где задумчивое - и так далее в отношении других свойств характера, которые
легко спутать. Бывают красивые лица не только гордые, но и надменные, не
только кроткие, но и маловыразительные. Делать на этом основании какие-либо
предположения о дальнейшей судьбе этих людей я бы не решился.
Я уже имел случай говорить, что для себя лично принял просто и без
обиняков древнее правило: мы никогда не ошибемся, следуя природе; высшая
мудрость в том, чтобы ей повиноваться. Я никогда не исправлял, подобно
Сократу, силою разума своих природных наклонностей, никогда ни в чем не
ставил им искусственных преград. Я плыву по течению, ни с чем не борюсь, обе
мои главные страсти живут между собою в мире и согласии, но с молоком моей
кормилицы, слава богу, я впитал здравомыслие и умеренность. Скажу между
прочим: по-моему, мы слишком высоко оцениваем некий весьма распространенный
среди нас тип честного ученого, раба правил и предписаний, придавленного
надеждой и страхом. Такого рода ученость я одобряю в том случае, если она
умеет поддерживать себя без помощи извне, если она естественно укоренилась в
нас, зародившись от семени всеобщего разума, которое таится в душе каждого
не извращенного человека. Это тот разум, который сгладил в душе Сократа
последние складки порочности, заставил его покориться людям и богам,
властвующим в его родном городе, и мужественно встретить смерть, притом не
потому, что душа его бессмертна, а именно потому, что он смертен.
Учение, убеждающее народы, что божественному правосудию от нас ничего
не надо, кроме веры, даже без добрых нравов, для любого государства вредно,
и тем вреднее, чем оно изощреннее и утонченнее. В делах человеческих
отчетливо проявляется, как бесконечно мало общего имеют между собой
благочестие и совесть.
Внешность моя и сама по себе недурна и производит благоприятное
впечатление.

Quid dixi, habere me? Imo habui, Chreme!

{Что я сказал? Я сказал, что имею? Да, я имел, Хремес, так будет
правильнее! [69] (лат.)}

Heu tantum attriti corporis ossa vides.

{Увы! Ты видишь лишь кости изнуренного тела [70] (лат.).}

Вследствие этого для меня все обстоит иначе, чем для Сократа. Часто
случалось, что лишь благодаря моему присутствию и моей наружности люди,
совершенно меня не знавшие, полностью доверялись мне во всем, что касалось
их собственных дел или же моих. И в чужих странах мне поэтому выпадала
необыкновенная, редкая удача.
Но два примера из многих стоят того, чтобы о них рассказать особо.
Некий человек задумал ограбить мой дом, застигнув меня врасплох. С этой
целью он один подъехал к моему дому и принялся настойчиво колотить в дверь.
Я знал его по имени и полагал, что могу доверять ему, как соседу и даже до
некоторой степени родичу. Я велел впустить его, как делаю обычно для всех.
Он перепуган, конь его задыхается, весь в мыле. Рассказывает он мне
следующую небылицу: на расстоянии полумили от нас ему повстречался один его
враг, о котором я тоже знал, а также слышал об их ссоре. Враг этот вынудил
его пришпорить коня, и он, подвергшись внезапному нападению и имея под своим
началом численно гораздо более слабый отряд, устремился к моему дому искать
у меня спасения. При этом он добавил, что очень обеспокоен судьбой своих
людей, считая, что все они перебиты или захвачены в плен. Я по простоте
душевной старался утешить его, успокоить и накормить с дороги. Но вот вскоре
появляются четверо или пятеро его солдат, изображающие такой же испуг, и
тоже просятся в дом, затем еще и еще другие, все исправно одетые и в полном
вооружении, в количестве двадцати пяти - тридцати человек, с таким видом,
будто за ними по пятам гонятся враги. Таинственная эта история уже начала
возбуждать во мне подозрения. Я хорошо понимал, в какое время мы живем, как
можно позариться на мой дом, и мне было известно, что кое с кем уже
случались подобные злоключения. Как бы то ни было, но я решил, что ничего не
выиграю, если, начав проявлять гостеприимство, стану в нем отказывать, и что
мне невозможно идти на попятный без решительного разрыва. Поэтому я избрал
самый естественный и простой выход, как всегда делаю, и велел впустить всех.
Должен признаться, что вообще я доверчив и подозрительностью не отличаюсь,
всегда готов оправдать человека и истолковать его действия в хорошую
сторону, считаю большинство людей ни слишком добрым, ни слишком злыми и,
если не вынужден к тому очевидностью, верю в какие-то особо злодейские
наклонности человека не более, чем в чудовищ и чудеса. К тому же я из тех
людей, что охотно полагаются на судьбу и без оглядки предаются на ее волю.
До настоящего времени я от этого больше выигрывал, чем проигрывал,
убеждаясь, что судьба устраивает мои дела гораздо умнее и лучше, чем мог бы
устроить я сам. За всю мою жизнь мне приходилось несколько раз выпутываться
из сложных обстоятельств, по справедливости говоря, с трудом - или, если
угодно, с умом. Но и тут, если успехом я на одну треть обязан самому себе,
то две трети уж наверно приходятся на долю счастливой случайности. Я считаю
ошибкой с нашей стороны, что мы недостаточно полагаемся на провидение и
рассчитываем на свои силы больше, чем имеем на то право. Потому-то начинания
наши так редко венчаются успехом.
Судьба ревниво относится к тому, что мы чрезмерно расширяем права
человеческого разумения за счет ее прав, и урезывает их тем сильнее, чем
обширнее наши притязания. Упомянутые выше солдаты расположились со своими
лошадьми во дворе, начальник их сидел со мною у меня в зале. Он не захотел,
чтобы его лошадь поставили в конюшню, заявляя, что уедет сейчас же после
того, как узнает о судьбе своих солдат. Теперь он был хозяином положения,
оставалось только осуществить злодейский замысел. Впоследствии он часто
говорил (ибо рассказывал мне об этом без малейшего стыда), что мое лицо и
мое чистосердечное обращение так поразили его, что кулаки у него разжались
сами собой и коварные намерения отступили. Он снова вскочил в седло, а
солдаты между тем не спускали с него глаз, ожидая, какой знак он им подаст,
и с удивлением видя, что он уезжает, не воспользовавшись своим
преимуществом.
В другой раз, доверившись очередному перемирию, о котором сообщили
нашим войскам, я отправился в поездку по местности, где было еще в высшей
степени неспокойно. Я не успел далеко отъехать, как три-четыре конных отряда
устремились с разных сторон за мною в погоню. Один из них нагнал меня на
третий день, и я подвергся нападению со стороны пятнадцати - двадцати
замаскированных дворян, за которыми следовал отряд солдат с ружьями. Меня
захватили, увели в чащу ближайшего леса, стащили с коня, отняли мои вещи,
стали рыться в моих сундуках, забрали шкатулку с деньгами, а лошадей и слуг
поделили между собой новые хозяева. Долгое время спорили мы в этом лесу
насчет моего выкупа: не зная, по-видимому, кто я такой, они назначили очень
большую сумму. Много спорили и о том, оставлять ли меня в живых. И правда,
несколько раз дело оборачивалось так, что нависшая надо мною опасность уже
грозила гибелью.

Tunc animis opus, Aenea, tunc pectore firmo.

{Тогда, Эней, нужна отвага и душевная твердость [71] (лат.).}

Я же твердо стоял на своем условии: им остается все, что было у меня
отнято, не такая уж малая толика, но никакого другого выкупа они у меня не
требуют. Так прошли два или три часа. Они велели мне сесть верхом на лошадь,
на которой я не смог бы от них бежать, и поручили стеречь меня пятнадцати
или двадцати солдатам с аркебузами, а людей моих распределили между другими
солдатами и приказали им везти нас в качестве пленников по разным дорогам. Я
удалился уже на расстояние двух-трех аркебузных выстрелов,

Iam prece Pollucis, iam Castoris implorata,

{Уже воззвав в молитве к Кастору и Поллуксу [72] (лат.).}

как вдруг в настроении моих похитителей произошла неожиданная и резкая
перемена. Ко мне подъехал предводитель этой банды с гораздо более мирными
речами, принялся собирать у своих людей мои уже растащенные пожитки и
возвращать мне все, что можно было найти, вплоть до шкатулки. Лучшим даром с
их стороны была, однако, моя свобода: остальное по тем временам для меня
весьма мало значило. До сих пор я не ведаю истинных причин этой внезапной,
как будто бы ничем не вызванной перемены, этого столь чудесного раскаянья в
такое время, в деле, заранее обдуманном, обсужденном и даже оправданном
тогдашними обычаями (ибо я с самого начала открыто признался, к какой партии
принадлежу и куда направляюсь). Предводитель этих людей, который снял маску
и назвал свое имя, повторил мне тогда несколько раз, что освобождением я
обязан выражению моего лица и тому, что говорил с ним так твердо и так
свободно, ибо все это свидетельствовало, что я не заслужил подобного
злоключения. Расставаясь со мной, он просил меня при случае отплатить ему
тем же. Быть может, милость божия употребила это ничтожное орудие для моего
спасения. Она же защитила меня и на другой день от еще большей опасности,
насчет которой эти самые люди меня предупредили. Второй из них был еще жив и
может подтвердить мои слова, первый был не так давно убит.
Если бы лицо мое не свидетельствовало в мою пользу, если бы по глазам
моим и по голосу нельзя было убедиться в чистоте моих намерений, я не прожил
бы так долго без раздоров и обид, принимая во внимание полнейшую свободу, с
которой я направо и налево говорю все, что мне взбредет на ум, и высказываю
самые дерзкие суждения о вещах. Такой способ вести себя может с полным
основанием считаться неучтивым и не соответствующим принятому у нас обычаю.
Однако я не встретил пока никого, кто считал бы его злонамеренным и
оскорбительным, а также никого, кто обиделся бы на свободные речи,
услышанные из моих уст. Слова же, переданные от одного человека к другому,
имеют и иное звучание, и иной смысл. К тому же я ни к кому не испытываю
ненависти, и мне так тягостно кого-нибудь оскорбить, что я не могу этого
сделать даже во имя правды. Ut magis peccari nolim, quam satis animi ad
vindicanda peccata habeam {Я хотел бы, чтобы люди были виноваты передо мной
лишь настолько, насколько у меня хватит духу их покарать [73] (лат.).}.
Говорят, что Аристотеля как-то упрекали за излишнее мягкосердечие к одному
злодею. "Верно, - ответил он, - я проявил мягкосердечие, но к человеку, а не
к злодейству" [74]. Обычно люди со всем пылом помышляют о возмездии из
отвращения к совершенному преступлению. Но именно это охлаждает мой пыл:
отвращение к одному убийству заставляет меня бояться другого, ненависть к
жестокому поступку - ненавидеть подражание ему. Ко мне, хоть я не король, я
всего-навсего трефовый валет [75], можно отнести то, что говорилось о
спартанском царе Харилае: "Его нельзя считать добрым, ибо он не суров со
злыми" [76]. Можно, впрочем, сказать и по-другому, ибо Плутарх дает оба
варианта, как он это очень часто делает, высказывая об одних и тех же вещах
самые различные и даже противоположные суждения: "Он уж наверно добрый
человек, раз он добр и к злодеям" [77]. Мне претит совершать вполне законные
деяния, если они неприятны людям, которых затрагивают, но, по правде говоря,
совесть не позволяет мне творить беззакония, даже когда они идут кому-то на
пользу.


Глава XIII - ОБ ОПЫТЕ

Нет стремления более естественного, чем стремление к знанию. Мы
прибегаем к любому средству овладеть им. Когда для этого нам недостает
способности мыслить, мы используем жизненный опыт,

Per varios usus artem experientia fecit:
Exemplo monstrante viam,

{Благодаря всевозможным пояскам опыт создал искусство, путь к которому
указывают примеры [1] (лат.).}

средство более слабое и менее благородное, но истина сама по себе столь
необъятна, что мы не должны пренебрегать никаким способом, могущим к ней
привести. Существует столько разнообразных форм мышления, что мы
затрудняемся, какую избрать. Столь же многочисленны виды опыта. Выводы, к
которым мы пытаемся прийти, основываясь на сходстве явлений, недостоверны,
ибо явления всегда различны: наиболее общий для всех вещей признак - их
разнообразие и несходность. Стараясь привести самый яркий пример сходства
между вещами, и греки, и латиняне, и мы вспоминаем о яйцах. Однако же
находились люди, и, между прочим, был один такой в Дельфах, которые
обнаруживали различие между яйцами: этот человек никогда не принимал одно
яйцо за другое и, имея несколько кур, умел разбираться, какое яйцо снесено
той или иной курицей [2]. Произведения же наших рук в основе своей несходны:
в искусстве ничто никогда не бывает одинаково. Ни Перрозе, ни любой другой
фабрикант игральных карт не в состоянии отполировать и выбелить их рубашку,
чтобы хоть некоторые игроки не сумели обнаружить различие между этими
картами, увидев их в руках своих партнеров.
Сходность между вещами, с одной стороны, никогда не бывает так велика,
как несходность между ними - с другой. Природа словно поставила себе целью
не создавать ничего, что было бы тождественно ранее созданному.
Тем не менее я не одобряю мнения того человека, который рассчитывал при
помощи дробности законов обуздать произвол судей, назначив каждому сверчку
свой шесток: он не понимал, что возможностей свободно и широко толковать
любой закон столько же, сколько самих законов. И насмешкой звучат притязания
людей, рассчитывающих уменьшить или даже вовсе прекратить наши споры,
приводя нам те или иные слова Библии. Тем более что ум наш для опровержения
чужих взглядов находит поле не менее широкое, чем для изложения своих
собственных, и что толкование старых текстов вызывает такие же острые и
гневные споры, как появление новых трудов. Мы видим, как ошибался человек,
рассчитывавший на дробность законов. Ибо у нас во Франции законов больше,
чем во всем остальном мире, и больше даже, чем понадобилось бы, чтобы
навести порядок во всех мирах Эпикура [3]: ut olim flagitiis, sic nunc
legibus laboramus {Подобно тому как когда-то мы страдали от преступлений,
так страдаем теперь от законов [4] (лат.).}. И нашим судьям приходится
прибегать к столь разнообразным толкованиям и решениям, что, кажется, ни у
кого никогда не было такой свободы и такой возможности для произвола. Чего
достигли наши законодатели, когда выбрали сто тысяч каких-то примеров и
отдельных фактов и к ним пристегнули сотню тысяч законов? Это количество ни
в какой мере не соответствует бесконечному разнообразию человеческих деяний.
Сколько бы новых суждений и взглядов у нас ни вырабатывалось, жизнь породит
еще большее разнообразие явлений. Добавьте еще в сто раз больше: все равно в
числе событий и дел будущего не найдется ни одного, которое среди тысяч уже
отобранных и классифицированных нами явлений нашло бы себе настолько полное
соответствие, что между ними не обнаружилось бы таких различий, которые
потребовали бы и особого суждения. Наши всегда различные и переменчивые
действия не имеют почти никакого отношения к твердо установленным и
застывшим законам. Наиболее подходящи для нас - и наиболее редки - самые из
них простые и общие. Да и то я считаю, что лучше обходиться совсем без
законов, чем иметь их в таком изобилии, как мы.
Природа всегда рождает законы гораздо более справедливые, чем те,
которые придумываем мы. Доказательство тому - золотой век, каким он
изображается у поэтов, а также то состояние, в котором живут народы, не
ведавшие иных законов, кроме естественных. Среди этих народов есть такие,
которые не имеют никаких постоянных судей и за решением возникающих у них
споров обращаются к любому страннику, путешествующему в их горах. А другие в
дни торга назначают кого-либо из своей среды, и тот на месте разбирает их
споры. Разве плохо было бы, если бы и у нас самые мудрые решали все споры в
зависимости от обстоятельств, на глаз, без непременной оглядки на уже бывшие
случаи и без того, чтобы их решение стало примером для будущего? Обувь
должна быть каждому по ноге. Король Фердинанд, посылая колонистов в Индию,
мудро предусмотрел, чтобы среди них не было ученых законников, опасаясь, что
и в Новом Свете расплодятся суды, ибо юриспруденция как наука естественно
порождает споры и разногласия. Король, как в свое время Платон, полагал, что
любая страна только терпит от юристов и медиков [5].
Почему наш язык, которым мы говорим в обыденной жизни, столь удобный во
всех других случаях, становится темным и малопонятным в договорах и
завещаниях, и почему человек, умеющий ясно выражаться, что бы ни говорил и
ни писал, не находит в юридических документах такого способа изложить свои
мысли, который не приводил бы к сомнениям и противоречиям? Единственно
потому, что великие мастера этого искусства, особенно прилежно стараясь
отбирать торжественно звучащие слова и изысканно формулировать оговорки, так
тщательно взвесили каждый слог, так основательно обработали все виды
литературного стиля, что завязли и запутались в бесчисленных риторических
фигурах и в таких мелких подразделениях юридических казусов, которые уже не
подпадают ни под какие нормы и правила и разобраться в которых нет
возможности. Confusum est quidquid usque in pulverem sectum est {Все, что
размельчено в порошок, - перемешано [6] (лат.).}. Кто не видел, как дети
пытаются собрать в крупные капли некоторое количество ртути? Чем больше они
ее давят, сжимают, стараются подчинить своему желанию, тем настойчивее
рвется на свободу этот своевольный металл: он не поддается их стараниям,
дробится на мельчайшие капельки, которых и не сосчитать. Так же и с языком
юриспруденции: чем больше в нем тонкостей, тем больше сомнений порождают они
в умах людей. Нас толкают на то, чтобы мы увеличивали и разнообразили
возникающие затруднения: их удлиняют, их сеют повсюду. Создавая все новые и
новые вопросы, перетасовывая их и так и этак, приводят к тому, что колебания
и споры множатся, кишат: так почва становится плодороднее, если ее глубоко
вспахивать, дробя при этом крупные комья. Difficultatem facit doctrina
{Ученость создает трудности [7] (лат.).}. Ульпиан порождал в нас сомнения;
читая Бартоло и Бальдо [8], мы станем еще больше сомневаться. Надо было
всячески сглаживать следы этого бесконечного разнообразия мнений, а не
хвалиться ими и не морочить голову потомкам.
Не знаю, право, что можно сказать по этому поводу, но сам опыт
показывает, что от множества толкований истина как бы раздробляется и
рассеивается. Аристотель писал так, чтобы быть понятным. Если ему это не
удалось, то какой-то другой человек, которому не сравняться с Аристотелем,
или третий, наверное, достигнут еще меньшего успеха, чем тот, кто излагает
свои собственные мысли. Раскрывая содержание предмета, мы льем столько воды,
что он словно растекается у нас из-под рук. Из одного делаем тысячу и,
беспрестанно дробя его, превращаем в бесконечные рои Эпикуровых атомов.
Никогда не бывает, чтобы два человека одинаково судили об одной и той же
вещи, и двух совершенно одинаковых мнений невозможно обнаружить не только у
двух разных людей, но и у одного и того же человека в разное время. Обычно
меня одолевают сомнения как раз по поводу того, на что комментатор не
соизволил обратить внимание. Я чаще спотыкаюсь на гладком месте, подобно тем
лошадям, которые, как мне известно, начинают хромать на ровной дороге.
Кто усомнится, что глоссы лишь увеличивают сомнения и невежество, когда
никакие толкования не облегчили понимания ни одной написанной человеком или
боговдохновенной книги, важной и нужной для всех? Сотый комментатор отсылает
нас к своему продолжателю, а у того узел оказывается запутанным еще сложнее
и хитрее, чем у первого.
Бывает ли, чтобы мы решили: для этой книги хватит, о ней уже все
сказано? В судебных тяжбах это еще очевиднее. Нет числа ученым юристам, их
определениям и толкованиям, которым придают авторитет и силу закона. Но
способны ли мы положить конец охоте нагромождать толкования? Приближаемся ли
мы хоть немного к спокойному взаимопониманию? Нуждаемся ли мы теперь в
меньшем числе адвокатов и судей, чем тогда, когда весь этот тяжкий груз
законов едва начинал накапливаться? Напротив, мы затемняем, погребаем свое
разумение; мы обретаем его вновь, лишь совладав с бесчисленными замками и
засовами. Люди не замечают естественного недуга, терзающего их разум: он все
рыщет да ищет, колобродит, что-то строит и путается в собственных
построениях, как шелковичные черви, и под конец задыхается в них. Mus in
pice {Мышь в смоле [9] (лат.)}. Ему кажется, что он усмотрел вдалеке свет
некоей воображаемой истины, но пока он стремится туда, путь ему преграждают
такие препятствия, трудности и новые задачи, что он шалеет и сбивается с
дороги. Совершенно то же самое произошло с собаками из басни Эзопа, которые,
увидев, что в море плавает нечто похожее на мертвое тело, и будучи не в
состоянии до него добраться, задумали вылакать отделявшую их от добычи воду
и захлебнулись. Сюда же относятся и слова Кратеса о произведениях Гераклита,
что для них нужен читатель, умеющий хорошо плавать, дабы глубина и сложность
Гераклитова учения не поглотила и не доконала их [10].
Если мы бываем довольны тем, что другие или же мы сами добыли в этой
погоне за знанием, то лишь по слабости своих способностей: человек более
пытливого ума не будет доволен. За ним пойдет кто-то другой (пойдем и мы
сами), открывая новые пути. Пытливости нашей нет конца: конец на том свете.
Удовлетворенность ума - признак его ограниченности или усталости. Ни один
благородный ум не остановится по своей воле на достигнутом: он всегда станет
притязать на большее, и выбиваться из сил, и рваться к недостижимому. Если
он не влечется вперед, не торопится, не встает на дыбы, не страдает -
значит, он жив лишь наполовину. Его стремления не знают четкой намеченной
цели и строгих рамок, пища его - изумление перед миром, погоня за
неизвестным, дерзновение. То же было ив оракулах Аполлона, всегда
двусмысленных, темных, уклончивых; они не давали настоящего удовлетворения,
а только заполоняли и тревожили сознание. Все это - беспорядочное, но
непрерывное движение вперед, по неизведанным путям и к неясной цели. Мысли
наши воспламеняются, бегут друг за другом, одна порождает другую.

Так видим мы, склонившись у ручья:
Струю сменяет новая струя,
Друг с другом слиты, вдаль они текут,
Но друг от друга без конца бегут.
Одна другую мчаться заставляет,
Другая третью в беге обгоняет,
Погоня их и бегство - труд напрасный:
Ручей един, хоть струи вечно разны [11].

Гораздо больше труда уходит на перетолкование толкований, чем на
толкование самих вещей, и больше книг пишется о книгах, чем о каких-либо
иных предметах; мы только и делаем, что составляем глоссы друг на друга.
Комментаторы повсюду так и кишат, а настоящих писателей - самая
малость.
Разве самая первая и самая славная ученость нашего времени не в том,
чтобы уметь понимать ученых? Разве это не общая и последняя цель обучения
наукам?
Мнения наши перерастают одно в другое: первое служит стеблем для
второго, второе для третьего. Так мы и поднимаемся со ступеньки на
ступеньку. И получается, что тому, кто залез выше всех, часто выпадает
больше чести, чем он заслужил, ибо, взобравшись на плечи предыдущего, он
лишь чуточку возвышается над ним.
Как часто я глупейшим, может быть, образом говорил в своей книге о ней
самой! Глупейшим хотя бы по той причине, что должен же был я помнить, как
отзывался о тех, кто поступает точно так же, а именно: эти столь частые
оглядки на собственный труд свидетельствуют, что сердце их трепещет от любви
к нему и что даже самые резкие и презрительные слова, которыми они его
бичуют, не что иное, как жеманное притворство материнской нежности. Ведь, по
Аристотелю, самовосхваление и самоуничижение часто бывают порождены одною и
той же гордыней [12]. Ибо мое извинение, что в этом случае я имею право на
большую свободу, чем другие, так как пишу ведь о себе и о своих
произведениях, как о прочих своих делах, и что моя тема - это я сам, - это
мое извинение, может быть, примут далеко не все.
В Германии я убедился, что после Лютера его учение вызвало не меньше и
даже больше раздоров и споров, чем сам он высказал сомнений насчет истин
Священного Писания. Наши разногласия чисто словесные. Я спрашиваю: что есть
природа, сладострастие, круг, субстанция? Вопрос выражен словами, и в словах
же дается ответ. "Камень есть тело". Но тот, кто станет спрашивать дальше:
"А что такое тело?" - "Субстанция". - "А субстанция?" - в конце концов
припрет отвечающего к стене. Одно слово разменивают на другое, часто еще
менее известное. Я лучше разумею, что такое человек, чем что такое животное,
смертное ли, разумное ли. Чтобы разрешить одно мое сомнение, мне предлагают
три новых: это же головы гидры [13]. Сократ спросил у Мемнона, что есть
добродетель.
"Существует, - ответил Мемнон, - добродетель мужская и добродетель
женская, добродетель должностного лица и частного человека, ребенка и
старца". "Вот хорошо! - вcкричал Сократ. - Мы искали одну добродетель, а у
тебя их оказывается уйма" [14]. Мы задаем один вопрос, а вместо ответа
получаем их целый рой. Как ни одно событие и ни один предмет не бывают
совершенно похожи на другое событие и другой предмет, так не может быть
между ними и полного различия. Природа в этом смешении проявила необычайную
мудрость. Если бы во внешности у нас не было ничего общего, человека нельзя