Страница:
благоговение, особенно удобен для всяческих обманщиков). Затем принялись
устраивать явления духов и всевозможной чертовщины, притом так нелепо и
смехотворно, что вряд ли малые дети в играх своих бывают столь неискусны. И
однако же, прояви к ним хоть немного благосклонности судьба - неизвестно,
как далеко могли бы зайти эти шутовские выходки. Сейчас бедняги в тюрьме, и
по всей вероятности им одним придется искупить всеобщую глупость. Кто знает,
как выместит на них свою собственную какой-нибудь судья! Этот обман
раскрылся, и все увидели, в чем тут дело, но я полагаю, что относительно
многих подобных вещей, превосходящих наше разумение, мы в равной мере
склонны и сомневаться и верить.
В мире зарождается очень много злоупотреблений, или, говоря более
смело, все в мире злоупотребления возникают оттого, что нас учат боязни
открыто заявлять о нашем невежестве и что мы якобы должны принимать все, что
не в состоянии опровергнуть. Обо всем мы говорим наставительно и уверенно.
По римскому праву требовалось, чтобы свидетель, даже рассказывая о том, что
он видел собственными глазами, и судья, даже вынося постановление о том, что
он доподлинно знал, употребляли формулу: "Мне кажется". Начинаешь ненавидеть
все правдоподобное, когда его выдают за нечто непоколебимое. Я люблю слова,
смягчающие смелость наших утверждений и вносящие в них некую умеренность:
"может быть", "по всей вероятности", "отчасти", "говорят", "я думаю" и тому
подобные. И если бы мне пришлось воспитывать детей, я бы так усердно
вкладывал им в уста эти выражения, свидетельствующие о колебании, а не о
решимости: "что это значит?", "я не понимаю", "может быть", "возможно ли
это?", - что они и в шестьдесят лет стали бы держаться, как ученики, вместо
того чтобы изображать, как это у них в обычае, докторов наук, едва достигнув
десятилетнего возраста. Если хочешь излечиться от невежества, надо в нем
признаться. Ирида - дочь Фавманта [9]. В начале всяческой философии лежит
удивление, ее развитием является исследование, ее концом - незнание. Надо
сказать, что существует незнание, полное силы и благородства, в мужестве и
чести ничем не уступающее знанию, незнание, для постижения которого надо
ничуть не меньше знания, чем для права называться знающим.
В детстве я был свидетелем процесса по поводу одного необыкновенного
случая. Данные об этом процессе опубликовал Корас, советник тулузского
парламента, и речь шла о том, что два человека выдавали себя за одно и то же
лицо [10]. Помнится (ничего другого я не помню), мне тогда показалось, что
обман, совершенный тем из них, кого Корас признал виновным, выглядел так
удивительно, настолько превосходил наше понимание и понимание самого судьи,
что я нашел слишком смелым постановление суда, приговаривавшее обвиняемого к
повешению. Предпочтительнее было бы, чтобы формула судебного заключения
гласила: "Суд в этом деле разобраться не может". Это было бы и прямодушнее и
честнее, чем решение ареопагитов, которые, будучи вынужденными вынести
заключение по делу, для них совершенно неясному, постановили, чтобы обе
стороны явились для окончательного разбора через сто лет [11].
Ведьмы всей нашей округи оказываются в смертельной опасности каждый
раз, как какой-нибудь новый автор выскажет мнение, признающее их бред за
действительность. Для того чтобы несомненные и неопровержимые примеры
подобных явлений, преподносимые Священным Писанием, приспособить к нам и
связать с событиями нашего времени, причины и ход которых нам непонятны,
необходимо иное разумение, чем у нас. Может быть, лишь этому всемогущему
свидетельству дано сказать нам: "Вот это есть ведовство, и это, а вон то -
нет". Богу мы в этих делах должны верить - и с полным основанием, но не
кому-либо из нас, дивящемуся своим собственным россказням (если сам он
разума не утратил, они и должны вызывать у него удивление), сообщает ли он о
чужом опыте или о своем собственном.
Я человек с умом грубоватым, со склонностью ко всему материальному и
правдоподобному, стремящийся избежать упрека древних: Majorem fidem homines
adhibent iis quae non intelligunt {Люди охотно верят тому, чего они не могут
понять [12] (лат.).}. Cupidine humani ingenii libentius obscura creduntur
{Человеческому уму свойственно охотнее верить непостижимому [13] (лат.).}. Я
понимаю, что это вызывает гнев, что мне запрещают сомневаться в чудесах,
грозя в противном случае самыми ужасными оскорблениями. Вот вам и новый
способ убеждения. Но, слава богу, верой моей нельзя руководить с помощью
кулачной расправы! Пусть люди эти обрушиваются на тех, кто объявляет их
убеждения ложными. Я считаю эти мнения лишь трудно доказуемыми и слишком
смелыми и даже осуждаю противоположные утверждения, хотя и не столь властным
тоном: Videantur sane, ne affirmentur modo {Допустим, что это правдоподобно,
но настаивать на этом недопустимо [14] (лат.).}. Те, кто подкрепляет свои
речи вызывающим поведением и повелительным тоном, лишь доказывают слабость
своих доводов. Когда ведется спор чисто словесный и схоластический, пусть у
них будет такая же видимость правоты, как у их противников. Но когда дело
доходит до вещественных следствий, которые из этого спора можно извлечь, у
последних есть несомненное преимущество. Если речь идет о том, чтобы лишить
кого-то жизни, необходимо, чтобы все дело представало в совершенно ясном и
честном освещении. И жизнь наша есть нечто слишком реальное и существенно
важное, чтобы ею можно было расплачиваться за какие-то сверхъестественные и
воображаемые события. Что же касается отравления ядовитым зельем, то его я
не имею в виду: это ведь человекоубийство, и притом самое гнусное. Однако
говорят, что и в этих делах не всегда можно полагаться только на признание
такого рода людей, ибо бывали случаи, когда они заявляли, что ими убиты
люди, которые потом оказывались живыми и здоровыми.
Относительно же других необычайных обвинений я со всей прямотой сказал
бы так: каким бы безупречно правдивым ни казался человек, ему можно верить
лишь в том, что касается дел человеческих. Во всем же, что вне его
разумения, что сверхъестественно, ему следует верить лишь в том случае, если
слова его получают и некое сверхъестественное подтверждение. Богу угодно
было удостоить им некоторые наши свидетельства, но не должно опошлять его и
легкомысленно распространять на все решительно. У меня уши вянут от
бесчисленных россказней вроде следующего: такого-то человека в такой-то день
трое свидетелей видели на востоке, трое других на следующий день - на
западе, в такой-то час, в таком-то месте, одетым так-то. Разумеется, я и
себе самому в этом не поверил бы! Насколько естественней и правдоподобней
допустить, что двое из этих свидетелей лгут, чем поверить, что какой-то
человек мог за двенадцать часов с быстротою ветра перенестись с востока на
запад! Насколько естественнее считать, что разум наш помутился от причуд
нашего же расстроенного духа, чем поверить, будто один из нас в своей
телесной оболочке вылетел на метле из печной трубы по воле духа
потустороннего! И для чего нам, постоянным жертвам воображаемых домашних и
житейских тревог, поддаваться обману воображения по поводу явлений
сверхъестественных и нам неведомых. Мне кажется, что вполне простительно
усомниться в чуде, если во всяком случае достоверность его можно испытать
каким-либо не чудесным способом. И я согласен со святым Августином, что
относительно вещей, которые трудно доказать и в которые опасно верить,
следует предпочитать сомнение [15].
Несколько лет назад я проезжал через земли одного владетельного принца,
который из внимания ко мне и для того, чтобы посрамить мое недоверие, был
так милостив, что в некоем месте и в своем присутствии показал мне десять
или двенадцать обвиняемых в колдовстве, среди которых была одна старуха,
доподлинно, можно сказать, ведьма по уродливой своей внешности, издавна
весьма знаменитая в колдовских делах. Я получил и всяческие доказательства,
и добровольные признания, мне показаны были какие-то незаметные для
непосвященных признаки ведовства у этой злосчастной старухи, я свободно
расспрашивал ее и вдосталь наговорился с нею, вооружившись предельным
вниманием и здравомыслием, как человек, который не позволит никакой
предвзятой мысли ввести себя в заблуждение. И должен со всей прямотой
заявить, что этим людям я прописал бы скорее чемерицу, чем цикуту [16].
Captisque res magis mentibus, quam consceleratis similis visa {Было больше
похоже, что это - дело тронувшихся умом, а не преступников [17] (лат.)}. Но
у правосудия для таких болезней есть свое врачевание.
Что же до возражений и доводов, которые приводились мне разными вполне
достойными людьми и там и в других местах, то я не слышал таких, которые
убедили бы меня и из которых нельзя было бы сделать выводов гораздо более
правдоподобных, чем заключения моих противников. Правда и то, что нить
доказательств и доводов, основанных на опыте и на фактах, я разматывать не
стал бы: у нее нет конца, за который можно ухватиться. Этот клубок я часто
разрубаю, как Александр - Гордиев узел [18]. Во всяком случае, заживо
поджарить человека из-за своих домыслов - значит придавать им слишком
большую цену. Приводят немало примеров такого рода, как рассказ Престанция о
своем отце, которому, когда он был погружен в очень глубокий и тяжелый сон,
пригрезилось, будто он вьючная лошадь, везущая пожитки его же солдат [19]. А
он и был тем, что ему привиделось. Если колдуны так же реально грезят наяву,
если сны подобным образом могут порою превращаться в действительность, я все
же не считаю, что воля наша за это ответственна. Говорю я это, как человек,
не являющийся ни судьей, ни королевским советником и отнюдь не считающий
себя достойным притязать на это, как обыкновенный человек, рожденный и
предназначенный для того, чтобы и поступками своими и словами оказывать
всяческое уважение общественным установлениям. Тот же, кто воспользуется
этими моими размышлениями, чтобы нанести ущерб даже самому незначительному
закону, или господствующему мнению, или обычаю своей деревни, причинит
величайший вред самому себе, а кроме того, нисколько не меньший и мне. Ибо
для обоснования того, что я говорю, я не могу добавить ничего, кроме
заявления, что это мысли, которые тогда у меня возникли, а мысли мои -
зачастую нетвердые и путаные.
Я говорю о чем угодно, ведя беспритязательную болтовню, а не занимаясь
поучениями. Nec me pudet, ut istos, fateri nescire quod nesciam {Я не
стыжусь, подобно этим людям, признаваться в незнании того, чего я не знаю
[20] (лат.).}. И я не говорил бы так смело, если бы считал себя человеком,
чьим словам полагается верить. Такой ответ дал я одному из сильных мира,
жаловавшемуся на резкость и горячность моих суждений. Когда я вижу, как
прочно вы связаны с одной стороной и как упрямо ее держитесь, я показываю
вам усерднейшим образом и другую - для того, чтобы просветить ваше
разумение, а не для того, чтобы принудить вас с чем-то согласиться. Сердце
ваше и ум в руках божьих, и бог внушит вам правильный выбор. Я не так
самоуверен и вовсе не жалею, чтобы лишь мои мнения склоняли чашу весов в
столь существенном вопросе: судьба моя отнюдь не предопределила их выражать
решения столь возвышенные и важные. По правде сказать, у меня есть много не
только таких черт характера, но и таких взглядов, от которых я желал бы
отвадить своего сына, будь он у меня. Ведь человек по природе своей так
упрям, что даже самые правильные суждения не всегда являются для него
наиболее удобными.
К месту будь это сказано или не к месту, но есть в Италии
распространенная поговорка: тот не познает Венеры во всей ее сладости, кто
не переспал с хромоножкой. По воле судьбы или по какому-либо особому случаю
словцо это давно у всех на устах и может применяться как к мужчинам, так и к
женщинам. Ибо царица амазонок недаром ответила скифу, домогавшемуся ее
любви: ariota cwloz oiwei - "хромец это делает лучше" [21]. Амазонки,
стремясь воспрепятствовать в своем женском царстве господству мужчин, с
детства калечили им руки, ноги и другие органы, дававшие мужчинам
преимущества перед ними, и те служили им лишь для того, для чего нам в нашем
мире служат женщины. Я сперва думал, что неправильные телодвижения
хромоножки доставляют в любовных утехах какое-то новое удовольствие и особую
сладость тому, кто с нею имеет дело. Но недавно мне довелось узнать, что уже
философия древних разрешила этот вопрос [22]. Она утверждает, что так как
ноги и бедра хромоножек из-за своего убожества не получают должного питания,
детородные части, расположенные над ними, полнее воспринимают жизненные
соки, становясь сильнее и крепче. По другому объяснению, хромота вынуждает
пораженных ею меньше двигаться, они расходуют меньше сил и могут проявлять
больше пыла в венериных утехах. По этой же причине греки считали ткачих
более пылкими, чем других женщин: из-за сидячего образа жизни, к которому
вынуждает их это ремесло, не требующее расхода сил на ходьбу. Но к каким
только выводам не придем мы, рассуждая подобным образом? О ткачихах я мог бы
с таким же основанием сказать, что, сидя за своей работой, они вынуждены все
время ерзать на месте, что возбуждает их и горячит, как знатных дам,
разъезжающих в каретах, тряска их экипажей.
Не доказывают ли примеры эти того, с чего я начал: что доводы наши
часто притягиваются к выводам и притязают на такой охват явлений, что в
конце концов мы начинаем судить и рядить о всевозможных нелепостях и
небылицах? Кроме удивительной податливости нашего мышления, изобретающего
доводы в пользу любой выдумки, и воображение наше с легкостью воспринимает
ложные впечатления от весьма поверхностной видимости вещей. Ибо, доверившись
тому, что упомянутая выше поговорка - старинная и общераспространенная, я в
свое время убедил себя, будто получил особое наслаждение от близких
отношений с одной женщиной, не ходившей прямо, и особенность эту отнес к ее
прелестям.
Проводя сравнение между Францией и Италией, Торквато Тассо утверждает,
будто он заметил, что ноги у нас более щуплые, чем у итальянских дворян, и
причину этого он усматривает в том, что мы постоянно ездим верхом [23]. Но
из той же причины Светоний вывел совершенно противоположное следствие, ибо
он, наоборот, говорит, что у Германика ноги стали гораздо мускулистее также
из-за постоянной верховой езды [24]. Нет ничего более гибкого и податливого,
чем наше разумение: это туфля Ферамена, которая каждому по ноге [25]. Оно
двусмысленно и постоянно меняет значения, так же как двусмысленны и самые
вещи. "Дай мне серебряную драхму", - сказал некий философ-киник Антигону. -
"Это подарок, недостойный царя", - ответил тот. - "Ну, так дай мне талант".
- "Это подарок, неподходящий для киника" [26].
Seu plures calor ille vias et caeca relaxat
Spiramenta, novas veniat qua succus in herbas;
Seu durat magis et venas astringit hiantes,
Ne tenues pluviae, rapldive potentia solis
Acrior, aut Boreae penetrabile frigus adurat.
{Или это тепло открывает многочисленные пути и скрытые поры, по которым
к молодым растениям могла бы поступать влага или оно придает растениям
крепость и сжимает их чрезмерно раскрывшиеся жилки, оберегая нежные стебли и
листья от моросящих дождей, зноя палящего солнца или пронизывающей стужи
Борея [27] (лат.).}
Ogni medaglia ha il suo riverso {Всякая медаль имеет оборотную сторону
[28] (ит.)}. Вот почему Клитомах говорил в древности, что Карнеад превзошел
труды Геркулеса, ибо доказал, что люди неспособны познавать истину, и тем
самым отнял у них право на смелость и непререкаемость суждений [29]. Эта
смелая мысль возникла у Карнеада, по-моему, из-за бесстыдства тех, кто
воображает, будто им все, известно, и их непомерной заносчивости. Эзопа
выставили на продажу вместе с двумя другими рабами. Покупатель спросил у
одного из них, что он умеет делать. Тот, желая набавить себе цену, наговорил
с три короба, что он и то умеет, и это. Второй сказал о себе столько же,
если не больше. Когда же настала очередь Эзопа, и у него спросили, что умеет
делать он, Эзоп ответил: "Ничего, ведь все уже забрали те двое: они все
умеют" [30]. Так произошло и с философскими школами. Гордость тех, кто
приписывает человеческому разуму способность познавать все, заставила
других, вызывая в них досаду и дух противоречия, проникнуться убеждением,
что разум совершенно бессилен. В утверждении невежества одни держатся такой
же крайности, какой другие - в утверждении знания. Да не решится кто-либо
отрицать, что человек ни в чем не знает меры и останавливается лишь по
необходимости, когда у него уже нет сил идти дальше.
Глава XII - О ФИЗИОГНОМИИ
Почти все наши мнения опираются на некий авторитет и на веру. В этом
нет беды: ибо в наш слабый духовно век мы, руководствуясь лишь своим
разумением, сделали бы самый плачевный выбор. Поучения Сократа, сохраненные
в писаниях его друзей [1], восхищают нас лишь потому, что их чтят и уважают
все, а не потому, что мы ими прониклись: в жизни мы их не применяем.
Возникни что-либо подобное в наши дни, весьма немногие одобрили бы его.
Красоту и изящество мы замечаем лишь тогда, когда они предстают
искусственно заостренными, напыщенными и надутыми. Если же они скрыты за
непосредственностью и простотой, то легко исчезают из поля столь грубого
зрения, как наше. Прелесть их - неброская, потаенная: лишь очень ясный и
чистый взор может уловить это тихое сияние. Разве непосредственность,
по-нашему, не родственна глупости и не является пороком? Душевным движениям
Сократа свойственны естественность и простота. Так говорит крестьянин, так
говорит женщина. На устах у него одни возчики, плотники, сапожники и
каменщики. Формулы и сравнения свои он заимствует из простейших,
повседневнейших человеческих действий. Каждому они понятны. Мы никогда не
распознали бы в столь жалкой оболочке благородства и великолепия его
философских построений, мы, считающие пошлым и низменным все не сдобренное
ученостью, мы, способные усмотреть богатство лишь в показной пышности. Наш
мир создан словно лишь для чванства: людей, надутых воздухом, кто-то
подбрасывает вверх, как воздушные шары. Сократ же не тешит себя суетными
выдумками; цель его состояла в том, чтобы дать нам поучения и предписания,
которые самым непосредственным и действенным образом послужили бы нам в
жизни,
servare modum, finemque tenere
Naturamque sequi.
{Сохранять меру, исполнять свой долг, следовать природе [2] (лат.).}
Он оставался всегда цельным, верным себе и поднимался до предельных
высот силы духовной не случайными скачками, а неуклонным ростом всего своего
существа. Или, лучше сказать, он вовсе не поднимался, а скорее спускался и
возвращался к своему врожденному и естественному душевному складу, ставя его
превыше силы, препятствий, трудностей. Ибо на примере Катона мы ясно видим
стремление ввысь, за пределы общедоступного: подвиги его жизни, его кончина
показывают нам, как высоко он парил. Сократ же не покидает земли;
нетороплив, размерен шаг его на путях мудрого философствования, и тем же
шагом идет он к смерти по терниям самых тяжких испытаний, какие могут
встретиться в человеческой жизни.
Как хорошо, что о человеке, наиболее достойном известности и того,
чтобы служить для всех примером, мы все знаем достоверно. Нам поведали о его
жизни самые мудрые и проницательные люди, которые когда-либо существовали:
свидетельства о нем, дошедшие до нас, удивительны по своей правдивости и
точности.
Большое это дело - так направить ничем не запятнанное воображение
ребенка, не угнетая его и не напрягая, чтобы оно могло порождать самые
прекрасные душевные движения. Душу человеческую Сократ не изображает
возвышенной и особо щедро одаренной. В его представлении основное качество
ее - здоровье, но здоровье, полное силы и ясности. Пользуясь самыми обычными
и естественными средствами, всем понятными и доступными образами, раскрыл он
перед нами не только наиболее свойственные природе человека, но и наиболее
возвышенные взгляды, основы поведения и нравы, какие только известны от
начала времен. Это Сократ вернул разум человеческий с неба, где ему нечего
было делать, на землю, чтобы он вновь стал достоянием людей и действовал в
положенной ему области наиболее прилежным и полезным образом [3].
Посмотрите, как Сократ защищает себя перед своими судьями, какими доводами
укрепляет он свое мужество в превратностях войны и какими воспитывает в себе
терпенье перед лицом клеветы, угнетения, смерти и, наконец, даже перед
злонравием своей жены [4]. Ничего не заимствует он у искусства или науки,
самые простые люди видят, что учит он посильному и возможному для них,
доходит до самых темных, опускается до самых малых. Величайшее благо оказал
он природе человеческой, показав, как много может она сама по себе.
Любой из нас гораздо богаче, чем ему кажется, но мы приучены жить
займами или подаянием, мы воспитаны так, чтобы охотнее брать у других, чем
извлекать нечто из самих себя. Ни в чем не умеет человек ограничиться лишь
тем, что ему необходимо. Любовных утех, богатства, власти - всего этого он
хочет получить больше, чем в состоянии насладиться ими. Алчность его не
знает удержу. Я полагаю, что то же самое налицо и в стремлении к знанию.
Человек притязает на то, чтобы сделать больше, чем ему по силам и чем это
вообще нужно, считая в науке полезным для себя все без исключения, что она
охватывает. Ut omnium rerum sic litterarum quoque intemperantia laboramus {В
изучении наук мы отличаемся такою же невоздержанностью, как и во всем
остальном [5] (лат.).}.
И Тацит прав, когда хвалит мать Агриколы за то, что она обуздывала у
своего сына чрезмерно кипучую жажду знания [6]. Если к последней отнестись
трезво, то убедишься, что к ней, как и к прочим благим устремлениям,
примешивается немало тщеславия, а также свойственной всем нам естественной
слабости, и что обходится она порою весьма дорого.
Питаться ею гораздо более рискованно, чем каким-либо другим яством или
питьем. Ибо то, что нами куплено, мы относим к себе домой в каком-нибудь
сосуде и там обязательно разбираемся в ценности приобретенного, в том, какое
количество этой пищи мы примем и когда именно. Но что касается наук, их-то
мы не можем заключить с самого начала в сосуд иной, чем наша душа: мы
поглощаем эти яства, как только приобрели их, и из рынка выходим уже или
отравленными, или насыщенными, как должно. А среди них есть такие, которые
не питают нас, а лишь отягощают нам желудок и препятствуют пищеварению, и
такие, которые отравляют нас под видом излечения.
Я не без удовольствия наблюдал, как кое-где люди из благочестия давали
обет невежества, как дают обет целомудрия, бедности, покаяния. Точно таким
же укрощением необузданных желаний является способность смирять жадное
увлечение книжной наукой и отказывать душе своей в тех сладостных утехах,
которыми соблазняет ее чрезмерно высокое мнение об этой науке. Обет нищеты
еще полнее, когда к нему добавляется нищета духовная. Для благополучного
существования ученость совершенно не нужна. Сократ наставляет нас, что она -
в нас самих и что от нас зависит извлечь ее из себя и пользоваться ею.
Ученость же, которая за пределами естественности, всегда более или менее
суетна и излишня. Хорошо еще, если она не отягощает нас и не сбивает с толку
в еще большей степени, нежели приносит нам пользу. Paucis opus est litteris
ad mentem bonam {Для хорошей души не требуется много науки [7] (лат.).}. Все
это - ненужная лихорадка ума, орудие, создающее лишь путаницу и
беспокойство. Сосредоточтесь мыслями, и в самом себе обретете вы доводы
против страха смерти, доводы истинные и наиболее способные послужить вам в
нужде: именно благодаря им простой крестьянин, да и целые народы, умирают
столь же мужественно, как философы. Разве для того, чтобы примириться со
смертью, мне необходимо было прочесть "Тускуланские беседы" [8]? Полагаю,
что нет. И если я призадумаюсь, то увижу, что язык мой обогатился, но сердце
- нисколько: оно осталось таким, каким создала его природа, и в предстоящей
борьбе пользуется лишь теми средствами защиты, которыми владеют все.
Книги не столько обучили меня чему-то, сколько послужили мне для
упражнения моих умственных способностей. А что, если наука, вооружая нас
новыми защитными средствами против неизбежных жизненных превратностей, тем
самым представляет превратности эти нашему воображению гораздо более
существенными и грозными, чем те доводы и ухищрения, которыми она пытается
нас защитить? Ибо это действительно ухищрения, и нередко ученость наша
тревожит нас ими совершенно зря. Обратите внимание, как писатели, даже самые
осторожные и мудрые, окружают некое истинное положение многими легковесными
и, если приглядеться, даже бессодержательными доводами. Вот это лишь
обманчивые плетения словес. Но так как среди них попадаются и полезные, я не
стану больше заниматься их разоблачением. Ими у нас увлекаются повсюду, либо
заимствуя, либо подражая. Поэтому пусть каждый сам остерегается называть
сильным то, в чем есть лишь приятность, крепким то, что является лишь
острым, и благим то, что лишь красиво: quae magis qustata quam potata
delectant {...что приятнее отведать, чем выпить [9] (лат.).}. Не все золото,
что блестит. Ubi non ingenii sed animi negotium agitur {...где важен не ум,
а душа [10] (лат.).}.
Видя, каких усилий стоило Сенеке подготовиться к смерти, как он
устраивать явления духов и всевозможной чертовщины, притом так нелепо и
смехотворно, что вряд ли малые дети в играх своих бывают столь неискусны. И
однако же, прояви к ним хоть немного благосклонности судьба - неизвестно,
как далеко могли бы зайти эти шутовские выходки. Сейчас бедняги в тюрьме, и
по всей вероятности им одним придется искупить всеобщую глупость. Кто знает,
как выместит на них свою собственную какой-нибудь судья! Этот обман
раскрылся, и все увидели, в чем тут дело, но я полагаю, что относительно
многих подобных вещей, превосходящих наше разумение, мы в равной мере
склонны и сомневаться и верить.
В мире зарождается очень много злоупотреблений, или, говоря более
смело, все в мире злоупотребления возникают оттого, что нас учат боязни
открыто заявлять о нашем невежестве и что мы якобы должны принимать все, что
не в состоянии опровергнуть. Обо всем мы говорим наставительно и уверенно.
По римскому праву требовалось, чтобы свидетель, даже рассказывая о том, что
он видел собственными глазами, и судья, даже вынося постановление о том, что
он доподлинно знал, употребляли формулу: "Мне кажется". Начинаешь ненавидеть
все правдоподобное, когда его выдают за нечто непоколебимое. Я люблю слова,
смягчающие смелость наших утверждений и вносящие в них некую умеренность:
"может быть", "по всей вероятности", "отчасти", "говорят", "я думаю" и тому
подобные. И если бы мне пришлось воспитывать детей, я бы так усердно
вкладывал им в уста эти выражения, свидетельствующие о колебании, а не о
решимости: "что это значит?", "я не понимаю", "может быть", "возможно ли
это?", - что они и в шестьдесят лет стали бы держаться, как ученики, вместо
того чтобы изображать, как это у них в обычае, докторов наук, едва достигнув
десятилетнего возраста. Если хочешь излечиться от невежества, надо в нем
признаться. Ирида - дочь Фавманта [9]. В начале всяческой философии лежит
удивление, ее развитием является исследование, ее концом - незнание. Надо
сказать, что существует незнание, полное силы и благородства, в мужестве и
чести ничем не уступающее знанию, незнание, для постижения которого надо
ничуть не меньше знания, чем для права называться знающим.
В детстве я был свидетелем процесса по поводу одного необыкновенного
случая. Данные об этом процессе опубликовал Корас, советник тулузского
парламента, и речь шла о том, что два человека выдавали себя за одно и то же
лицо [10]. Помнится (ничего другого я не помню), мне тогда показалось, что
обман, совершенный тем из них, кого Корас признал виновным, выглядел так
удивительно, настолько превосходил наше понимание и понимание самого судьи,
что я нашел слишком смелым постановление суда, приговаривавшее обвиняемого к
повешению. Предпочтительнее было бы, чтобы формула судебного заключения
гласила: "Суд в этом деле разобраться не может". Это было бы и прямодушнее и
честнее, чем решение ареопагитов, которые, будучи вынужденными вынести
заключение по делу, для них совершенно неясному, постановили, чтобы обе
стороны явились для окончательного разбора через сто лет [11].
Ведьмы всей нашей округи оказываются в смертельной опасности каждый
раз, как какой-нибудь новый автор выскажет мнение, признающее их бред за
действительность. Для того чтобы несомненные и неопровержимые примеры
подобных явлений, преподносимые Священным Писанием, приспособить к нам и
связать с событиями нашего времени, причины и ход которых нам непонятны,
необходимо иное разумение, чем у нас. Может быть, лишь этому всемогущему
свидетельству дано сказать нам: "Вот это есть ведовство, и это, а вон то -
нет". Богу мы в этих делах должны верить - и с полным основанием, но не
кому-либо из нас, дивящемуся своим собственным россказням (если сам он
разума не утратил, они и должны вызывать у него удивление), сообщает ли он о
чужом опыте или о своем собственном.
Я человек с умом грубоватым, со склонностью ко всему материальному и
правдоподобному, стремящийся избежать упрека древних: Majorem fidem homines
adhibent iis quae non intelligunt {Люди охотно верят тому, чего они не могут
понять [12] (лат.).}. Cupidine humani ingenii libentius obscura creduntur
{Человеческому уму свойственно охотнее верить непостижимому [13] (лат.).}. Я
понимаю, что это вызывает гнев, что мне запрещают сомневаться в чудесах,
грозя в противном случае самыми ужасными оскорблениями. Вот вам и новый
способ убеждения. Но, слава богу, верой моей нельзя руководить с помощью
кулачной расправы! Пусть люди эти обрушиваются на тех, кто объявляет их
убеждения ложными. Я считаю эти мнения лишь трудно доказуемыми и слишком
смелыми и даже осуждаю противоположные утверждения, хотя и не столь властным
тоном: Videantur sane, ne affirmentur modo {Допустим, что это правдоподобно,
но настаивать на этом недопустимо [14] (лат.).}. Те, кто подкрепляет свои
речи вызывающим поведением и повелительным тоном, лишь доказывают слабость
своих доводов. Когда ведется спор чисто словесный и схоластический, пусть у
них будет такая же видимость правоты, как у их противников. Но когда дело
доходит до вещественных следствий, которые из этого спора можно извлечь, у
последних есть несомненное преимущество. Если речь идет о том, чтобы лишить
кого-то жизни, необходимо, чтобы все дело представало в совершенно ясном и
честном освещении. И жизнь наша есть нечто слишком реальное и существенно
важное, чтобы ею можно было расплачиваться за какие-то сверхъестественные и
воображаемые события. Что же касается отравления ядовитым зельем, то его я
не имею в виду: это ведь человекоубийство, и притом самое гнусное. Однако
говорят, что и в этих делах не всегда можно полагаться только на признание
такого рода людей, ибо бывали случаи, когда они заявляли, что ими убиты
люди, которые потом оказывались живыми и здоровыми.
Относительно же других необычайных обвинений я со всей прямотой сказал
бы так: каким бы безупречно правдивым ни казался человек, ему можно верить
лишь в том, что касается дел человеческих. Во всем же, что вне его
разумения, что сверхъестественно, ему следует верить лишь в том случае, если
слова его получают и некое сверхъестественное подтверждение. Богу угодно
было удостоить им некоторые наши свидетельства, но не должно опошлять его и
легкомысленно распространять на все решительно. У меня уши вянут от
бесчисленных россказней вроде следующего: такого-то человека в такой-то день
трое свидетелей видели на востоке, трое других на следующий день - на
западе, в такой-то час, в таком-то месте, одетым так-то. Разумеется, я и
себе самому в этом не поверил бы! Насколько естественней и правдоподобней
допустить, что двое из этих свидетелей лгут, чем поверить, что какой-то
человек мог за двенадцать часов с быстротою ветра перенестись с востока на
запад! Насколько естественнее считать, что разум наш помутился от причуд
нашего же расстроенного духа, чем поверить, будто один из нас в своей
телесной оболочке вылетел на метле из печной трубы по воле духа
потустороннего! И для чего нам, постоянным жертвам воображаемых домашних и
житейских тревог, поддаваться обману воображения по поводу явлений
сверхъестественных и нам неведомых. Мне кажется, что вполне простительно
усомниться в чуде, если во всяком случае достоверность его можно испытать
каким-либо не чудесным способом. И я согласен со святым Августином, что
относительно вещей, которые трудно доказать и в которые опасно верить,
следует предпочитать сомнение [15].
Несколько лет назад я проезжал через земли одного владетельного принца,
который из внимания ко мне и для того, чтобы посрамить мое недоверие, был
так милостив, что в некоем месте и в своем присутствии показал мне десять
или двенадцать обвиняемых в колдовстве, среди которых была одна старуха,
доподлинно, можно сказать, ведьма по уродливой своей внешности, издавна
весьма знаменитая в колдовских делах. Я получил и всяческие доказательства,
и добровольные признания, мне показаны были какие-то незаметные для
непосвященных признаки ведовства у этой злосчастной старухи, я свободно
расспрашивал ее и вдосталь наговорился с нею, вооружившись предельным
вниманием и здравомыслием, как человек, который не позволит никакой
предвзятой мысли ввести себя в заблуждение. И должен со всей прямотой
заявить, что этим людям я прописал бы скорее чемерицу, чем цикуту [16].
Captisque res magis mentibus, quam consceleratis similis visa {Было больше
похоже, что это - дело тронувшихся умом, а не преступников [17] (лат.)}. Но
у правосудия для таких болезней есть свое врачевание.
Что же до возражений и доводов, которые приводились мне разными вполне
достойными людьми и там и в других местах, то я не слышал таких, которые
убедили бы меня и из которых нельзя было бы сделать выводов гораздо более
правдоподобных, чем заключения моих противников. Правда и то, что нить
доказательств и доводов, основанных на опыте и на фактах, я разматывать не
стал бы: у нее нет конца, за который можно ухватиться. Этот клубок я часто
разрубаю, как Александр - Гордиев узел [18]. Во всяком случае, заживо
поджарить человека из-за своих домыслов - значит придавать им слишком
большую цену. Приводят немало примеров такого рода, как рассказ Престанция о
своем отце, которому, когда он был погружен в очень глубокий и тяжелый сон,
пригрезилось, будто он вьючная лошадь, везущая пожитки его же солдат [19]. А
он и был тем, что ему привиделось. Если колдуны так же реально грезят наяву,
если сны подобным образом могут порою превращаться в действительность, я все
же не считаю, что воля наша за это ответственна. Говорю я это, как человек,
не являющийся ни судьей, ни королевским советником и отнюдь не считающий
себя достойным притязать на это, как обыкновенный человек, рожденный и
предназначенный для того, чтобы и поступками своими и словами оказывать
всяческое уважение общественным установлениям. Тот же, кто воспользуется
этими моими размышлениями, чтобы нанести ущерб даже самому незначительному
закону, или господствующему мнению, или обычаю своей деревни, причинит
величайший вред самому себе, а кроме того, нисколько не меньший и мне. Ибо
для обоснования того, что я говорю, я не могу добавить ничего, кроме
заявления, что это мысли, которые тогда у меня возникли, а мысли мои -
зачастую нетвердые и путаные.
Я говорю о чем угодно, ведя беспритязательную болтовню, а не занимаясь
поучениями. Nec me pudet, ut istos, fateri nescire quod nesciam {Я не
стыжусь, подобно этим людям, признаваться в незнании того, чего я не знаю
[20] (лат.).}. И я не говорил бы так смело, если бы считал себя человеком,
чьим словам полагается верить. Такой ответ дал я одному из сильных мира,
жаловавшемуся на резкость и горячность моих суждений. Когда я вижу, как
прочно вы связаны с одной стороной и как упрямо ее держитесь, я показываю
вам усерднейшим образом и другую - для того, чтобы просветить ваше
разумение, а не для того, чтобы принудить вас с чем-то согласиться. Сердце
ваше и ум в руках божьих, и бог внушит вам правильный выбор. Я не так
самоуверен и вовсе не жалею, чтобы лишь мои мнения склоняли чашу весов в
столь существенном вопросе: судьба моя отнюдь не предопределила их выражать
решения столь возвышенные и важные. По правде сказать, у меня есть много не
только таких черт характера, но и таких взглядов, от которых я желал бы
отвадить своего сына, будь он у меня. Ведь человек по природе своей так
упрям, что даже самые правильные суждения не всегда являются для него
наиболее удобными.
К месту будь это сказано или не к месту, но есть в Италии
распространенная поговорка: тот не познает Венеры во всей ее сладости, кто
не переспал с хромоножкой. По воле судьбы или по какому-либо особому случаю
словцо это давно у всех на устах и может применяться как к мужчинам, так и к
женщинам. Ибо царица амазонок недаром ответила скифу, домогавшемуся ее
любви: ariota cwloz oiwei - "хромец это делает лучше" [21]. Амазонки,
стремясь воспрепятствовать в своем женском царстве господству мужчин, с
детства калечили им руки, ноги и другие органы, дававшие мужчинам
преимущества перед ними, и те служили им лишь для того, для чего нам в нашем
мире служат женщины. Я сперва думал, что неправильные телодвижения
хромоножки доставляют в любовных утехах какое-то новое удовольствие и особую
сладость тому, кто с нею имеет дело. Но недавно мне довелось узнать, что уже
философия древних разрешила этот вопрос [22]. Она утверждает, что так как
ноги и бедра хромоножек из-за своего убожества не получают должного питания,
детородные части, расположенные над ними, полнее воспринимают жизненные
соки, становясь сильнее и крепче. По другому объяснению, хромота вынуждает
пораженных ею меньше двигаться, они расходуют меньше сил и могут проявлять
больше пыла в венериных утехах. По этой же причине греки считали ткачих
более пылкими, чем других женщин: из-за сидячего образа жизни, к которому
вынуждает их это ремесло, не требующее расхода сил на ходьбу. Но к каким
только выводам не придем мы, рассуждая подобным образом? О ткачихах я мог бы
с таким же основанием сказать, что, сидя за своей работой, они вынуждены все
время ерзать на месте, что возбуждает их и горячит, как знатных дам,
разъезжающих в каретах, тряска их экипажей.
Не доказывают ли примеры эти того, с чего я начал: что доводы наши
часто притягиваются к выводам и притязают на такой охват явлений, что в
конце концов мы начинаем судить и рядить о всевозможных нелепостях и
небылицах? Кроме удивительной податливости нашего мышления, изобретающего
доводы в пользу любой выдумки, и воображение наше с легкостью воспринимает
ложные впечатления от весьма поверхностной видимости вещей. Ибо, доверившись
тому, что упомянутая выше поговорка - старинная и общераспространенная, я в
свое время убедил себя, будто получил особое наслаждение от близких
отношений с одной женщиной, не ходившей прямо, и особенность эту отнес к ее
прелестям.
Проводя сравнение между Францией и Италией, Торквато Тассо утверждает,
будто он заметил, что ноги у нас более щуплые, чем у итальянских дворян, и
причину этого он усматривает в том, что мы постоянно ездим верхом [23]. Но
из той же причины Светоний вывел совершенно противоположное следствие, ибо
он, наоборот, говорит, что у Германика ноги стали гораздо мускулистее также
из-за постоянной верховой езды [24]. Нет ничего более гибкого и податливого,
чем наше разумение: это туфля Ферамена, которая каждому по ноге [25]. Оно
двусмысленно и постоянно меняет значения, так же как двусмысленны и самые
вещи. "Дай мне серебряную драхму", - сказал некий философ-киник Антигону. -
"Это подарок, недостойный царя", - ответил тот. - "Ну, так дай мне талант".
- "Это подарок, неподходящий для киника" [26].
Seu plures calor ille vias et caeca relaxat
Spiramenta, novas veniat qua succus in herbas;
Seu durat magis et venas astringit hiantes,
Ne tenues pluviae, rapldive potentia solis
Acrior, aut Boreae penetrabile frigus adurat.
{Или это тепло открывает многочисленные пути и скрытые поры, по которым
к молодым растениям могла бы поступать влага или оно придает растениям
крепость и сжимает их чрезмерно раскрывшиеся жилки, оберегая нежные стебли и
листья от моросящих дождей, зноя палящего солнца или пронизывающей стужи
Борея [27] (лат.).}
Ogni medaglia ha il suo riverso {Всякая медаль имеет оборотную сторону
[28] (ит.)}. Вот почему Клитомах говорил в древности, что Карнеад превзошел
труды Геркулеса, ибо доказал, что люди неспособны познавать истину, и тем
самым отнял у них право на смелость и непререкаемость суждений [29]. Эта
смелая мысль возникла у Карнеада, по-моему, из-за бесстыдства тех, кто
воображает, будто им все, известно, и их непомерной заносчивости. Эзопа
выставили на продажу вместе с двумя другими рабами. Покупатель спросил у
одного из них, что он умеет делать. Тот, желая набавить себе цену, наговорил
с три короба, что он и то умеет, и это. Второй сказал о себе столько же,
если не больше. Когда же настала очередь Эзопа, и у него спросили, что умеет
делать он, Эзоп ответил: "Ничего, ведь все уже забрали те двое: они все
умеют" [30]. Так произошло и с философскими школами. Гордость тех, кто
приписывает человеческому разуму способность познавать все, заставила
других, вызывая в них досаду и дух противоречия, проникнуться убеждением,
что разум совершенно бессилен. В утверждении невежества одни держатся такой
же крайности, какой другие - в утверждении знания. Да не решится кто-либо
отрицать, что человек ни в чем не знает меры и останавливается лишь по
необходимости, когда у него уже нет сил идти дальше.
Глава XII - О ФИЗИОГНОМИИ
Почти все наши мнения опираются на некий авторитет и на веру. В этом
нет беды: ибо в наш слабый духовно век мы, руководствуясь лишь своим
разумением, сделали бы самый плачевный выбор. Поучения Сократа, сохраненные
в писаниях его друзей [1], восхищают нас лишь потому, что их чтят и уважают
все, а не потому, что мы ими прониклись: в жизни мы их не применяем.
Возникни что-либо подобное в наши дни, весьма немногие одобрили бы его.
Красоту и изящество мы замечаем лишь тогда, когда они предстают
искусственно заостренными, напыщенными и надутыми. Если же они скрыты за
непосредственностью и простотой, то легко исчезают из поля столь грубого
зрения, как наше. Прелесть их - неброская, потаенная: лишь очень ясный и
чистый взор может уловить это тихое сияние. Разве непосредственность,
по-нашему, не родственна глупости и не является пороком? Душевным движениям
Сократа свойственны естественность и простота. Так говорит крестьянин, так
говорит женщина. На устах у него одни возчики, плотники, сапожники и
каменщики. Формулы и сравнения свои он заимствует из простейших,
повседневнейших человеческих действий. Каждому они понятны. Мы никогда не
распознали бы в столь жалкой оболочке благородства и великолепия его
философских построений, мы, считающие пошлым и низменным все не сдобренное
ученостью, мы, способные усмотреть богатство лишь в показной пышности. Наш
мир создан словно лишь для чванства: людей, надутых воздухом, кто-то
подбрасывает вверх, как воздушные шары. Сократ же не тешит себя суетными
выдумками; цель его состояла в том, чтобы дать нам поучения и предписания,
которые самым непосредственным и действенным образом послужили бы нам в
жизни,
servare modum, finemque tenere
Naturamque sequi.
{Сохранять меру, исполнять свой долг, следовать природе [2] (лат.).}
Он оставался всегда цельным, верным себе и поднимался до предельных
высот силы духовной не случайными скачками, а неуклонным ростом всего своего
существа. Или, лучше сказать, он вовсе не поднимался, а скорее спускался и
возвращался к своему врожденному и естественному душевному складу, ставя его
превыше силы, препятствий, трудностей. Ибо на примере Катона мы ясно видим
стремление ввысь, за пределы общедоступного: подвиги его жизни, его кончина
показывают нам, как высоко он парил. Сократ же не покидает земли;
нетороплив, размерен шаг его на путях мудрого философствования, и тем же
шагом идет он к смерти по терниям самых тяжких испытаний, какие могут
встретиться в человеческой жизни.
Как хорошо, что о человеке, наиболее достойном известности и того,
чтобы служить для всех примером, мы все знаем достоверно. Нам поведали о его
жизни самые мудрые и проницательные люди, которые когда-либо существовали:
свидетельства о нем, дошедшие до нас, удивительны по своей правдивости и
точности.
Большое это дело - так направить ничем не запятнанное воображение
ребенка, не угнетая его и не напрягая, чтобы оно могло порождать самые
прекрасные душевные движения. Душу человеческую Сократ не изображает
возвышенной и особо щедро одаренной. В его представлении основное качество
ее - здоровье, но здоровье, полное силы и ясности. Пользуясь самыми обычными
и естественными средствами, всем понятными и доступными образами, раскрыл он
перед нами не только наиболее свойственные природе человека, но и наиболее
возвышенные взгляды, основы поведения и нравы, какие только известны от
начала времен. Это Сократ вернул разум человеческий с неба, где ему нечего
было делать, на землю, чтобы он вновь стал достоянием людей и действовал в
положенной ему области наиболее прилежным и полезным образом [3].
Посмотрите, как Сократ защищает себя перед своими судьями, какими доводами
укрепляет он свое мужество в превратностях войны и какими воспитывает в себе
терпенье перед лицом клеветы, угнетения, смерти и, наконец, даже перед
злонравием своей жены [4]. Ничего не заимствует он у искусства или науки,
самые простые люди видят, что учит он посильному и возможному для них,
доходит до самых темных, опускается до самых малых. Величайшее благо оказал
он природе человеческой, показав, как много может она сама по себе.
Любой из нас гораздо богаче, чем ему кажется, но мы приучены жить
займами или подаянием, мы воспитаны так, чтобы охотнее брать у других, чем
извлекать нечто из самих себя. Ни в чем не умеет человек ограничиться лишь
тем, что ему необходимо. Любовных утех, богатства, власти - всего этого он
хочет получить больше, чем в состоянии насладиться ими. Алчность его не
знает удержу. Я полагаю, что то же самое налицо и в стремлении к знанию.
Человек притязает на то, чтобы сделать больше, чем ему по силам и чем это
вообще нужно, считая в науке полезным для себя все без исключения, что она
охватывает. Ut omnium rerum sic litterarum quoque intemperantia laboramus {В
изучении наук мы отличаемся такою же невоздержанностью, как и во всем
остальном [5] (лат.).}.
И Тацит прав, когда хвалит мать Агриколы за то, что она обуздывала у
своего сына чрезмерно кипучую жажду знания [6]. Если к последней отнестись
трезво, то убедишься, что к ней, как и к прочим благим устремлениям,
примешивается немало тщеславия, а также свойственной всем нам естественной
слабости, и что обходится она порою весьма дорого.
Питаться ею гораздо более рискованно, чем каким-либо другим яством или
питьем. Ибо то, что нами куплено, мы относим к себе домой в каком-нибудь
сосуде и там обязательно разбираемся в ценности приобретенного, в том, какое
количество этой пищи мы примем и когда именно. Но что касается наук, их-то
мы не можем заключить с самого начала в сосуд иной, чем наша душа: мы
поглощаем эти яства, как только приобрели их, и из рынка выходим уже или
отравленными, или насыщенными, как должно. А среди них есть такие, которые
не питают нас, а лишь отягощают нам желудок и препятствуют пищеварению, и
такие, которые отравляют нас под видом излечения.
Я не без удовольствия наблюдал, как кое-где люди из благочестия давали
обет невежества, как дают обет целомудрия, бедности, покаяния. Точно таким
же укрощением необузданных желаний является способность смирять жадное
увлечение книжной наукой и отказывать душе своей в тех сладостных утехах,
которыми соблазняет ее чрезмерно высокое мнение об этой науке. Обет нищеты
еще полнее, когда к нему добавляется нищета духовная. Для благополучного
существования ученость совершенно не нужна. Сократ наставляет нас, что она -
в нас самих и что от нас зависит извлечь ее из себя и пользоваться ею.
Ученость же, которая за пределами естественности, всегда более или менее
суетна и излишня. Хорошо еще, если она не отягощает нас и не сбивает с толку
в еще большей степени, нежели приносит нам пользу. Paucis opus est litteris
ad mentem bonam {Для хорошей души не требуется много науки [7] (лат.).}. Все
это - ненужная лихорадка ума, орудие, создающее лишь путаницу и
беспокойство. Сосредоточтесь мыслями, и в самом себе обретете вы доводы
против страха смерти, доводы истинные и наиболее способные послужить вам в
нужде: именно благодаря им простой крестьянин, да и целые народы, умирают
столь же мужественно, как философы. Разве для того, чтобы примириться со
смертью, мне необходимо было прочесть "Тускуланские беседы" [8]? Полагаю,
что нет. И если я призадумаюсь, то увижу, что язык мой обогатился, но сердце
- нисколько: оно осталось таким, каким создала его природа, и в предстоящей
борьбе пользуется лишь теми средствами защиты, которыми владеют все.
Книги не столько обучили меня чему-то, сколько послужили мне для
упражнения моих умственных способностей. А что, если наука, вооружая нас
новыми защитными средствами против неизбежных жизненных превратностей, тем
самым представляет превратности эти нашему воображению гораздо более
существенными и грозными, чем те доводы и ухищрения, которыми она пытается
нас защитить? Ибо это действительно ухищрения, и нередко ученость наша
тревожит нас ими совершенно зря. Обратите внимание, как писатели, даже самые
осторожные и мудрые, окружают некое истинное положение многими легковесными
и, если приглядеться, даже бессодержательными доводами. Вот это лишь
обманчивые плетения словес. Но так как среди них попадаются и полезные, я не
стану больше заниматься их разоблачением. Ими у нас увлекаются повсюду, либо
заимствуя, либо подражая. Поэтому пусть каждый сам остерегается называть
сильным то, в чем есть лишь приятность, крепким то, что является лишь
острым, и благим то, что лишь красиво: quae magis qustata quam potata
delectant {...что приятнее отведать, чем выпить [9] (лат.).}. Не все золото,
что блестит. Ubi non ingenii sed animi negotium agitur {...где важен не ум,
а душа [10] (лат.).}.
Видя, каких усилий стоило Сенеке подготовиться к смерти, как он