Все это я счел бы крайне странным и непонятным, если бы мы не привыкли
постоянно видеть в качестве участников наших войн многие тысячи чужеземцев,
отдающих за деньги и свою кровь, и самую жизнь в распрях, до которых им нет
ни малейшего дела.


Глава XXIV

    О ВЕЛИЧИИ РИМЛЯН



Этому поистине неисчерпаемому предмету я намерен уделить всего
несколько слов; моя цель - показать недомыслие тех, кто пытается сравнивать
с величием римлян жалкое величие нашего времени. В седьмой книге "Дружеских
писем" Цицерона (пусть филологи, если того пожелают, лишат их названия
"Дружеских", ибо оно и в самом деле не очень-то подходит, и те, кто вместо
"Дружеские" именует их письмами ad familiares {К близким [1] (лат. ).},
могут извлечь кое-какие доводы в свою пользу из того, что в своем
"Жизнеописании Цезаря" сообщает Светоний [2], а именно, что и у Цезаря был
целый том писем, написанных им ad familiares) - так вот в этой седьмой книге
есть одно письмо Цицерона к Цезарю, находившемуся в то время в Галлии. В
этом письме Цицерон воспроизводит слова, содержавшиеся в конце письма,
полученного им перед тем от Цезаря. Вот они: "Что касается Марка Фурия, о
котором ты отзываешься с такой похвалой, то я сделаю его, если такова твоя
воля, царем Галлии. И вообще, если ты хочешь выдвинуть кого-нибудь из своих
друзей, присылай этого человека ко мне" [3]. Для простого римского
гражданина, каким был тогда Цезарь, было уже не внове располагать по своему
усмотрению целыми царствами, ибо к тому времени он успел отнять у Дейотара
[4] его престол, чтобы отдать его некоему знатному пергамцу по имени
Митридат. И те, кто описывает нам жизнь Цезаря, перечисляют еще несколько
проданных им государств; да и Светоний рассказывает [5], что Цезарь вытянул
с одного раза из царя Птолемея три миллиона шестьсот тысяч экю, то есть
почти столько же, за сколько тот мог бы продать свое царство:

Tot Galatae, tot Pontus eat, tot Lydia nummis.

{За такую-то сумму - Галатию, за такую-то - Понт, за такую-то - Лидию
[6](лат. ).}

Марк Антоний говаривал, что величие римского народа проявляется не
столько в том, что он взял, сколько в том, что он роздал7; и все же за
несколько веков до Антония этот народ отнял нечто настолько значительное,
что во всей истории Рима я не знаю никакого другого события, которое
сообщало бы его имени большую славу и большее уважение. Антиох8 владел в те
времена всем Египтом и готовился предпринять захват Кипра и прочих зависимых
от него областей. В самый разгар одерживаемых этим царем побед к нему прибыл
с поручением от сената Гай Попилий; он начал с того, что отказался коснуться
царской руки, пока царь не прочтет врученного им послания. Антиох, прочитав
это послание, заявил Попилию, что ему потребуется время на размышление.
Тогда Попилий очертил находившимся у него прутиком место, на котором стоял
Антиох, и сказал, обращаясь к нему: "Сообщи, не выходя из этого круга,
ответ, который я мог бы доставить сенату". Антиох, пораженный решительностью
столь безоговорочно предъявленного ему повеления, подумав немного, ответил:
"Я выполню все, что приказывает сенат".
После этого Попилий обратился к нему с приветствием, какое отныне
подобало ему, как "другу римского народа". Отказаться от столь беспредельной
власти, и притом тогда, когда судьба так благоприятствовала ему, - и все это
под впечатлением каких-то трех строк послания! И он был, разумеется, прав,
приказав, как он сделал, сообщить через своих послов сенату римской
республики, что он принял его приказания с таким же благоговением, как если
бы они исходили от бессмертных богов.
Все царства, завоеванные Августом по праву войны, он возвратил тем, кто
владел ими прежде, или раздарил чужеземцам. И по этому поводу Тацит,
рассказывая о Когидуне, короле бриттов, одной замечательно удачной черточкой
дает нам почувствовать всю бесконечность могущества римлян. Римляне, говорит
он, имели обыкновение еще с древнейших времен оставлять во владении
побежденных царей, под их властью, принадлежавшие им ранее царства, "дабы
располагать даже царями в качестве орудий порабощения" - ut haberent
instrumenta servitutis et reges [9]. Весьма вероятно, что Сулейман [10],
который, как мы видели, весьма милостиво отнесся к венгерскому королевству и
некоторым другим государствам, руководствовался при этом скорее указанными
выше соображениями, а не тем, какое имел обыкновение приводить в объяснение
своих действий, а именно - что "он пресыщен и обременен таким множеством
монархий и владений".


Глава XXV

    О ТОМ, ЧТО НЕ СЛЕДУЕТ ПРИКИДЫВАТЬСЯ БОЛЬНЫМ



У Марциала есть удачная эпиграмма (ибо не все его эпиграммы одинакового
достоинства), в которой он рассказывает забавную историю о Целии. Последний,
не желая быть на ролях придворного у некоторых римских вельмож -
присутствовать при церемонии их вставания, находиться при них и сопровождать
их - притворился страдающим подагрой. Стремясь отвести всякие сомнения в
подлинности своей болезни, он стал лечиться от подагры: ему смазывали и
закутывали ноги, и он до того естественно подделывался своим внешним видом и
манерой держаться под подагрика, что под конец судьба ниспослала ему это
счастье на деле:

Tantum cura potest et ars doloris!
Desiit fingere Caelius podagram.

{Вот к чему приводит искусное разыгрывание болезни! Целию незачем
больше притворяться подагриком [1] (лат. )}

Где-то у Аппиана [2], насколько мне помнится, я прочитал о подобном же
случае с одним римлянином, который, чтобы не попасть в проскрипционные
списки, составлявшиеся триумвирами, и желая ускользнуть от бдительности
своих гонителей, не только скрывался переодетым, но еще и притворялся
одноглазым. Когда он обрел большую свободу действий и решил снять пластырь,
которым долгое время был заклеен один его глаз, то обнаружил, что
действительно потерял зрение на этот глаз. Возможно, что в связи с
длительным бездействием этого глаза зрение в нем ослабело, но зато
увеличилась зоркость другого глаза. Ибо нередко мы наблюдаем, что закрытый
глаз передает работающему часть своих функций, благодаря ему глаз, принявший
весь труд на себя одного, как бы увеличивается и расширяется за этот счет.
Нечто подобное могло произойти и в случае, приводимом Марциалом: отвычка
Целия от ходьбы, укутывания ног и другие лечебные средства могли вызвать у
его мнимого подагрика первые признаки этой болезни.
Читая у Фруассара [3] об одном отряде молодых английских рыцарей,
которые, до переправы во Францию и до совершения каких-то там подвигов в
войне с нами, все носили повязку на левом глазу, я часто весело смеялся при
мысли, что с ними должно было приключиться то же, что и в приведенных
случаях, и при возвращении в Англию они все предстали кривыми перед своими
возлюбленными, ради которых пустились в это предприятие.
Матери правы, когда бранят детей за то, что они подражают слепым,
хромым, косоглазым, людям с какими-либо другими физическими недостатками,
ибо, кроме того, что это может причинить вред не сложившемуся еще организму
ребенка, получается так, как будто судьба нас подстерегает, чтобы поймать на
этом; мне довелось слышать о многих случаях, когда люди, изображавшие
какую-нибудь болезнь, потом и в самом деле заболевали ею.
С давних пор я до того привык - хожу ли пешком, езжу ли верхом -
держать в руках трость или палку, что даже нахожу в этом известное изящество
и мне нравится опираться на палку. Многие пугали меня тем, что когда-нибудь
судьба обратит мое щегольство в печальную необходимость. Я льщу себя поэтому
надеждой, что буду в таком случае первым подагриком во всем моем роде.
Однако вернемся к затронутой теме и поговорим еще о слепоте. Плиний
сообщает [4] о случае, когда человек, вообразив себя во сне слепым, на
другой день действительно ослеп, совершенно не болев до этого. Сила
воображения, как я утверждал в другом месте [5], могла при этом сыграть свою
роль, и кажется, что это мнение разделяет и Плиний; но более вероятно, что
внутренние ощущения потери зрения, которые испытывал организм и причину
которых установят, если им угодно будет, врачи, явились поводом для такого
сна.
Приведем еще один близкий к этому случай, о котором рассказывает в
одном из своих писем Сенека. "Ты знаешь, - пишет Сенека Луцилию [6], - что
Гарпаста, шутиха моей жены, осталась у меня в доме в этой должности,
перешедшей к ней по наследству, ибо что касается меня, то я не выношу
подобных уродов, и если мне хочется посмеяться над шутом, мне незачем для
этого далеко ходить: я смеюсь над собой. И вдруг Гарпаста ослепла. Я
рассказываю тебе о странном, но истинном происшествии; эта несчастная не
сознает, что она ослепла и непрерывно требует от своего слуги, чтобы он увел
ее из моего дома, ссылаясь на то, что у меня слишком темно. Поверь мне: тот
самый недостаток, который вызывает в нас улыбку по ее адресу, присущ каждому
из нас; никто не сознает, что он скуп или жаден. Слепые нуждаются в
поводыре, мы же обязаны заботиться о себе сами. Я не тщеславен, - говорим
мы, - но в Риме нельзя жить иначе; я не мот, но такой город обязывает к
большим тратам; не моя вина, если я вспыльчив и еще не выработал себе
твердого уклада жизни; в этом повинна молодость. Не будем искать причину зла
вне нас, оно сидит в нас, в самом нашем нутре. И именно потому, что мы не
сознаем своей болезни, нам так трудно исцелиться. Если не начать лечиться
при первых признаках заболевания, то как справиться с таким количеством язв
и недугов? Но у нас есть такое прекрасное лекарство, как философия: в
отличие от других средств, радующих нас только после выздоровления,
философия одновременно и радует и исцеляет нас".
Таковы слова Сенеки, который увел меня далеко от темы, но и в перемене
есть польза.


Глава XXVI

    О БОЛЬШОМ ПАЛЬЦЕ РУКИ



Тацит сообщает [1], что у некоторых варварских королей был такой
обычай: два короля, чтобы скрепить заключаемый между ними договор, плотно
прикладывали одну к другой ладони своих правых рук, переплетая вместе узлом
большие пальцы; затем, когда кровь сильно приливала к кончикам туго стянутых
пальцев, они делали на них надрез и слизывали друг у друга брызнувшую кровь.
Врачи утверждают, что большой палец руки - властелин остальных пальцев
и что латинское название большого пальца происходит от глагола pollere [2]
{Иметь силу.}. Греки называли большой палец anticeir, как если бы это была
еще одна самостоятельная рука. Мне сдается, что и в латинском языке это
слово иногда тоже обозначает всю руку:

Sed nec vocibus excitata blandis
Molli pollice nec rogata surgit.

{Ни ласковые слова, ни прикосновение нежного пальца, ни просьбы не
могли пробудить его угасший пыл [3] (лат. ).}

В Риме считалось знаком одобрения прижать один к другому оба больших
пальца и опустить их:

Fautor utroque tuum laudabit pollice ludum,

{Тот, кому ты понравишься, будет одобрять тебя обоими большими пальцами
[4] (лат. ).}

напротив, признаком же немилости - поднять их и наставить на
кого-нибудь:

converso pollice vulgi
Qeumlibet occidunt populariter.

{Убивают публично любого, на кого народ укажет большим пальцем [5]
(лат. ).}

Римляне освобождали от военной службы раненных в большой палец на том
основании, что они не могли уже достаточно крепко держать в руке оружие.
Август конфисковал все имущество одного римского всадника, который отрубил
обоим своим молодым сыновьям большие пальцы с целью избавить их от военной
службы [6]; а еще до Августа, во время италийской войны, сенат осудил Гая
Ватиена на пожизненное заточение с конфискацией имущества за то, что он
умышленно отрубил себе большой палец левой руки, чтобы избавиться от этого
похода [7].
Какой-то полководец - не могу припомнить, кто именно, - выигравший
морское сражение, приказал отрубить побежденным врагам большие пальцы, дабы
они не могли больше воевать и грести [8].
Афиняне отрубили эгинянам большие пальцы, чтобы лишить их превосходства
в морском деле [9].
В Спарте учитель наказывал детей, кусая у них большой палец10.


Глава XXVII

    ТРУСОСТЬ - МАТЬ ЖЕСТОКОСТИ



Я часто слышал пословицу: трусость - мать жестокости. Мне действительно
приходилось наблюдать на опыте, что чудовищная, бесчеловечная жестокость
нередко сочетается с женской чувствительностью. Я встречал необычайно
жестоких людей, у которых легко было вызвать слезы и которые плакали по
пустякам. Тиран города Феры Александр не мог спокойно сидеть в театре и
смотреть трагедию из опасения, как бы его сограждане не услышали его вздохов
по поводу страданий Гекубы или Андромахи, в то время, как сам он, не зная
жалости, казнил ежедневно множество людей [1]. Не душевная ли слабость
заставляла таких людей бросаться из одной крайности в другую?
Доблесть, свойство которой - проявляться лишь тогда, когда она
встречает сопротивление:

Nec nisi bellantis gaudet cervice iuvence,

{Он рад прикончить молодого быка, лишь если он сопротивляется [2] (лат.
).}

бездействует при виде врага, отданного ей во власть, тогда как
малодушие, которое не решается принять участие в опасном бою, но хотело бы
присвоить себе долю славы, даруемую победой, берет на себя подсобную роль -
избиений и кровопролития. Побоища, следующие за победами, обычно совершаются
солдатами и командирами обоза; неслыханные жестокости, чинимые во время
народных войн, творятся этой кучкой черни [3], которая, не ведая никакой
другой доблести, жаждет обагрить по локоть свои руки в крови и рвать на
части человеческое тело:

Et lupus et turpes instant morientibus ursi,
Et quaecunque minor nobilitate fera est.

{Волк, медведь и все другие неблагородные животные набрасываются на
умирающих [4] (лат. ).}

Эти негодяи подобны трусливым псам, кусающим попавших в неволю диких
зверей, которых они не осмеливались тронуть, пока те были на свободе. А что
в настоящее время превращает наши споры в смертельную вражду, и почему там,
где у наших отцов было какое-то основание для мести, мы в наши дни начинаем
с нее и с первого же шага принимаемся убивать? Что это, как не трусость?
Всякий отлично знает, что больше храбрости и гордости в том, чтобы разбить
своего врага и не прикончить его, чтобы разъярить его, а не умертвить; тем
более, что жажда мести таким образом больше утоляется, ибо с нее достаточно
- дать себя почувствовать врагу. Ведь мы не мстим ни животным, ни
свалившемуся на нас камню, ибо они неспособны ощутить нашу месть. А убить
человека - значит охранить его от действия нашей обиды.
Биант [5] как-то бросил одному негодяю: "Я знаю, что рано или поздно ты
будешь наказан за это, но боюсь не увидеть этого"; и он жалел, что не
осталось в живых никого из тех жителей города Орхомена, которых могло бы
порадовать раскаяние Ликиска в совершенном по отношению к ним предательстве.
Точно так же можно пожалеть о мести в том случае, когда тот, против кого она
направлена, не может ее почувствовать, ибо, поскольку мститель хочет
порадоваться, увидев себя отмщенным, необходимо, чтобы налицо был и обидчик,
который ощутил бы при этом унижение и раскаяние.
"Он раскается в этом", - говорим мы. Но можно ли надеяться, что он
раскается, если мы пустим ему пулю в лоб? Наоборот, если мы присмотримся
повнимательнее, мы убедимся, что он скорчит нам презрительную гримасу. Он
даже не успеет на нас разгневаться и будет за тысячу миль от того, чтобы
раскаяться. Мы окажем ему величайшую услугу, дав ему возможность умереть
внезапно, без всяких мучений. Нам придется бежать, скрываться и таиться от
преследования судебных властей, а он будет мирно покоиться. Убийство годится
в том случае, когда ты хочешь избежать предстоящей обиды, но не тогда, когда
хочешь отметить за совершенный уже проступок; это скорее действие,
продиктованное страхом, чем храбростью, предосторожностью, а не мужеством,
обороной, а не нападением. Не подлежит сомнению, что мы отклоняемся в этом
случае и от подлинной цели мести и перестаем заботиться о нашем добром
имени; мы боимся, чтобы враг не отплатил нам тем же, если останется в живых.
Ты избавляешься от него ради себя, а не борясь с ним.
В Нарсингском царстве [6] такой способ борьбы был бы невозможен. Там не
только воины, но и ремесленники решают возникающие среди них раздоры мечом.
Царь предоставляет место для состязания тому, кто хочет сразиться, и
присутствует сам, если это знатные лица, награждая победителя золотой цепью.
Первый попавшийся, которому захочется завоевать такую цепь, может вступить в
бой с ее обладателем, и случается, что тому приходится выдерживать несколько
таких поединков.
Если бы мы хотели превзойти нашего врага доблестью и иметь возможность
рассчитаться с ним, то мы огорчились бы, если бы он избежал этого, в случае,
например, смерти; ведь мы хотим победить и добиваемся не столько почетной,
сколько верной победы, мы стремимся не столько к славе, сколько к тому,
чтобы положить конец ссоре. Подобную ошибку совершил по своей порядочности
Азиний Поллион [7]: написав множество инвектив против Планка, он стал
дожидаться его смерти, чтобы выпустить их в свет. Это походило на то, как
если бы показать кукиш слепому и обрушиться с бранью на глухого, и меньше
всего можно было рассчитывать оскорбить этим Планка. Поэтому в адрес
Поллиона и было сказано, что только червям дано точить мертвецов. О чем
свидетельствует поведение того, кто дожидается смерти автора, с писаниями
которого он хочет бороться, как не о том, что он сварлив и бессилен?
Аристотелю рассказали, что кто-то клевещет на него. "Пусть он отважится
на большее, - ответил Аристотель, - пусть бичует меня, лишь бы меня там не
было" [8].
Наши предки довольствовались тем, что отвечали на оскорбительные слова
обвинением во лжи, на обвинение во лжи - ударом, и так далее, все усиливая
оскорбления. Они были достаточно храбры и не боялись встретиться лицом к
лицу с оскорбленным ими врагом. Мы же трепещем от страха, пока видим, что
враг жив и здоров. Не свидетельствует ли о том, что это именно так, наше
великолепное нынешнее обыкновение преследовать насмерть как того, кто нас
обидел, так и того, кого мы обидели сами?
Свидетельством трусости является также введенный у нас обычай приводить
с собой на поединок секунданта, а не то даже двух или трех. В прежние
времена бывали единоборства, а сейчас у нас - это стычки или маленькие
сражения [9]. Тех, кто их выдумал, страшило одиночество: cum in se cuique
minimum fiduciae esset {Никто не полагался на самого себя [10] (лат. ).}.
Ведь вполне понятно, что, когда в момент опасности с тобой находятся еще
несколько человек, то, кем бы они ни были, уж само их присутствие всегда
приносит облегчение и подбадривает. В прежние времена в обязанности третьих
лиц входило следить за тем, чтобы не было нарушений порядка или
какого-нибудь подвоха, и они же должны были являться очевидцами исхода
сражения; но с тех пор, как повелось, что они должны сами принимать участие
в этих сражениях, всякий такой человек уже не может без ущерба для своей
чести оставаться зрителем из опасения быть обвиненным в трусости или
недостатке дружбы. Я нахожу, что это несправедливо, ибо гнусно для защиты
своей чести привлекать кого бы то ни было, кроме самого себя; а кроме того,
я еще считаю, что для порядочного человека, целиком полагающегося на себя,
недопустимо заставлять другого разделять его судьбу. Всякий человек
достаточно подвергает себя опасности ради самого себя, и не следует, чтобы
он подвергал себя ей еще ради кого-нибудь другого; и с него хватает заботы о
том, как бы отстоять свою жизнь собственными силами, не отдавая столь
драгоценную вещь в чужие руки. А между тем, если в условиях поединка не
оговорено противное, он неизбежно превращается в сражение по меньшей мере
четырех бойцов. Если ваш секундант повержен на землю, вам предстоит, по
правилам, биться одновременно с двумя. Да разве это не плутовство? Ведь это
все равно, как если бы человек хорошо вооруженный нападал на имеющего в
руках лишь рукоять без клинка или целый и невредимый - на раненого.
Но если подобных преимуществ вы добились сами, сражаясь, вы вправе ими
воспользоваться, не боясь упреков. Неравенство в вооружении и состоянии
сражающихся учитывается лишь в момент начала боя, а дальше уже вы должны
положиться на собственную удачу. Если на поединке два ваших секунданта будут
убиты и вам придется одному сражаться против троих, поведение ваших
противников будет столь же безупречным, как и мое в том случае, если бы на
войне я пронзил шпагой врага, имеющего против себя одного троих наших.
Всегда там, где рать стоит против рати (как это было, например, когда
наш герцог Орлеанский вызвал на бой короля Генриха английского, с сотней
своих бойцов против ста англичан с их королем, или во время битвы аргивян со
спартанцами, где решено было сражаться тремстам воинам против трехсот, или
когда трое бились против троих, как было в битве Горациев против Куриациев
[11]), множество воинов, выставляемое каждой стороной, рассматривается как
один человек. Всюду там, где налицо несколько сражающихся человек, битва
полна превратностей и исход ее смутен.
У меня есть свои личные основания интересоваться этой темой: мой брат,
сьер де Матекулон [12], был приглашен в Риме одним мало знакомым ему
дворянином в качестве секунданта на дуэль между ним и другим дворянином,
который вызвал его. В этом поединке моему брату пришлось скрестить шпагу с
человеком, который был ему более знаком и близок, чем дворянин, ради
которого он принял участие в этой дуэли (хотел бы я, чтобы мне когда-нибудь
разъяснили смысл этих законов чести, которые так часто идут вразрез с
разумом и здравым смыслом!). Разделавшись со своим противником и видя, что
оба главных дуэлянта еще целы и невредимы, мой брат напал на секунданта. Мог
ли он поступить иначе? Или ему следовало отойти в сторону и спокойно
наблюдать, как тот, кто пригласил его секундантом, быть может, будет убит на
его глазах? Ибо то, что он до сих пор сделал, не подвигало дела ни на шаг и
спор оставался все еще неразрешенным! То великодушие, которое вы вполне
можете и обязаны проявить по отношению к вашему личному врагу, если вы
прижали его к стене или причинили уже ему какой-то огромный ущерб, - я не
представляю себе, как вы могли бы его проявить, когда дело идет не о ваших
собственных интересах, а об интересах третьего лица, которому вы вызвались
помогать. Мой брат не имел права быть справедливым и великодушным, подвергая
риску успех лица, в распоряжение которого он себя предоставил. Вот почему,
по незамедлительному и официальному требованию нашего короля, он был
освобожден из тюремного заключения в Италии.
Мы, французы, - ужасные люди: не довольствуясь тем, что весь мир знает
о наших пороках и безумствах понаслышке, мы еще ездим к другим народам,
чтобы показать их воочию. Поселите троих французов вместе в ливийской
пустыне - они и месяца не проживут, не поцапавшись друг с другом. Можно
подумать, что эти путешествия предпринимаются нарочно для того, чтобы
доставить иноземцам удовольствие полюбоваться нашими драмами, и главным
образом тем из них, которые смеются над нашими бедами и злорадствуют по
этому поводу.
Мы ездим в Италию учиться фехтованию и, рискуя жизнью, практикуем это
искусство, еще не научившись ему. Ведь по правилам обучения следовало бы
сначала изучить теорию, а потом практику этого дела. Между тем наше обучение
ведется в обратном порядке:

Primitiae iuvenum miserae, bellique futuri
Dura rudimenta.

{Печальный первый урок юноши, жестокая первая проба грядущей войны
[13](лат. ).}

Я знаю, что фехтовальное искусство преследует полезные цели (в Испании,
например, по словам Тита Ливия [14], однажды на поединке двух двоюродных
братьев знатного происхождения старший благодаря опытности в военном деле и
хитрости легко одолел самонадеянного младшего брата), и убедился на опыте,
что умелое пользование этим искусством придавало некоторым необычайную
храбрость; но это не мужество в истинном смысле слова, ибо оно происходит не
от природной смелости, а от ловкости. Доблесть в сражении состоит в
соревновании храбрости, а эта последняя не приобретается путем обучения.
Так, один мой приятель, считавшийся большим знатоком фехтовального
искусства, выбирал для своих поединков такого рода оружие, которое лишало бы
его возможности воспользоваться своим преимуществом и при котором все
целиком и полностью зависело бы от удачи и уверенного поведения; он не
желал, чтобы его успех приписывали не его мужеству, а искусству в
фехтовании. В годы моего детства дворяне избегали приобретать репутацию
искусных фехтовальщиков, ибо она считалась унизительной, и уклонялись от
обучения этому искусству, которое основывается на ловкости и не требует
подлинной и неподдельной доблести:

Non schivar, non parar, non ritirarsi
Voglion costor, ne qui destrezza ha parte.
Non danno i colpi finti, hor pieni, hor scarsi;
Toglie l'irа e'il furor l'uso del arte.
Odi le spade horribilmente urtarsi
A mezzo il ferro; il pie d'orma non parte;
Sempre e'il pie fermo, e la man sempre in moto;
Ne scende taglio in van ne punta a voto.

{Они [бойцы] не хотят ни уклоняться, ни отбивать, ни хитрить: в их
сраженье ловкость ни при чем. Они не применяют ложных замахов, ударов то в
полную силу, то ослабленных. Гнев и ярость заставляют их забыть об
искусстве. Слышится устрашающий звон гнущихся посередине мечей. Их ноги
тверды и неподвижны, а руки все время в движении; здесь колют и рубят не зря
[15] (ит. ).}

Военными упражнениями наших отцов были такие подобия битв, как турниры,