решимости; затем я обратил внимание на непринужденность его походки,
нисколько не отличавшейся от обычной, на его взор, твердый и
сосредоточенный, на то, как он непрерывно наблюдал за происходившим вокруг и
оценивал положение, обращая взгляд то на одних, то на других, на друзей и
врагов, и ободряя им первых и предупреждая вторых, что он дорого продаст
свою кровь и свою жизнь, если кому-нибудь вздумается на них посягнуть; так
они и спаслись, ибо никто не жаждет напасть на подобного беглеца; гонятся
только за обезумевшими от страха". Таково свидетельство этого великого
полководца, и от него мы слышим о том же, в чем убеждаемся на каждом шагу, а
именно, что наибольшие опасности навлекает на нас именно неразумное
стремление поскорее от них уйти. Quo timoris minus est, eo minus ferme
periculi est {Чаще всего, чем меньше испытываешь страх, тем меньше опасности
[6] (лат).}. Наш народ неправ, когда говорит, что такой-то боится смерти, в
то время как хочет выразить в этих словах, что такой-то размышляет о ней и
ее предвидит. Предвидение может равно относиться и к тому, что для нас зло,
и к тому, что благо. Рассматривать и оценивать угрожающую опасность означает
до некоторой степени не бояться ее.
Я не чувствую в себе достаточно сил, чтобы выдержать удары и натиск
страсти, именуемой страхом, или какой-либо другой, столь же могущественной,
как эта. Если бы она одолела меня и повергла наземь, я бы уже никогда не
встал как следует на ноги. Кто сдвинул бы мою душу с того основания, на
которое она опирается, тот никогда бы не смог водворить ее на прежнее место;
она слишком рьяно исследует себя и в себе копается и никогда бы не дала
зарубцеваться и зажить нанесенной ей ране. Какое счастье, что пока еще ни
одна болезнь не проделала этого с моей душой! При всяком совершаемом на меня
нападении я встречаю его и сопротивляюсь ему, облаченный во все доспехи; это
значит, что, окажись я побитым, у меня не останется никаких средств к
обороне. Я ничего не держу про запас, и в каком бы месте наводнение ни
прорвало мою плотину, я окажусь беззащитным и утону окончательно и
бесповоротно. Эпикур говорит, что мудрый не может превратиться в безмозглого
[7]. Что до меня, то я считаю справедливой и изнанку этого изречения, а
именно: кто хоть раз был по-настоящему глупым, тот никогда не станет
по-настоящему мудрым.
Господь дает каждому крест по силам его, - а мне он дал страсти по моим
возможностям справиться с ними. Природа, обнажив меня с одной стороны,
прикрыла с другой; лишив меня оружия силы, она вооружила меня
нечувствительностью и ограниченной или притупленной восприимчивостью.
Так вот, я плохо переношу (а в молодости переносил еще хуже) длительную
поездку в карете, конных носилках или на судне; я ненавижу всякий другой
способ передвижения, кроме езды верхом, как в городе, так и среди полей.
Впрочем, носилки для меня еще несноснее, чем карета, и по той же причине я
легче переношу сильное волнение на воде, вселяющее в нас страх, чем
небольшое покачивание, ощущаемое нами при тихой погоде. От легких толчков,
производимых веслами и словно бы вырывающих из-под нас лодку, я начинаю
ощущать какое-то замешательство в голове и желудке, и я не выношу этого так
же, как когда подо мной шаткое кресло. Но если судно, на котором я нахожусь,
плавно уносят паруса или течение, или его ведут на буксире, однообразное
покачивание этого рода на меня совершенно не действует; раздражает меня
только прерывистое движение, и тем больше, чем оно медленнее. Лучше и
обстоятельнее обрисовать его я не могу. Врачи велели мне стягивать тугой
перевязкой низ живота, уверяя, что в таких случаях это хорошее средство;
однако я ни разу не воспользовался этим их указанием, так как привык
бороться с присущими мне недостатками и справляться с ними, ни к кому не
обращаясь за помощью.
Будь моя память не такой немощной, я бы не пожалел времени, чтобы
пересказать здесь все то, что сообщает история о бесконечно разнообразном
использовании боевых колесниц, у всякого народа и во всякий век имевших свои
особенности в устройстве, и насколько они были полезны и, как мне кажется,
даже необходимы; так что просто диву даешься, что мы утратили о них всякое
представление. Я опишу только ту их разновидность, что совсем недавно, на
памяти наших отцов, была с большим успехом применена венграми против турок;
в каждой из таких колесниц помещались один щитоносец и один стрелок, и в ней
было известное количество установленных, изготовленных к стрельбе и
заряженных аркебуз; вся она со всех сторон была покрыта щитами, как это
делается на галиотах. Венгры выстраивали на поле сражения лицом к неприятелю
тысячи таких колесниц и по пушечному сигналу высылали вперед, чтобы они
обрушили на противника, прежде чем начнут действовать в его гуще, залп своих
аркебуз, что бывало для него не очень-то приятным задатком; или бросали эти
свои колесницы на эскадроны врага, чтобы прорвать их и сделать в них брешь,
не говоря уже о той помощи, которую извлекали из них, прикрывая с флангов в
уязвимых местах войска, передвигавшиеся по открытому полю, или обороняя и
спешно укрепляя полевой лагерь [8]. В мое время некий дворянин, проживавший
поблизости от одной из наших границ, калека и до того тучный, что для него
нельзя было подобрать лошадь, способную выдержать его вес, опасался мести со
стороны человека, с которым у него произошла ссора, и потому разъезжал по
округе в повозке, похожей на колесницы описанного устройства, и находил ее
очень удобной. Но довольно об этих боевых колесницах. Короли нашей первой
династии ездили по стране в колымаге, которую тащили две пары быков.
Марк Антоний первым пожелал прокатиться по Риму вместе с сопровождавшей
его флейтисткой в колеснице, влекомой четырьмя львами. Впоследствии то же
повторил и Элагабал [9], утверждая, что он - Сивилла, праматерь богов, а в
другой раз, когда в колесницу были впряжены тигры, он изображал бога Вакха;
иногда он также запрягал в свою колесницу пару оленей; однажды его везли
четыре собаки, а еще как-то раз он приказал, чтобы его, совсем голого,
торжественно провезли четыре обнаженные женщины. Император Фирм [10] повелел
впрячь в его колесницу страусов поразительной величины, так что казалось,
будто она скорее летит по воздуху, чем катится по земле. Причудливость этих
выдумок внушает мне следующую, не менее причудливую мысль: стремление
монархов возвеличиться в глазах окружающих, постоянно приковывать к себе
внимание непомерными тратами есть род малодушия и свидетельствует о том, что
эти государи не ощущают по-настоящему, что именно они собой представляют.
Это - вещь простительная для государя, пребывающего в чужих краях, но
поступать таким образом, когда он среди своих подданных, где ему все
подвластно и все позволено, - значит низводить свое достоинство с наивысшей
ступени почестей, какая только ему доступна. Точно так же и дворянину
незачем, по-моему, особенно тщательно одеваться, когда он в своем кругу; его
дом, образ жизни, кухня достаточно говорят за него.
Мне кажется не лишенным основания тот совет, который Исократ преподал
своему государю. А сказал он ему вот что: пусть у него будет великолепная
домашняя утварь и соответствующая посуда, ибо потраченные на это средства не
вылетают на ветер, - все эти вещи останутся в наследство его преемникам; но
пусть он, вместе с тем, избегает расходов на такие роскошества, которые
тотчас выходят из употребления и улетучиваются из памяти [11].
Пока я жил на положении младшего сына, я любил щегольнуть своими
нарядами за невозможностью щеголять чем-либо другим, и это мне было на
пользу: это бывает на пользу всем тем, кому идет красивое платье. Нам
известны рассказы о поразительной бережливости наших королей в расходовании
средств на себя и на подарки, - королей, великих своею славой, доблестью и
удачливостью в делах. Демосфен с крайним ожесточением нападает [12] на тот
закон своего города, которым предусматривалось использование общественных
денег на устройство торжественных игр и празднеств; он хотел бы, чтобы
величие его города находило свое выражение в многочисленности хорошо
снаряженного флота и в сильном, хорошо вооруженном войске.
И Феофраста не без оснований порицают за то, что в своем сочинении о
богатстве он выдвигает противоположное мнение и утверждает, что траты
подобного рода - естественный и неизбежный плод изобилия [13]. Но эти
удовольствия, говорит Аристотель, нравятся только самой низменной черни, и
ни один положительный и здравомыслящий человек не придает им ни малейшей
цены [14]. Расходование всех этих средств, как мне кажется, было бы более
под стать королям и более полезным, действенным и оправданным, если бы они
шли на постройку портов, гаваней, укреплений и городских стен, на роскошные
здания, церкви, госпитали, учебные заведения, на благоустройство улиц и
дорог; именно благодаря всему этому папа Григорий XIII [15] в мое время
оставил по себе благодарную память, и на все это наша королева Екатерина
[16] распространяла бы в течение долгих лет свою врожденную щедрость и свое
стремление благотворительствовать, если бы ее средства были достаточны для
удовлетворения ее пожеланий. Судьба преподнесла мне сильное огорчение,
прервав работы над сооружением в нашей великой столице замечательного Нового
моста [17] и отняв у меня надежду дожить до того времени, когда его откроют
для общего пользования.
Кроме того, подданным, зрителям всех этих торжеств, кажется, что перед
ними выставляют напоказ их же собственные богатства и что их потчуют
празднествами за их собственный счет. Ибо народы смотрят в этом отношении на
своих королей совсем так же, как мы - на услужающих нам, а именно: они
должны взять на себя заботу о том, чтобы доставлять нам в изобилии все, что
нам нужно, но никоим образом не должны уделять себе хотя бы крупицу изо
всего этого. И император Гальба, получив во время ужина, удовольствие от
игры одного музыканта и повелев принести свой ларец, дал ему целую пригоршню
извлеченных им оттуда золотых монет и сказал: "Это не государственное, это
лично мое" [18]. Как бы там ни было, но чаще случается, что народ прав и что
его глаза насыщают тем, чем ему полагалось бы насыщать свое брюхо. Щедрость
в руках королей - не такое уж блестящее качество; частные лица имеют на нее
больше права, ибо, в сущности, у короля нет ничего своего: он сам
принадлежит своим подданным.
Судье вручается судебная власть не ради его блага, а ради блага того,
кто ему подсуден. Высшего назначают не ради его выгоды, а ради выгоды
низшего; врач нужен больному, а не себе. Цели, преследуемые как всякою
властью, так равно и всяким искусством, пребывают не в них, а вне их: nulla
ars in se versatur {Ни одно искусство не замыкается в себе самом [19]
(лат.).}.
Вот почему наставники будущих государей, стараясь вложить в них с
раннего детства пресловутую добродетель щедрости и внушая им, чтобы они
никогда не отказывали в денежных просьбах и считали, что нет расходов
полезнее, чем расходы на дары и раздачи (наставление, в мое время
считавшееся чрезвычайно разумным), или думают больше о своей выгоде, чем о
выгоде своего господина, или не понимают того, о чем говорят. Очень легко
приучить к щедрости того, кто может проявлять ее за чужой счет, сколько бы
ему ни заблагорассудилось. И поскольку ее ценность определяется не размерами
дара, а размерами доходов дарителя, щедроты, расточаемые столь
могущественными руками, стоят немногого. Юные принцы превращаются в
расточителей прежде, чем становятся щедрыми. По сравнению с другими
королевскими добродетелями от щедрости мало проку, и она, как говорил тиран
Дионисий, - единственная из них, которая хорошо уживается с тиранией [20].
Я бы с большей охотой научил этих принцев следующему присловью
земледельца:

Th ceiri dei speirein alla mh olw tw unlakw

означающему, что кто хочет собрать урожай, тому нужно сеять руками, а
не сыпать семена из мешка (нужно зерно разбрасывать, а не бросать), и еще я
бы им прибавил, что, будучи в необходимости дарить или, правильнее сказать,
платить и воздавать стольким людям по их заслугам, они должны беспристрастно
и вдумчиво распределять эти блага. Если щедрость властителя прихотлива и
чрезмерна, я предпочитаю, чтобы он был скупым.
Из всех добродетелей королям всего нужнее, по-моему, справедливость; а
из всех частных ее проявлений - справедливость в пожаловании щедрот, ибо
осуществление справедливости в этих случаях они полностью оставили за собой,
тогда как во всем остальном охотно осуществляют ее с помощью других.
Чрезмерная щедрость - плохое средство добиться расположения; она чаще
отталкивает людей, чем их привлекает: Quo in plures usus sis, minus in
multos uti possis. Quid autem est stultius quam quod libenter facias, curare
ut id dautius facere non possis? {Чем большему числу людей ты ее расточаешь,
тем меньшему их числу сможешь ее расточать... Что может быть глупее старания
лишить себя возможности делать то, что ты делаешь с такою охотой [22]
(лат.).}. И если кого-нибудь незаслуженно осыпают щедротами, тому становится
от этого стыдно и они не порождают в нем благодарности. Сколько тиранов было
отдано в жертву народной ненависти руками тех, кого они несправедливо
возвысили! Ведь люди этой породы считают, что они закрепляют за собой
владение неправедно нажитым, выказывая свое презрение и свою ненависть к
тому, кому они им обязаны, и присоединяясь к негодующей и выносящей приговор
толпе.
Подданные государя, не знающего меры в щедротах, теряют меру в своих
требованиях к нему: они руководствуются не разумом, а примером. И нам
полагалось бы частенько краснеть за наше бесстыдство; нас оплачивают более
чем справедливо, когда вознаграждают соответственно нашей службе, ибо ужели
мы все-таки ничего не должны государю в силу наших естественных обязательств
пред ним? Если он покрывает наши расходы, он делает для нас больше, чем
нужно; вполне достаточно, если он нам помогает; ну, а если мы получаем от
него сверх наших трат, то очевидно, что это - благодеяние, которого нельзя
требовать: ведь в нашем языке слова для обозначения щедрости и свободы
образованы от одного корня [23]. У нас, однако, повелось совсем по-другому:
полученное в счет не идет; любят лишь будущие щедроты. Вот почему, чем более
тощей делается мошна государева из-за его щедрых раздач, тем беднее он
становится и по части друзей.
Как же ему удовлетворить желания своих подданных, если эти желания
возрастают по мере того, как они выполняются? Кто думает только о том, как
бы побольше ухватить для себя, тот не думает об уже ухваченном. Неотъемлемая
черта жадности - неблагодарность. Здесь, пожалуй, уместно вспомнить о том,
что некогда сделал Кир; его пример мог бы послужить пробным камнем и для
королей нашего времени, чтобы выяснить, с пользой или без пользы осыпали они
дарами своих приближенных, и они убедятся, что названный властелин раздавал
их не в пример удачнее, чем они. А им из-за этого приходится обращаться за
займами к своим подданным, которых они вовсе не знают и которым причинили
скорее зло, чем добро. И в помощи, которую те им оказывают, нет ничего
добровольного, кроме ее названия. А история с Киром заключается в следующем:
однажды Крез упрекал его в расточительности и тут же прикинул, какой была бы
его казна, если бы у того были бережливые руки. Кир пожелал доказать, что
его щедрость вполне оправданна; разослав во все стороны гонцов к тем
вельможам своей страны, которых он особенно облагодетельствовал, он попросил
их помочь ему, кто сколько сможет, деньгами, так как у него в них большая
нужда, и сообщить, на что он может рассчитывать. Когда их письма были
доставлены, выяснилось, что друзья Кира, все как один, сочтя недостаточным
предложить ему только то, что получили из его рук, добавили к этому крупные
суммы из своих собственных средств и что общая сумма значительно превышает
итог, подведенный Крезом. И тогда Кир сказал: "Я люблю богатства не меньше
других государей, но распоряжаюсь ими разумнее, чем они. Ты видишь, при
каких ничтожных затратах я собрал с помощью столь многих друзей казну
поистине баснословной ценности и насколько они более верные и надежные
казначеи, нежели люди наемные, ничем мне не обязанные и не питающие ко мне
ни малейшей любви; вот и получается, что мое добро помещено у них много
лучше, чем если бы оно лежало в моих сундуках, навлекая на меня ненависть,
зависть и презрение других государей" [24].
Римские императоры оправдывали излишества своих общественных пиров и
представлений тем, что их власть в некоторой мере зависит (по крайней мере,
формально) от воли римского народа, с незапамятных пор привыкшего к тому,
что его привлекали на свою сторону подобными зрелищами и другими роскошными
увеселениями. Ввели и закрепили этот обычай частные лица, чтобы ублажать
сограждан и приближенных всем этим великолепием и изобилием, причем делали
это главным образом за свой собственный счет; но когда им стали подражать в
этом их повелители, дело обернулось совсем по-другому.
Pecuniarum translatio а iustis dominis ad alienos non debet liberalis
videri {Раздача другим лицам отнятого у законных владельцев не может
рассматриваться как щедрость [25] (лат.).}. Филипп, узнав о том, что его сын
пытается подарками снискать благоволение македонян, отправил ему письмо, в
котором следующим образом попенял ему: "Вот как! Тебе, стало быть, хочется,
чтобы твои подданные считали тебя не своим царем, а своим казначеем. Если ты
стремишься привлечь к себе благосклонность, привлекай ее благодеяниями твоих
добродетелей, а не благодеяниями твоего сундука" [26].
И все же это было великолепно - доставить и посадить на арене множество
взрослых деревьев, раскидистых и зеленых, изображавших огромный тенистый
лес, разбитый с необычайным искусством, и в первый день выпустить в него
тысячу страусов, тысячу оленей, тысячу вепрей и тысячу ланей, предоставив
народу охотиться на этих животных и воспользоваться дичиной; назавтра
перебить в его присутствии сто крупных львов, сто леопардов и триста
медведей и на третий день заставить биться насмерть триста пар гладиаторов,
как это было устроено императором Пробом [27]. А что за наслаждение было
видеть этот громадный амфитеатр, снаружи облицованный мрамором и украшенный
изваяниями и статуями, а внутри сверкающий редким по богатству убранством;

Balteus en gemmis, en illita porticus auro;

{Вот капитель колонны, сверкающая драгоценными камнями, вот портик,
сверкающий золотом [28] (лат.).}

и со всех сторон этого огромного пустого пространства заполняющие и
окружающие его снизу доверху не то шестьдесят, не то восемьдесят рядов
сидений, тоже из мрамора, покрытых подушками,

exeat, inquit,
Si pudor est, et de pulvino surgat equestri,
Culus res legi non sufficit;

{Пусть тот, - сказал он, - кому это не полагается, встанет со
всаднической подушки, и, если не потерял совести, освободит ее [29] (лат.).}

где могло разместиться со всеми удобствами сто тысяч человек, видеть,
как сначала при помощи искусных приспособлений расступается самое дно
амфитеатра, - где и даются игры, - и на нем образуются глубокие трещины и
расщелины, изображающие пещеры, откуда появлялись дикие звери, назначенные к
участию в представлении; как затем это же место заливают водой и оно
превращается в глубокое море, которое бороздят бесчисленные морские
чудовища, по которому плавают и вступают в сражения боевые суда; как после
этого оттуда спускают воду, арена выравнивается и снова осушается для
сражения гладиаторов и как напоследок ее вместо песка посыпают киноварью в
росным ладаном, чтобы устроить на ней торжественное пиршество для этого
бесконечного сонма людей; и это четвертая и последняя перемена в течение
одного дня [30];

quoties nos descendentis arenae
Vidimus in partes, ruptaque voragine terrae
Emersisse feras, et iisdem saepe latebris
Aurea cum croceo creverunt arbuta libro.
Nec solum nobis silvestria cernere monstra
Contigit, aequoreos ego cum certantibus ursis
Spectavi vitulos, et equorum nomine dignum,
Sed deforme pecus.

{Сколько раз мы смотрели, как опускаются отдельные части арены, как из
открывшейся в земле бездны появляются дикие звери и как из тех же недр
земных вырастают золотые земляничные деревья с ярко-желтой корою. И нам
довелось видеть не только лесных чудовищ, но наблюдал я и борьбу тюленей с
медведями и прозываемых морскими конями, но безобразных животных [31]
(лат.).}

Иногда на той же арене вырастала высокая гора с посаженными на ней
плодовыми и всевозможными другими деревьями, из чащи которых на самой
вершине изливался ручей, как если б там было начало естественного источника.
Иногда тут передвигался взад и вперед большой корабль, который сам собой
раскрывался и разверзал свое чрево и, исторгнув из него четыреста или
пятьсот диких зверей, назначенных к травле, так же самостоятельно, без
чьей-либо помощи, закрывался и исчезал. Иногда снизу, с самого дна арены,
начинали бить мощные фонтаны или тоненькие струйки воды, вздымавшиеся высоко
вверх, чтобы, вознесясь на эту невероятную высоту, рассыпаться там
мельчайшими благовонными капельками, освежающими несметную людскую толпу.
Чтобы укрыться от палящего солнца или от непогоды, над всем этим огромным
пространством растягивали то навесы из пурпурной ткани с богатою вышивкой,
то навесы из шелка того или иного цвета и по своему усмотрению ставили их
или снимали в одно мгновение:

Quamvis non modico caleant spectacula sole,
Vela reducuntur, cum venit Hermogenes.

{Хотя театр обжигало палящее солнце, когда пришел Гермоген, навес
тотчас раздвинули [32] (лат.).}

Сетка, отделявшая амфитеатр от арены, чтобы оградить зрителей от ярости
выпущенных на волю зверей, была выткана из чистого золота:

auro quoque torta refulgent
Retia.

{Даже сетка блестит кручеными золотыми нитями [33] (лат.).}

И если что во всех этих излишествах извинительно, так это вызывавшие
всеобщее восхищение изобретательность и новизна, но отнюдь не издержки на
них.
Даже на примере этих суетных и пустых забав мы видим, как много было в
те времена умов, ничуть не похожих на современные. Подобное изобилие
создается природой точно так же, как порою она создает изобилие во всем, что
порождается ею. Я отнюдь не хочу сказать, что эти умы были наивысшим ее
достижением. Мы не идем в одном направлении, мы скорее бродим взад и вперед,
сворачивая то туда, то сюда. Мы топчем свои собственные следы. Боюсь, что
наши познания крайне слабы во всех отношениях; мы ничего не видим ни перед
собой, ни позади себя; наше познание обнимает очень немногое и видит очень
немногое, оно крайне ограничено и во времени и в охвате явлений:

Vixere fortes ante Agamemnona
Multi, sed omnes illacrimabiles
Urgentur ignotique longa
Nocte.

{Жили многие храбрецы и до Агамемнона, но все они, никому не ведомые и
никем не оплаканные, скрыты от нас в непроглядном мраке забвения [34]
(лат.).}

Et supera bellum Troianum et funera Troiae
Multi alias alii quoque res cecinere poetae.

{До троянской войны и до гибели Трои много других поэтов воспевали
другие подвиги [35] (лат.).}

И рассказ Солона о том, что ему сообщили египетские жрецы из истории
длительного существования их государства и об их способе изучать и
запечатлевать истории чужеземных народов, не кажется мне свидетельством,
опровергающим только что высказанное мной мнение [36]. Si interminatam in
omnes partes magnitudinem regionum videremus et temporum, in quam se
iniiciens animus et intendens ita late longeque peregrinatur, ut nullam oram
ultimi videat in qua possit insistere: in hac immensitate infinita vis
innumerabilium appareret formarum {Если бы мы могли созерцать безграничность
простирающихся во все стороны пространства и времени, к которой устремляясь
и направляясь странствует наш дух, не обнаруживая, сколь бы долго эти
блуждания ни продолжались, никаких берегов, где бы он мог задержаться; перед
нами в этой бесконечной безмерности предстало бы бесчисленное множество форм
[37] (лат.).}.
Если бы все дошедшие до нас сведения о минувшем были действительно
достоверными и какой-нибудь человек держал их все в своей голове, то и тогда
это было бы меньше чем ничто по сравнению с тем, что нам не известно. До
чего же ничтожно даже у людей наиболее любознательных знание того мира,
который движется перед нами, пока мы проходим свой жизненный путь! От нас
ускользает во сто раз больше, нежели та малость, которую мы постигаем, и это
относится не только к отдельным событиям, становящимся порой по воле судьбы
первостепенными и важными по последствиям, но и к положению целых государств
и народов. Мы кричим, словно о чуде, о таких изобретениях, как артиллерия
или книгопечатание; а между тем другие люди в другом конце света, в Китае,
пользовались ими уже за тысячу лет до нас. Если бы мы видели такую же часть
нашего мира, какой не видим, мы бы, надо полагать, поняли, насколько
бесконечно разнообразие и многоразличие форм. И если взглянуть на сущее
глазами природы, то окажется, что на свете нет ничего редкого и
неповторимого; оно существует только для нашего знания, которое является
весьма ненадежной отправной точкой наших суждений и которое то и дело
внушает нам крайне ложное представление о вещах. И подобно тому, как мы ныне
приходим к нелепым выводам о дряхлости и близком конце мира, опираясь на
доводы, которые извлекаем из картины нашей собственной слабости и нашего
собственного упадка,