
Эпаминонд [19].
Он далеко не пользовался той славой, которая выпала на долю многим
другим (но слава и не является решающим обстоятельством в этом деле); что же
касается отваги и решимости - не тех, которые подстрекаются честолюбием, а
порождаемых в добропорядочном человеке знанием и умом, - то нельзя
представить себе, чтобы кто-либо обладал ими в более полной мере. Эпаминонд
выказал, на мой взгляд, не меньше отваги и решимости, чем Александр и
Цезарь, ибо, хотя его военные подвиги и не столь многочисленны и не так
расписаны, как подвиги Александра и Цезаря, однако, если вникнуть во все
обстоятельства, они были не менее сложны и трудны и требовали не меньшей
смелости и военных талантов. Греки воздали ему должное, единодушно признав,
что ему принадлежит первое место среди его соотечественников [20]; но быть
первым среди греков без преувеличения значит занимать первое место в мире.
Что касается его знаний и способностей, то до нас дошло древнее суждение,
гласящее, что ни один человек не знал больше и не говорил меньше его, ибо он
был по убеждениям своим пифагорейцем [21].
Но то, что Эпаминонд говорил, никто не мог сказать лучше его. Он был
выдающийся оратор, умевший убеждать своих слушателей.
По части морали он далеко превосходил всех государственных деятелей.
Именно в этом отношении, которое должно считаться важнейшим и
первостепенным, - ибо только по нему мы можем судить, каков человек (и
потому эта сторона перевешивает, по-моему, все остальные достоинства, вместе
взятые) - Эпаминонд не уступает ни одному философу, даже самому Сократу.
Нравственная чистота - основное, наивысшее качество Эпаминонда, оно
постоянно, неизменно, нерушимо, между тем как в Александре оно играет
подчиненную роль, изменчиво, многолико, неустойчиво и податливо.
Древние считали [22], что если подробно разобрать деяния всех великих
полководцев, то у каждого из них можно найти какое-нибудь особое
достоинство, дающее ему право на известность. И только у Эпаминонда все его
достоинства и совершенства являют некую полноту и единство во всех
отношениях, в общественных или частных делах, на войне или в мирное время, в
житейском его поведении или в славной, героической смерти. Я не знаю никаких
проявлений человеческой личности и никакой судьбы человеческой, к которым
относился бы с большим уважением и преклонением. Правда, я нахожу чрезмерным
его пристрастие к бедности, как оно было обрисовано нам его лучшими друзьями
[23]. И лишь это его свойство, каким бы благородным и достойным восхищения
оно ни было, представляется мне слишком суровым, чтобы я - хотя бы только
мысленно - мог стремиться подражать ему. Единственно между кем я затруднился
бы произвести выбор, это между Эпаминондом и Сципионом Эмилианом, если бы
последний ставил себе столь же возвышенную цель, как Эпаминонд, и обладал бы
такими же разносторонними и глубокими познаниями. Какая досада, что из числа
интереснейших параллельных биографий, написанных Плутархом, до нас не дошло
сопоставление между Эпаминондом и Сципионом Эмилианом, которые, по
единодушному признанию всех, занимают первое место - один у греков, другой у
римлян. Какая благодарная тема и какое мастерское перо! Если же брать не
праведника, а человека просто порядочного и вообще и как гражданина, по
величию души не выходившего из ряда вон, то, на мой взгляд, самая яркая,
богатая и достойная зависти жизнь выпала на долю Алкивиада. Но что касается
Эпаминонда, то в качестве примера его непревзойденного благородства я
приведу здесь некоторые его высказывания.
Он заявлял, что наибольшее удовлетворение, пережитое им в жизни, дала
ему та радость, которую он доставил отцу и матери своей победой при Левктрах
[24]; их радость он ставил гораздо выше удовлетворения, полученного от столь
славного подвига им самим.
Он не считал возможным допустить убийство хотя бы одного невинного
человека, даже если бы дело шло о восстановлении свободы родины [25]; вот
почему он так холодно отнесся к замыслу своего соратника Пелопида,
затеявшего освободить Фивы. Он считал также, что следует избегать в сражении
столкновения с другом, находящимся в стане врагов, и что друг заслуживает
пощады.
Человечность Эпаминонда даже по отношению к врагам была столь велика,
что он был заподозрен беотийцами в измене на следующем основании [26]. После
блестящей, почти чудесной победы, принудив спартанцев открыть ему проход
около Коринфа, через который можно было проникнуть в Морею, он ограничился
тем, что разбил их, но не стал преследовать до конца. За это он был смещен с
поста главнокомандующего, что было для него весьма почетной отставкой,
принимая во внимание причину ее, для соотечественников же его - весьма
позорным делом, ибо им пришлось вскоре же восстановить его в прежнем звании
и признать, что от него зависит их спасение и слава, поскольку победа тенью
шла за ним повсюду, куда бы он их ни вел. Благоденствие его родины кончилось
с ним так же, как с него началось.


Глава XXXVII

    О СХОДСТВЕ ДЕТЕЙ С РОДИТЕЛЯМИ



Нагромождение множества рассуждений на самые различные темы в моих
"Опытах" объясняется тем, что я берусь за перо только тогда, когда меня
начинает томить слишком гнетущее безделье, и пишу только находясь у себя
дома. Между тем обстоятельства вынуждают меня месяцами отлучаться из дому, и
потому я пишу лишь время от времени, с большими перерывами. Однако я никогда
не исправляю написанного и не ввожу в него позже явившихся мыслей, а только
иногда изменяю какое-нибудь выражение, и то, чтобы придать ему другой
оттенок, а не вовсе изъять его [1]. Я хочу, чтобы по моим писаниям можно
было проследить развитие моих мыслей и чтобы каждую из них можно было
увидеть в том виде, в каком она вышла из-под моего пера. Мне будет приятно
проследить, с чего я начал и как именно изменялся. Один слуга, писавший под
мою диктовку, рассчитывал поживиться богатой добычей, украв у меня несколько
полюбившихся ему отрывков. Но я утешаюсь тем, что его выгода от этого дела
будет столь же мала, как и понесенный мною ущерб.
То обстоятельство, что я постарел на семь или восемь лет с того дня,
когда впервые приступил к писанию своих "Опытов" [2], тоже было мне до
известной степени на руку. За это время годы успели наградить меня камнями в
почках. Продолжительная дружба с временем не обходится без какого-нибудь
подарка в таком роде. Я хотел бы, чтобы из множества подарков, которые годы
могут сделать тем, кто с ними сжился, они выбрали для меня какой-нибудь
более приемлемый, ибо нет дара, которого бы я больше страшился с детских
лет, чем этот; из всех докук старости, говоря откровенно, это был для меня
самый страшный. Я не раз думал о себе, что слишком долго живу и что,
пустившись в такой долгий путь, должен быть готов к какой-нибудь
малоприятной встрече. Я прекрасно сознавал это и считал, что пора мне
отправляться восвояси, что надо резать сразу, по живому телу, действуя, как
хирург, когда он удаляет больному тот или иной орган. Я знал, что того, кто
не сделает этого вовремя, природа, по обыкновению, заставит платить очень
тяжкие проценты. Однако мои ожидания не сбылись. Мне совсем недолго пришлось
готовиться. Прошло всего около полутора лет, как я оказался в этом
незавидном положении, и вот уже сумел к нему приспособиться. Я уже
примирился со своей болезнью и принял, как должное, ее приступы. Я нахожу
себе и утешения и даже какие-то надежды в этой жизни. Столько людей
свыкается со своими бедами, и нет столь тяжкой участи, с которой человек не
примирился бы ради того, чтобы остаться в живых!
Послушайте, что говорит по этому поводу Меценат [3]:

Debilem facito manu,
Debilem pede, coxa,
Lubricos quate dentes:
Vita dum superest, bene est.

{Пусть у меня ослабеет рука, ступня или нога, пусть зашатаются все зубы
- все же, пока у меня остается жизнь, все обстоит благополучно [4] (лат. ).}

Нелепой была попытка Тамерлана прикрыть свою чудовищную жестокость,
когда он под предлогом человеколюбия приказал прикончить всех прокаженных, о
которых ему стало известно, для того чтобы, как он выразился, избавить их от
мучительного существования [5]. Ибо всякий из них предпочел бы быть трижды
прокаженным, чем умереть.
Когда стоик Антисфен тяжело заболел, он воскликнул: "Кто избавит меня
от этих болей?" Диоген, пришедший его навестить, сказал ему, указав на нож:
"Вот он может тотчас же избавить тебя". "Я ведь имел в виду - от болей, а не
от жизни", - ответил Антисфен [6].
Чисто душевные страдания удручают меня значительно меньше, чем
большинство других людей: отчасти по складу моего ума (ведь столько людей
считает, что многие вещи ужасны и что от них следует избавляться ценой
жизни, между тем как мне они почти безразличны), отчасти же по причине моей
замкнутости и моего бесчувствия к вещам, которые не задевают меня
непосредственно. Это свойство я считаю одной из лучших черт моего характера.
Но подлинные физические страдания я переживаю очень остро. Это, возможно,
объясняется тем, что некогда, отдаленно и смутно предвидя их, я благодаря
цветущему состоянию здоровья и покою, дарованным мне милостью неба на
протяжении большей части моей жизни, мысленно представлял себе физические
муки до того невыносимыми, что, говоря по правде, мой страх превосходил те
страдания, которые я впоследствии ощутил. Вот почему во мне все более
крепнет убеждение, что большинство наших душевных способностей, по крайней
мере при том, как мы их применяем, скорее нарушают наш жизненный покой, чем
способствуют ему.
Я борюсь с наихудшей болезнью, самой неожиданной по своим приступам,
самой мучительной, смертельно опасной и не поддающейся лечению. Я испытал
уже пять или шесть долгих и мучительных припадков ее и должен, однако,
сказать, что либо я обольщаюсь, - либо и в этом состоянии все же стоит жить
тому, кто сумел избавиться от страха смерти и от тех угроз, выводов и
последствий, которыми морочит нас медицина. Во всяком случае самая боль не
настолько остра и невыносима, чтобы человек с выдержкой должен был впасть в
отчаяние и обезуметь. Меня по крайней мере мои припадки убедили в том, что
им удастся - раньше мне это не давалось - полностью примирить меня со
смертью и заставить с ней свыкнуться: ведь чем больше они будут меня терзать
и мучить, тем меньше буду я бояться смерти. Я уже добился того, что держусь
за жизнь лишь ради самой жизни, но мои припадки могут подточить и это
желание; если в конце концов боли мои станут столь нестерпимыми, что
окажутся не по моим силам, то, бог знает, не приведут ли они меня к
противоположной, не менее ошибочной крайности, заставив меня полюбить смерть
и призывать ее к себе!

Summum nec metuas diem, nec optes.

{Не бойся последнего дня и не желай его [7] (лат. ).}

Обоих этих желаний следует опасаться, но одно из них утолить гораздо
легче, чем другое.
Я всегда считал неуместным предписание, повелевающее строго и
непоколебимо сохранять при перенесении боли присутствие духа и держаться
спокойно, презирая ее. Почему философия, которая должна заботиться о духе, а
не о букве своих наставлений, занимается подобными чисто внешними вещами?
Пусть она предоставит эту заботу лицедеям и тем учителям красноречия, для
которых важнее всего наши жесты. Пусть она безбоязненно позволит тому, кому
больно, вопить, лишь бы это не было трусостью его сердца, его нутра. Пусть
эти вынужденные стоны будут для нее чем-то вроде вздохов, рыданий,