устройство для любого народа - это то, которое сохранило его как целое.
Особенности и основные достоинства этого государственного устройства зависят
от породивших его обычаев. Мы всегда с большой охотой сетуем на условия, в
которых живем. И все же я держусь того мнения, что жаждать власти немногих в
государстве, где правит народ, или стремиться в монархическом государстве к
иному виду правления - это преступление и безумие.

Уклад своей страны обязан ты любить:
Чти короля, когда он у кормила,
Республику, когда в народе сила,
Раз выпало тебе под ними жить.

Это сказано нашим славным господином Пибраком [38], которого мы только
что потеряли, человеком высокого духа, здравых воззрений, безупречного
образа жизни. Эта утрата, как и одновременно постигшая нас утрата господина
де Фуа [39], весьма чувствительны для нашей короны. Не знаю, можно ли найти
в целой Франции еще такую же пару, способную заменить в Королевском Совете
двух этих гасконцев, наделенных столь многочисленными талантами и столь
преданных трону. Это были разные, но одинаково высокие души, и для нашего
века особенно редкие и прекрасные, скроенные каждая на свой лад. Но кто же
дал их нашему времени, их, столь чуждых нашей испорченности и столь не
приспособленных к нашим бурям?
Ничто не порождает в государстве такой неразберихи, как вводимые
новшества; всякие перемены выгодны лишь бесправию и тирании. Когда
какая-нибудь часть займет неподобающее ей место, это дело легко поправимое;
можно принимать меры и к тому, чтобы повреждения или порча, естественные для
любой вещи, не увели нас слишком далеко от наших начал и основ. Но браться
за переплавку такой громады и менять фундамент такого огромного здания -
значит уподобляться тем, кто, чтобы подчистить, начисто стирает написанное,
кто хочет устранить отдельные недостатки, перевернув все на свете вверх
тормашками, кто исцеляет болезни посредством смерти, non tam commutandarum
quam evertendarum rerum cupidi {Стремясь не столько к изменению
существующего порядка, сколько к его извращению [40] (лат.)}. Мир сам себя
не умеет лечить; он настолько нетерпелив ко всему, что его мучает, что
помышляет только о том, как бы поскорее отделаться от недуга, не считаясь с
ценой, которую необходимо за это платить. Мы убедились на тысяче примеров,
что средства, применяемые им самим, обычно идут ему же во вред; избавиться
от терзающей в данное мгновение боли вовсе не значит окончательно
выздороветь, если при этом общее состояние не улучшилось.
Цель хирурга не в том, чтобы удалить дикое мясо; это только способ
лечения. Он стремится к тому, чтобы на том же месте возродилась здоровая
ткань и чтобы тот же участок тела снова зажил нормальной жизнью. Всякий, кто
хочет устранить только то, что причиняет ему страдание, недостаточно
дальновиден, ибо благо не обязательно идет следом за злом; за ним может
последовать и новое зло, и притом еще худшее, как это случилось с убийцами
Цезаря [41], которые ввергли республику в столь великие бедствия, что им
пришлось раскаиваться в своем вмешательстве в государственные дела. С того
времени и вплоть до нашего века со многими произошло то же самое. Мои
современники французы могли бы на этот счет многое порассказать. Все крупные
перемены расшатывают государство и вносят в него сумятицу. Кто, затевая
исцелить его одним махом, предварительно задумался бы над тем, что из этого
воспоследует, тот, конечно, охладел бы к подобному предприятию и не пожелал
бы приложить к нему руку. Пакувий Колавий покончил с порочными попытками
этого рода [42] весьма примечательным способом. Его сограждане поднялись
против своих правителей. Ему же, человеку весьма могущественному в городе
Капуе, удалось запереть во дворце собравшийся туда в полном составе сенат,
и, созвав на площадь народ, он сообщил ему, что пришел день, когда они без
всякой помехи могут отмcтить тиранам, которые так долго их угнетали и
которые теперь в его власти, безоружные и лишенные всякой охраны. Он
предложил, чтобы их выводили по жребию одного за другим, и народ принимал
решение о каждом из них в отдельности, исполняя на месте вынесенный им
приговор, - с тем, однако, чтобы на должность, которую занимал осужденный,
они тут же назначали кого-нибудь из добропорядочных граждан, дабы она не
оставалась незамещенной. Едва был вызван первый сенатор, как поднялись
крики, выражавшие всеобщую ненависть к этому человеку. "Вижу, - сказал
Пакувий, - этого необходимо сместить, он бесспорный злодей; давайте заменим
его кем-нибудь более подходящим". Внезапно воцарилась полнейшая тишина:
всякий затруднялся, кого же назвать. Наконец, кто-то осмелился выдвинуть
своего кандидата, но в ответ на это последовали еще более громкие и
единодушные крики, отказывавшие ему в избрании. Было перечислено множество
присущих ему недостатков и были приведены сотни веских причин, по которым
его следовало отвергнуть. Между тем, страсти разгорались все сильнее и
неукротимее, и дело пошло еще того хуже при появлении второго сенатора, а
затем и третьего: столько же было разногласий при выборах, сколько согласия
при отстранении от обязанностей. В конце концов, устав от этой бесплодной
распри, народ стал мало-помалу - кто сюда, кто туда - разбегаться с
собрания, унося в душе убеждение, что застарелое и хорошо знакомое зло
всегда предпочтительнее зла нового и неизведанного. Чего мы только не
делали, чтобы дойти до столь прискорбного положения?

Eheu cicatricum et sceleris pudet,
Fratrumque: quid nos dura refugimus
Aetas? quid intactum nefasti
Liquimus? unde manus iuventus
Metu deorum continuit? quibus
Pepercit aris?

{Увы! Наши рубцы, наши преступления, наши братоубийственные войны
покрывают нас позором. На что только не посягнул наш жестокий век? Оставили
ли мы, нечестивые, хоть что-нибудь нетронутым? Удержал ли страх перед богами
нашу молодежь хоть от чего-нибудь? Пощадила ли она хоть какие-нибудь алтари?
[43] (лат.).}

И все же я не решаюсь сказать:

ipsa si velit Salus
Servare prorsus non potest hanc familiam.

{Даже если бы сама богиня Спасения пожелала сохранить этот род, то и
она не смогла б это сделать [44] (лат.).}

Мы, пожалуй, еще не дошли до последней черты. Сохранность государств -
это нечто такое, что находится за пределами нашего разумения.
Государственное устройство, как утверждает Платон, - это нечто чрезвычайно
могущественное и с трудом поддающееся распаду [45]. Нередко оно продолжает
существовать, несмотря на смертельные, подтачивающие его изнутри недуги,
несмотря на несообразность несправедливых законов, несмотря на тиранию,
несмотря на развращенность и невежество должностных лиц, разнузданность и
мятежность народа.
Во всех наших превратностях мы обращаем взоры к тому, что над нами, и
смотрим на тех, кому лучше, чем нам; давайте же сравним себя с тем, что под
нами; нет такого горемычного человека, который не нашел бы тысячи примеров,
способных доставить ему утешение. Наша вина, что мы больше думаем о грядущей
беде, чем о минувшей. "Если бы, - говорил Солон, - все несчастья были
собраны в одну груду, то не нашлось бы ни одного человека, который не
предпочел бы остаться при своих горестях, лишь бы не принимать участия в
законном разделе этой груды несчастий и не получить своей доли" [48]. Наше
государство занемогло; но ведь другие государства болели, бывало, еще
серьезнее и тем не менее не погибли. Боги тешатся нами словно мячом и
швыряют нас во все стороны:

Enimvero dii nos homines quasi pilas habent.

{Ведь боги обращаются с людьми словно с мячами [47] (лат.).}

Светила роковым образом избрали римское государство, дабы показать на
его примере свое всемогущество. Оно познало самые различные формы, прошло
через все испытания, каким только может подвергнуться государство, через
все, что приносит лад и разлад, счастье и несчастье. Кто же может
отчаиваться в своем положении, зная о потрясениях и ударах, которые оно
претерпело и которые все-таки выдержало? Если господство на огромных
пространствах есть признак здоровья и крепости государства (с чем я никоим
образом не могу согласиться, и мне нравятся слова Исократа, советовавшего
Никоклу не завидовать государям, владеющим обширными царствами, но
завидовать тем из них, которые сумели сохранить за собой то, что выпало им в
удел [48]), то Рим никогда не был здоровее, чем в то время, когда он был
наиболее хворым. Худшая из его форм была для него самой благоприятною. При
первых императорах в нем с трудом прослеживаются какие-либо признаки
государственного устройства: это самая ужасающая и нелепая мешанина, какую
только можно себе представить. И все же он сохранил и закрепил это свое
устройство, остался не какой-нибудь крошечной монархией с ограниченными
пределами, но стал властителем многих народов, столь различных, столь
удаленных, столь враждебно к нему настроенных, столь неправедно управляемых,
столь коварным образом покоренных:

nec gentibus ullis
Commodat in populum terrae pelagique potentem
Invidiam fortuna suam.

{И ни одному племени не предоставляет судьба покарать за нее народ,
властвующий над сушей и морем [49] (лат.).}

Не все, что колеблется, падает. Остов столь огромного образования
держится не на одном гвозде, а на великом множестве их. Он держится уже
благодаря своей древности; он подобен старым строениям, из-за своего
возраста потерявшим опору, на которой они покоились, без штукатурки, без
связи, и все же не рушащимся и поддерживающим себя своим весом,

nec iam validis radicibus haerens,
Pondere tuta suo est.

{Этот дуб уже не стоит на прочных корнях, но держится благодаря своему
весу [50] (лат.).}

К тому же никак нельзя одобрить поведение тех, кто обследует лишь
внешние стены крепости и рвы перед ними; чтобы судить о ее надежности, нужно
взглянуть, кроме того, откуда могут прийти осаждающие и каковы их силы и
средства. Лишь немногие корабли тонут от своего веса и без насилия над ними
со стороны. Давайте оглядимся вокруг: все распадается и разваливается; и это
во всех известных нам государствах, как христианского мира, так и в любом
другом месте; присмотритесь к ним, и вы обнаружите явную угрозу ожидающих их
изменений и гибели:

Et sua sunt illis incommoda, parque per omnes
Tempestas.

{И у них свои беды; и над всеми бушует одинаково сильная буря [51]
(лат.).}

Астрологи ведут беспроигрышную игру, предвещая, по своему обыкновению,
великие перемены и потрясения; их предсказания толкуют о том, что и без того
очевидно и осязаемо; за ними незачем отправляться на небеса.
И если это сочетание бедствий и вечной угрозы наблюдается повсеместно,
то отсюда мы можем извлечь для себя не только известное утешение, но и
некоторую надежду на то, что и наше государство устоит, как другие; ибо где
падает все, там в действительности ничто не падает. Болезнь, присущая всем,
для каждого в отдельности есть здоровье; единообразие - качество,
противоборствующее распаду. Что до меня, то я отнюдь не впадаю в отчаянье, и
мне кажется, что я вижу перед нами пути к спасению;

deus haec fortasse benigna
Reducet in sedem vice.

{Быть может, бог восстановит в прежнем виде то, что мы расточили
[52](лат.)}

Кому ведомо, не будет ли господу богу угодно, чтобы и с нами произошло
то же самое, что порою случается с иным человеческим телом, которое
очищается и урепляется благодаря длительным и тяжелым болезням, возвращающим
ему более полное и устойчивое здоровье, нежели то, какое было ими у него
отнято?
Но больше всего меня угнетает то, что, изучая симптомы нашей болезни, я
нахожу среди них столько же естественных и ниспосланных самим небом и только
им, сколько тех, которые привносятся нашей распущенностью и человеческим
безумием. Кажется, что даже светила небесные - и они считают, что мы
просуществовали достаточно долго и уже перешли положенный нам предел. Меня
угнетает также и то, что наиболее вероятное из нависших над нами несчастий -
это не преобразование всей совокупности нашего еще целостного бытия, а ее
распадение и распыление, - и из всего, чего мы боимся, это самое страшное.
Предаваясь этим раздумьям, я опасаюсь также предательства со стороны
моей памяти: не заставляет ли она меня дважды говорить по рассеянности об
одном и том же. Я не люблю себя перечитывать и никогда не копаюсь по доброй
воле в том, что мною написано. Я не вношу сюда ничего такого, чему научился
позднее. Высказанные здесь мысли обыденны: они приходили мне в голову, может
быть, сотню раз, и я боюсь, что уже останавливался на них. Повторение всегда
докучает, даже у самого Гомера; но оно просто губительно, когда дело идет о
вещах малосущественных и преходящих. Меня раздражает всякое вдалбливание
даже в тех случаях, когда оно касается вещей безусловно полезных, например у
Сенеки, как раздражает и обыкновение его стоической школы повторять по
всякому поводу, и притом от доски до доски, все те же общие положения и
предпосылки и приводить снова и снова общеизвестные, привычные доводы и
основания. Моя память что ни день ужасающим образом ухудшается,

Pocula Lethaeos ut si ducentia somnos
Arente fauce traxerim.

{Словно, погибая от жажды, я выпил чашу с водою из Леты, наводящею сны
[53] (лат.).}

И впредь - ибо до настоящего времени, слава богу, больших неприятностей
от нее не было - мне, в отличие от других, стремящихся высказывать свои
мысли в подходящее время и хорошо их обдумав, придется избегать какой бы то
ни было подготовки из страха обременить себя известными обязательствами, от
которых я буду всецело зависеть. Я путаюсь и сбиваюсь, когда меня что-нибудь
связывает и ограничивает и когда я завишу от такого ненадежного и немощного
орудия, как моя память.
Я не могу читать следующую историю, не возмущаясь и не переживая ее
всею душой. Когда некоего линкеста, обвиненного в злокозненном умысле на
Александра, поставили по обычаю перед войском, чтобы оно могло выслушать его
оправдания, он, припоминая заранее составленную им речь, невнятно и
запинаясь, пробормотал из нее лишь несколько слов. Пока он бился со своей
памятью, стараясь собраться с мыслями, его волнение все возрастало, и воины,
стоявшие поблизости от него, сочтя, что он полностью себя уличил своим
поведением, бросились на него и убили его ударами копий. Его оцепенение и
безмолвие были восприняты ими как признание в предъявленном ему обвинении:
ведь в темнице у него было довольно досуга, чтобы подготовиться к этому дню,
и, на их взгляд, дело тут не в том, что ему изменила память, а в том, что
совесть сковала ему язык и отняла у него последнее мужество [54]. Вот
поистине замечательный вывод! А между тем, самое место, скопление стольких
людей, ожидание вселяют в душу смятение, особенно если помыслы направлены
только на то, чтобы говорить красноречиво и убедительно. Что тут поделаешь,
если от этой речи зависит жизнь твоя или смерть?
Что до меня, то у меня земля уходит из-под ног при мысли о том, что на
мне путы и я могу говорить только о том-то и о том-то. Когда я вверяю и
препоручаю себя моей памяти, я цепляюсь за нее с такой силой, что чрезмерно
отягощаю ее, и она пугается своего груза. Пока я неотступно следую за нею, я
выхожу из себя, и настолько, что едва не теряю самообладание, и мне не раз
приходилось превеликим трудом скрывать, что я раб моей памяти, причем это
случалось со мной именно там, где для меня было необычайно важно произвести
впечатление, что я говорю с полной непринужденностью, что выражения моих
чувств случайны и заранее не продуманы, но порождены нынешними
обстоятельствами. По-моему, не высказать ничего стоящего нисколько не хуже,
чем обнаружить перед всеми, что явился сюда, подготовившись красно говорить,
- вещь совершенно неподобающая, и тем более для людей моего ремесла, да и
вообще возлагающая чрезмерные обязательства, непосильные для того, кто не в
состоянии на себя положиться: от подготовки ждут большего, чем она может
дать. Часто по глупости надевают на себя короткий камзол, чтобы прыгнуть не
лучше, чем в обычном плаще.
Nihil est his qui placere volunt tam adversarium quam expectatio.
{Ничто так не вредит желающим произвести хорошее впечатление, как
возлагаемые на них надежды [55] (лат.)} Существует письменное свидетельство
об ораторе Курионе, что, хотя он и разбивал свою речь на три или четыре
части и определял количество своих основных положений и доводов, с ним все
же нередко случалось, что он что-нибудь забывал или добавлял новое [56]. Я
всегда остерегался стеснений этого рода, ненавидя всяческие ограничения и
предписания, и не только из недоверия к моей памяти, но также и потому, что
все это слишком надуманно и искусственно. Simpliciora militares decent
{Военным людям к лицу простота [37] (лат.).}. Хватит с меня и того, что я
дал себе обещание никогда больше не выступать в почтенных собраниях. Если же
читать свою речь по написанному, то помимо того, что этот способ просто
чудовищен, он вдобавок крайне невыгоден всякому, кто благодаря своим данным
мог бы кое-чего достигнуть и при помощи жестов. Еще меньше могу я
рассчитывать в настоящее время на собственную находчивость: моя мысль тяжела
на подъем и лишена гибкости, и мне не найтись в обстоятельствах сложных и
значительных.
Прими же, читатель, и эти мои писания, и это третье восполнение к
написанной мною картине. Я добавляю, но никоим образом не исправляю.
Во-первых, потому, что тот, кто отдал в заклад всему свету свое сочинение,
по-моему, начисто потерял на него права. Пусть, если может, говорит более
складно где-нибудь в другом месте, но не искажает работы, которую продал.
Покупать у таких людей нужно только после их смерти. Пусть они прежде
хорошенько подумают и лишь потом берутся за дело. Кто их торопит?
Моя книга неизменно все та же. И если ее печатают заново, я разве что
позволяю себе вставить в нее лишний кусочек, дабы покупатель не ушел с
пустыми руками: ведь она не более чем беспорядочный набор всякой всячины.
Это всего лишь довески, нисколько не нарушающие ее первоначального облика,
но придающие с помощью какой-нибудь существенной мелочи дополнительную и
особую ценность всему последующему. Отсюда легко может возникнуть кое-какое
нарушение хронологии, но мои побасенки размещаются как придется и не всегда
в зависимости от своего возраста.
Во-вторых, если дело идет обо мне, я боюсь потерять при обмене; мой ум
не всегда шагает вперед, иногда он бредет и вспять. Я ничуть не меньше
доверяю своим измышлениям от того, что они первые, а не вторые или третьи,
или потому, что они прежние, а не нынешние. Нередко мы исправляем себя столь
же нелепо, как исправляем других. Впервые мое сочинение увидело свет в 1580
г. За этот длительный промежуток времени я успел постареть, но мудрости во
мне, разумеется, не прибавилось даже на самую малость. Я тогдашний и я
теперешний - совершенно разные люди, и какой из нас лучше, я, право, не
взялся бы ответить. Если бы мы шли прямым путем к совершенству, старость
была бы и лучшей порой человеческой жизни. Но наше движение - скорее
движение пьяницы: шаткое, валкое, несуразное, как раскачивание тростинки,
колеблемой по прихоти ветра.
Антиох с великой горячностью превозносил Академию [58]; однако он же на
старости лет примкнул к стану ее врагов; за каким из этих двух Антиохов я бы
ни последовал, разве это не означало бы, что в любом случае я все же
последовал за Антиохом? Внести во взгляды людей сомнение и затем пытаться
внести в них же определенность - не означает ли, в конце концов, все же
внести сомнение, а не определенность, и не предвещает ли также, что, буде
этому человеку было бы предоставлено прожить еще один век, он и тогда бы
неизменно проявлял склонность к какому-нибудь новому увлечению, не столько
лучшему, сколько другому.
Благосклонность читателей придала мне несколько больше смелости, чем я
от себя ожидал. Но ничего я так не боюсь, как наскучить; я предпочел бы
скорее навлечь на себя гнев, но только, упаси боже, не опостылеть, как
сделал один ученый моего времени. Похвала всегда и везде приятна, откуда б
она ни исходила и что бы ее ни вызывало, но чтобы по-настоящему насладиться
ею, нужно знать, чем она вызвана. Даже недостатки находят себе поклонников.
Признание со стороны невежественной толпы редко бывает обоснованным, и я,
пожалуй, не ошибусь, если скажу, что писания, превыше всего поднятые в мое
время на щит народной молвой, - наихудшие. Конечно, я глубоко благодарен
почтенным и порядочным людям, отметившим своей благосклонностью мои немощные
усилия. Погрешности в отделке никогда не сказываются так явственно, как
тогда, когда материал не может сам за себя постоять. Не вини же меня,
читатель, за те из них, которые сюда просочились по прихоти и по небрежности
кого-либо другого: каждый, кто прикасался к моему сочинению, вносил сюда
свои собственные. Я не вмешиваюсь ни в орфографию - единственное мое
желание, чтобы не отступали от общепринятой, - ни в пунктуацию: я мало
сведущ как в той, так и в другой. Когда меня лишают всякого смысла, я не
очень-то об этом печалюсь, ибо тут с меня снимается, по крайней мере,
ответственность; но где его искажают или выворачивают на свой собственный
лад, как это часто случается, там меня, можно сказать, окончательно губят.
Во всяком случае, если то или иное суждение скроено не по моей мерке,
порядочный человек должен считать его не моим. Узнав, до чего я ленив и
своенравен, всякий легко поверит, что я охотнее продиктую еще столько же
опытов, лишь бы не закабалять себя пересмотром этих ради внесения в них
мелочных исправлений.
Я уже говорил, что, сойдя в глубочайший рудник, чтобы добывать этот
новый металл, я не только лишен близкого общения с людьми другого склада,
нежели мой собственный, и других взглядов, сплачивающих их в особую группу и
отделяющих от всех остальных, но и подвергаюсь также опасности со стороны
тех, кому решительно все позволено и кто в таких дурных отношениях с
правосудием, хуже которых и представить себе невозможно, что и делает их до
последней степени наглыми и распущенными. Если иметь в виду все касающиеся
меня особые обстоятельства, я не вижу никого среди нас, кому бы отстаивание
законности обходилось дороже, чем мне, принимая во внимание и потерю
возможных выгод и прямые убытки, как говорят наши юристы. И хотя иные делают
в этом смысле несомненно гораздо меньше моего, они все же корчат из себя
храбрецов, похваляясь своей резкостью и горячностью.
Являясь домом, сохранившим во все времена независимость, широко
посещаемым и открытым для всех (ибо я не позволил себя совратить и поставить
его на службу войне, в которую я охотнее всего вмешиваюсь тогда, когда она
дальше всего от меня), дом мой заслужил общую любовь и признательность, и
было бы трудно поносить меня на моей же навозной куче; и все же я считаю
подлинным и редкостным чудом, что он все еще сохраняет, так сказать, свою
девственность, - ведь в нем ни разу не лилась кровь и он ни разу не был
отдан на поток и разорение, несмотря на столь продолжительную грозу,
столькие перемены и волнения по соседству со мной. Говоря по правде, человек
моего душевного склада мог бы изменить своей твердости и непреклонности,
какими бы они ни были; но набеги, и вражеские вторжения, и перемены, и
превратности военного счастья рядом со мною больше ожесточали до последнего
времени, чем смягчали нравы моих земляков, и они по-прежнему угрожают мне
всяческими опасностями и неодолимыми трудностями. Я изворачиваюсь, но мне не
по нраву, что это удается скорее по счастливой случайности или даже
благодаря моему собственному благоразумению, а не благодаря защите со
стороны правосудия, и мне не по нраву, что я живу не под сенью законов, и
под иною охраной, чем та, которую они должны обеспечивать. Положение во
всяком случае таково, что я на добрую половину, если не больше, существую
благодаря чужой благосклонности, а это для меня тягостная зависимость. Я не
хочу быть обязанным своей безопасностью ни доброте и благодеяниям сильных
мира сего, которым угодно ограждать меня от насилий и предоставить мне
свободу действий, ни простоте нравов моих предшественников или лично моих.
Ну, а будь я другим? Если мои поступки и безупречность моего поведения
налагают на моих соседей и родичей в отношении меня известные обязательства,
то просто ужасно, что они вправе считать себя в расчете со мной, сохраняя
мне жизнь, и вправе сказать: "Мы оставляем ему возможность свободно
отправлять богослужение в его домашней часовне, хотя все остальные церкви' в
округе мы разорили или разрушили; мы оставляем ему возможность распоряжаться
его имуществом и его жизнью, раз и он, когда это необходимо, оберегает наших
жен и наших быков". В нашем доме так повелось уже издавна, и похвалы,
расточавшиеся когда-то Ликургу, который был у своих сограждан чем-то вроде
главного казначея и хранителя их кошельков [59], в некоторой мере
распространяются и на нас.
Между тем, по-моему, нужно, чтобы мы жили под защитою права и власти, а
не благодаря чьей-то признательности или милости. Сколько смелых людей
предпочло распрощаться с жизнью, чем быть ею кому-то обязанными. Я избегаю
брать на себя какие бы то ни было обязательства, и особенно те, которые
связывают меня долгом чести. Для меня нет ничего драгоценнее, чем полученное