Князь Гаврило Симонович
   княж Чистяков».

 
   Запечатав письмо и сделав надпись, я оделся по-дорожному. Уклал в небольшую сумку белье, кое-что из платья и позвал Фому.
   – Друг мой, – сказал я, – сегодня иду в ближнюю деревню к приятелю и, может быть, пробуду там дня два-три. Мне нужно успокоение.
   – О! конечно, – сказал Фома весело, – это правда, ваше сиятельство! Я заложу лошадь и вместе…
   – Нет! ты оставайся; дома не без дела, а я пойду пешком. Завтра поутру отнеси это письмо к жиду Яньке; смотри ж не забудь, – оно очень важное.
   Устроя таким образом все, я вышел; несколько минут плакал на кладбище, прощаясь с могилами родительскими. Будучи в поле, сто раз оглядывался к деревне, которая синелась вдали, быв освещаема последними лучами заходящего солнца. Начало смеркаться. Я еще оглянулся и протянул к ней руки с плачем. «Простите, смиренные мои хижины, простите, добрые друзья и прислужники, простите, могилы отца моего и князя Сидора, моей матери и Марьи. Прости всё!»
   Густой туман пал на деревню, Я обтер слезы, отворотился и пошел далее, закрыв глаза руками.




ЧАСТЬ ВТОРАЯ





Глава I


Объяснение сочинителя


   Несколько раз в первой части сего сочинения обещал я читателям пояснить некоторые места; а другие, и без моего обещания, того требуют. Хотя сочинители вообще, а особливо журналисты, не всегда исполняют свои обещания и мало тревожатся, слыша за то осуждения и даже ругательства, однако уверены, что они делают то или по забывчивости, или не зная и сами, как сделать яснее, что воображение их первоначально произвело темным. Поясняя одно обстоятельство, они затемняют другое; делая одну мысль, одно происшествие праводоподобнее, неприметно наводят недоверчивость к другим. Словом: сочинители бывают из доброй воли в таких иногда хлопотах, как стряпчие, распутывая за деньги самое ябедническое дело. Но как еще у меня благодаря бога до того не дошло, – то и намерен спокойно приняться теперь за объяснения.
   Во-первых, думаю, некоторым покажется очень сомнительно, что Иван Ефремович так легко мирится всегда с женою и дочерьми, приметя их небольшие непристойности. Соглашаюсь, что тут прекрасный случай открывался мне в лице г-на Простакова наделать множество превосходных нравоучений, разругать без пощады развратность нынешних нравов, когда сыновья и дочери дерзают любить без ведома родителей, чего в старые времена – упаси, боже! и не слыхано. Правда, государи мои: это было бы очень кстати, и я сделал бы, может быть, решась на то, недурно, и именно не упустил бы того из виду, если б писал комедию или трагедию; – но как я мог решиться, описывая жизнь почтенного старца, налгать на него такую небылицу? Он сам того не делал. В нем доброта и чувствительность сердца были в таком высоком степени, что иногда подходили к детской слабости. Его один и тот же бездельник мог обмануть тысячу раз. Он замечал то, – ибо умен был от природы и довольно учен от чтения книг. На один миг рассерживался, но не более. Стоило только наморщить брови и сделать вид нуждающегося человека, Иван Ефремович невольным движением хватался за кошелек свой и отдавал, что мог, думая: «Авось человек этот на сей раз меня не обманывает!» По такому точно побуждению он думал, что довольно одного его родительского взора, а в случае большой надобности – слова или двух, чтоб дочерям своим и жене показать непристойность какого-либо поступка. Он был уверен, что они хорошо его понимали, чувствовали одно, – и совершенно успокоивался. Сверх того, Маремьяна Харитоновна довольно, кажется, сделала разительное наставление на щеках Елизаветы, такой нежной, такой чувствительной!
   Другое сомнение читателя не меньше важно. Все видели, что князь Гаврило Симонович родился в деревне, воспитан в самом бедном состоянии, оставил родину, правда, хотя не без денег, но тому уже прошло двадцать лет. Неужели он ото ста червонцев мог что-нибудь сохранить у себя, проживая такое долгое время без всякой посторонней помощи? Это невозможно; да и все не забыли еще, в каком виде за несколько месяцев появился он в доме господ Простаковых. Откуда ж, из каких достатков мог он дать Никандру пятьдесят червонцев? Сверх того, он сам объяснился, что не все отдал, а только поделился. Следовательно, у него должно еще остаться по крайней мере столько же.
   В ответ на это, признаюсь, теперь не в силах достаточно удовлетворить желанию читателей; а на всякий случай расскажу следующую иностранную повесть. Хотя она из числа восточных, следовательно, должна быть выдумана; однако многие правдивые люди божатся, что она истинная.
   Один индейский Великий Могол был государь мудрый, добрый, благочестивый и правосудный. Главное его старание было не пропустить ни одного дела, служащего к пользе и славе отечества, не наградя щедро того, кто произвел оное. Вельмож двора своего за такие подвиги награждал почестями, возвышением санов и разными знаками отличия. Купцам помогал деньгами, ободрением торговли, сложением пошлин и проч.; хлебопашцев награждал хорошими орудиями к возделыванию земли, сильными быками и тучными овцами. Все были довольны, все счастливы, и тихо, и въявь благословляли имя монарха благодетельного. Однако и он – кто б тому поверил? – имел свою слабость, и слабость непростительную, в таком просвещенном государе; именно он не обращал никакого внимания на факиров[49] земли своей. Вельможи о сем недоумевали; купцы смотрели равнодушно; чернь несколько негодовала; факиры бесились.
   Взаимная любовь между монархом и народом есть нечто великое, священное, приятное земным и небесным жителям. Поколебать ее весьма трудно, но нет таких трудностей, которые преодолеть не покусились бы злоба и мщение. Итак, факиры, подобно лютым скорпионам, пресмыкались по земле Индейской; всюду оставляли яд свой, но он долго был недействителен, ибо никто не хотел слушать внушений их, будто Могол не верит богам отечественным, втайне поклоняется чуждым и потому благочестие его есть только притворная личина. Почему же? Потому, что в пять или шесть лет владычествования он не подарил ничего ни на один пагод;[50] ни одного факира не пригласил к столу своему; а прежние благочестивые Моголы делали то каждый день; принимали сих богомольцев по целым стаям и любезно с сими праведниками беседовали по целым часам. Так проповедовали факиры по городам, селам, полям и лесам, везде, где только находили следы человеческие. Прежде, как я упомянул, их совсем не слушали. Они не пришли в уныние и продолжали такое, по их мыслям, богоугодное дело. После их стали слушать, но верить никак не хотели; а наконец, поверили, и смятение разлилось по лицу Индии. Недолго было неизвестно сие монарху мудрому. Все ожидали повелений, но он не давал никаких и улыбался суетливому опасению друзей своих. Он был добр и умен и стоил счастия иметь их. Что же? Он дождался того, что в один день перед царскими его чертогами, на обширной площади, явились целые тысячи факиров, громогласно вопия на безбожие Моголово и предвещая близкое падение целой Индии. Великое множество черни сопровождало их, желая защищать благочестивых старцев в случае какой-либо обиды и любопытствуя знать, как и чем Могол удовлетворит их.
   – Спасайся, государь! – кричали вельможи Моголовы. – Беги к райе,[51] брату твоему, пока меж тем мы укротим волнения.
   – Вы не так советуете, друзья мои, – отвечал Могол с твердостию и величием. – Пойдем к факирам и народу. Отец должен знать причину неудовольствия детей своих.
   Вышед на площадь в сопровождении удивленных вельмож, оп обратил речь к факирам, спрашивая о вине сего стечения. Первостепенный из них открыл ему все, и Могол отвечал:
   – Хорошо, дети мои! Я признаю справедливость ваших требований и удовлетворю им! Чрез тридцать дней после сего сбирайтесь все на поле у главного пагода. Там буду я, со всеми великими двора моего, вместе с вами пиршествовать и всех оделю дарами приличными; а между тем пошлю гонцов ко всем раиям, подвластным скипетру моему, прислать сюда ко дню тому всех факиров из земель своих.
   Народ поднял радостный крик и пал ниц во прахе. Факиры преклонили колена пред монархом, и все сопровождали шествие его в чертоги благословениями.
   С каким нетерпением ожидали назначенного дня! Наконец он настал. Могол, в сопровождении многолюдной свиты и вооруженных телохранителей, явился в показанной долине. Там стояло великое множество огромных столов с яствами и напитками. Факиров собралось до тридцати тысяч человек. Все ели, пили и восклицали громко, желая Моголу долголетия.
   Пиршество кончилось. Могол взошел на возвышенный трон, нарочно приготовленный, и воззвал: «Смиренные факиры! Я обещал вам, сверх насыщения, дары приличные. Теперь исполняю свое обещание».
   Он дал знак, и огромные шатры по обеим сторонам трона раскрылись. Там в скирдах лежали новые одежды, факирам приличные. Подле шатров тех пылал великий костер дров.
   Могол продолжал: «Старцы благочестивые! Одеяние ваше от долгого ношения превратилось в рубище, и вы более походите на нищих, нежели на почтенных факиров земли Индейской. Итак, теперь всяк из вас да подойдет к костру сему, ввергнет туда все платье свое, все, ничего на себе не оставляя, и тут же получит из шатров тех новое». Смертная бледность покрыла щеки каждого факира. «Повелитель! – воззвал главный из них, преклонив колена. – Нищетою и смирением обреклись мы богам своим и без наказания от них не можем преступить своей клятвы! Это рубище воздерживает нас от злого кичения!»
   «Хорошо, – отвечал Могол, – но я также дал слово одеть вас в новые одежды и должен его исполнить. Верховный факир! Подходи первый к огню и повергай в него свое рубище!»
   Факиры озирались один к другому с крайним смятением. Они бы покусились еще попытать своего красноречия, но важное лицо монарха, а более грозный вид бесчисленной толпы его телохранителей их от того удержали. Нечего было делать! Трепещущими ногами подходили они к огню, кидали свои вретища и получали новое платье.
   Когда таким образом все переоделись и стояли в глубоком молчании, устремя мутные взоры свои на костер, – Могол велел потушить огонь; назначенные прежде к тому служители начали разрывать пепел и в короткое время насыпали у подножия престола кучи денег, в коих насчитали более трех миллионов золотых монет индейских.
   Общее удивление, стыд и уныние факиров были неописанны. Чело Великого Могола пылало строгостию правосудия.
   «Гнусные лицемеры! – воззвал он. – Это ли знаки нищеты и смирения, коими обрекались вы богам нашим? Удалитесь от лица моего! Вы не достойны гнева Моголова!»
   Факиры, преклонив смиренно головы, разошлись в разные стороны; и во все время продолжительного владычествования его не появлялись вблизи столицы. Могол найденное сокровище роздал воинам и народу, коих благодарные гласы возносились к небу.
   Вот иностранная повесть. Из нее заключит читатель, что хотя князь Гаврило Симонович и подлинно при первом появлении своем был похож на совершенного факира, но это отнюдь не доказывает, что у него не могли быть деньги. Но где же он взял их? О! это совсем другой вопрос, который, без сомнения, не останется нерешенным в свое время, хотя и весьма нескоро.
   Доволен ли сам объяснением моим читатель или нет, не знаю. По крайней мере я имел искреннее желание удовлетворить его хотя покудова. Третие объяснение будет состоять в том: может быть, некоторые из читателей подумают, что князь Гаврило Симонович рассказывает повествование свое непрерывно, в уреченное время, каждый день сряду, так, как у меня иногда бывает несколько глав одна за другою, в коих описывает жизнь свою. Совсем нет! Его иногда прерывали на целые дни и недели, и он молчал. У господ Простаковых также было не без занятий: то хлопотали по хозяйству, то уезжали в гости к деревенским своим соседям, то сами их угощали; а это иногда занимало их по целым, как сказал я, неделям. До сих пор молчал о сем потому, что это такие безделицы, которые и в глазах самого Ивана Ефремовича не стоили никакого внимания, да и к повести моей совсем не принадлежат. Я описываю то только, что входит в состав ее, и теперь говорю о сем так, на всякий случай.
   Четвертое возражение, какое могут мне сделать, будет то, что г-н Простаков, такой добрый, такой чувствительный ко всем, любя Никандра с отеческою нежностию, так скоро и так легко успокоился, лишась его почти трагическим образом. Что он пошумел на жену, побранил ее, это сделал бы и другой, не столько добрый, благодетельный человек. Стоит только представить такую бурю, какая была в сочельник; молодость и беспомощность бедного Никандра: то иной не только пошумит, но покусится на что-нибудь и большее; а г-н Простаков на другой день забыл и после не вспоминал. Он в этом случае сам на себя не походит!
   Об этом только что сам я думал; и потому-то, отвращая сие нарекание от добродушного Простакова, отвращаю и от себя. Дальнейшее по сему объяснение увидят во второй главе; а эта пусть будет предисловием ко второй части.



Глава II


Открытие тайны


   В первой части оставили мы семейство Простаковых в ожидании писем от князя Светлозарова; а как их не было, то в слушании рассказывания о жизни князя Гаврилы Симоновича. Таким образом в сем нерешительном положении прошло довольно времени, и настало заговенье перед масленой. Иван Ефремович казался необыкновенно озабочен, но чем, того никто не знал. Печали не видно было на лице его, но оно показывало какую-то тень беспокойства, задумчивости и нерешительного положения души. Все домашние это заметили, но никто не смел спросить о причине, ибо наперед был уверен, что ничего не узнает. Даже так думала Маремьяна Харитоновна и не спрашивала. Кто ж отважился первый на такое великое дело? Можно догадаться, что князь Гаврило Симонович. Именно так!
   В самое заговенье, когда все по порядку подходили к Ивану Ефремовичу с поздравлениями и уходили каждый за своими надобностями, остался с ним один князь Гаврило Симонович, как человек, у которого не было никакого особенного дела. Они сидели в разных углах, взглядывали друг на друга, отворачивались, опять взглядывали, потупляя глаза вниз и тайно вздыхая, опять отворачивались.
   – Право, – вскричал Простаков, – это положение тягостнее, чем в дурную ночь стоять лагерем против неприятеля, с которым надобно в такое же дурное утро сражаться!
   – Я почти то же думаю, – отвечал князь Чистяков, взглянув на него значительно.
   – А что ты думаешь, князь? – спросил Простаков, закинув на лоб колпак и положив на стол трубку. – Крайне любопытен знать, что ты скажешь!
   – То, – отвечал князь, – что целый дом давно замечает некоторую тайну на сердце вашем! Она тем для всех несноснее, что делает вам, как догадываться можно, большое затруднение!
   – Это не совсем несправедливо, – продолжал старик. – Если положение мое и не есть совершенно беспокойное, то уж, верно, затруднительное! Можешь ли ты, князь, добраться истины?
   – Надеюсь.
   – Право? – вскричал Простаков, вскочив со стула; подбежал к князю шагами юноши, сел подле него и спросил разительно: – Так ты постигаешь причину настоящего моего положения? Любопытен знать мысли твои и доводы!
   – Их два, – отвечал князь равнодушно. – Первый: неполучение писем от князя Светлозарова; а второй – неизвестность об участи несчастного Никандра!
   – Нет, совсем не отгадал! – воскликнул Простаков, захлопав руками, и на лице его изобразилась величавость человека, который уверился, что в свою очередь умеет быть таинственным. Но тут внутренний голос шепнул ему: «Подумай хорошенько, Иван Ефремович!» Он думал, немного покраснел и вдруг, взяв за руку князя Гаврилу Симоновича, сказал вполголоса: – Ты не совсем не прав, любезный друг! – Князь Гаврило Симонович взглянул на него тем топким, испытующим, но вместе доброжелательным взором, который, при всей наружной важности, говорил сердцу любимому: «Откройся мне!»
   Г-н Простаков подвинул стул свой еще ближе и сказал:
   – Что касается до вызывных писем князя Светлозарова, то я готов хотя навсегда от них отказаться! Правда, мне не совсем неприятно было бы видеть дочь свою за таким знатным и богатым человеком, а особливо, когда он успел уже склонить к тому и сердце ее; но все это охотно предоставляю случаю и времени. Что ж касается до участи молодого Никандра, то правда, что я некоторым образом сам дал повод, приведши его сюда, к продолжению этой ребяческой любви, которая теперь стала уже не ребяческою. Так, любезный князь! к крайнему моему унынию узнал я от самой Елизаветы, что этот Никандр есть один и тот же, который любил ее слишком за три года в пансионе, за что его оттуда выгнали, а я должен был взять дочерей домой. Что делать? Однако ж, князь, не положение сего молодого человека, которого я сам сделал несчастнее, меня теперь тревожит!
   – Как? – возразил князь пасмурно. – Вы нимало не заботитесь о том, что, может быть, несчастный молодой человек борется теперь со всеми ужасами нищеты и отчаяния?
   – Тише, тише, любезный друг; не горячись преждевременно, – сказал Простаков. – Ты обидишь меня горько, когда подумаешь, что я хотя на одну минуту мог быть зол и несправедлив, – выслушай тайну мою! Она хотя не есть важная государственная тайна, но довольно важна для всего моего семейства. Спокойствие его так же мне приятно и дорого, как великому государю мир и тишина между подвластными ему миллионами.
   Когда приехал я в последний раз из города, ночь была для меня самая несносная. При каждом визге ветра я вздрогивал и думал: «Это стон умирающего Никандра!» Едва настало самое раннее утро, я вышел в свой кабинет, где Макар, старый слуга мой, затоплял камин. «Макар! – сказал я, – сегодня великий праздник у господа, но я лишу тебя удовольствия провести его с детьми и внучатами: тебе предлежит поход!» Макар немного поморщился, но как скоро я сказал, что дело идет о человеколюбии, старик улыбнулся и отвечал: «Готов на край света!» Как скоро собрались все вместе, я позвал Макара и сказал громко: «Макар! я хочу послать тебя не близко и сей же час!» – «О! милостивый государь, как скоро дело идет…»
   Я вздрогнул, боясь, чтоб он одним словом не открыл моей тайны.
   – О большой надобности! – вскричал я почти сердито. – Сейчас поезжай, а я дам тебе письменное приказание к старостам деревень моих. Ступай в кабинет мой и жди приказаний.
   Бедный опечаленный старик вышел, почитая себя обманутым. Маремьяна и обе дочери приступили ко мне с выговорами, что я забыл человечество и в такой великий праздник разлучаю отца от его семейства из мелочных барышей.
   «О! – думал я сам в себе, – именно о поправлении твоего бесчеловечия, Маремьяна, пекусь я и надеюсь успеть». Мысль эта веселила меня, и я в ответ на пылкие представления их улыбнулся. Это Елизавету опечалило, Катерину сделало недовольною, а Маремьяну гак раздразнило, что она насчитала мне тысячу дел, за которые журю ее, а сам делаю.
   – Таков человек, – говорил я, – наставления делать он – великий искусник, а поступать по ним? О! это уже предоставляет другим: так точно, как немецкий пастор увещевал прихожан своих жить мирно с женами, но как один из них сказал: «Господин пастор! ты говоришь очень хорошо, но для чего дерешься каждый день с своею пасторшею?» – «Свет мой! – отвечал пастор, – я доход получаю за то, чтоб говорить вам проповеди; но чтоб и самому поступать по ним, за то надобно по крайней мере получать вчетверо!»
   Все почли меня полупомешанным; но я перецеловал их с нежностию супруга и отца, и они увидели, что ошиблись в своих мыслях.
   Вошед в кабинет, нашел я Макара очень печальным.
   – Макар, не тужи, – сказал я. – Правда, ты должен разлучиться на несколько дней с семейством, но вить это для тебя не новость. Помнишь, как были мы в походе? – Слово «поход», как магический прут, провело черту удовольствия на лице старика. Я это заметил и продолжал: – Я хочу сделать очень доброе, богоугодное дело; сам не могу по обстоятельствам, а положиться не на кого, ибо оно требует строгой тайны. Теперь, Макар, выбирай! Остаешься ли дома с семьею или хочешь услужить мне и богу?
   – Как скоро так, – вскричал Макар, – готов – хотя за море. Сделавши доброе дело на масленой, можно без греха повеселиться и в великий пост!
   – Итак, послушай! Вчера без меня жена, рассердясь за что-то на Никандра, выслала его из дома. Я, хорошенько рассудя, нашел, что в доме нашем быть ему и подлинно не нужно, но также умирать с голоду и больше того не годится. Думаю, он прежде всего пойдет к старому городскому священнику Ивану, от которого я взял его. Итак, друг мой Макар, чтоб не потерять времени, поезжай сейчас в город; если найдешь его у священника, хорошо; а нет, подожди день, другой, – авось! Вот деньги и письмецо к нему. С богом!
   Макар отправился, – и чрез пять дней воротился с ответом, в котором молодой человек с жаром благодарит за неоставление, с чувствительностию просит извинения в нанесении нам печали и клянется вечно не видать моей дочери и отказаться от руки ее, хотя бы она сама то предлагала.
   – Это хорошо, благородно с обеих сторон! – сказал князь Гаврило Симонович.
   – Вот мой план в рассуждении будущей участи его, ибо, истинно признаюсь, не буду спокоен, пока не сделаю сколько можно счастливее сего молодого человека; план мой, говорю, состоит в том, чтобы посредством моих приятелей в городе, из числа которых Афанасий Онисимович Причудин, богатый и потому многозначущий купец, пристроит его к какому-нибудь судебному месту. Денег я не пожалею. Он будет умен и прилежен, и потому, подвигая его выше и выше, мы по времени выведем и в секретари. А! каков тебе кажется план мой?
   – Прекрасный! – отвечал князь. – Я уверен, что при вашей помощи Никандр скоро возвысится; за честность и прилежание его я ручаюсь!
   – Слушай далее, – продолжал Простаков. – Как он так уже по службе успеет, мы приищем ему порядочную невесту из купеческого дома. Теперешняя дурь к тому времени выйдет из головы его; он женится и… Ну, каков планец мой? – Простаков спрашивал с торжественною улыбкою и крайне удивился, что князь наморщился. – Отчего ты морщишься, князь? – спросил Иван Ефремович невесело и с некоторым огорчением.
   – Оттого, что я за исполнение последней половины вашего плана не ручаюсь. Такая дурь, как в сердце Никандра, и из такого сердца, как его, не скоро выходит.
   Оба старики задумались; но Простаков скоро опять развеселился и сказал:
   – Ну, посмотрим; до этого еще далеко! А настоящее дело, по которому я имею в тебе надобность, состоит в том: жена и Катерина безбожно пристали ко мне, чтоб я свозил их на эту неделю в город. Ты знаешь, как трудно отклонять их намерения, не сказав причины; а открыть ее боюсь. Оставить Елизавету дома опять покажется чудно, да и без пользы. Итак, видишь, надобно мне ехать с ними. Посуди ж; они там или в церкви, или на улице, или на вечеринке встретятся, и опять пойдет кутерьма; начнется задумчивостию, пойдут вздохи, потом стоны, там слезы, и Маремьяна Харитоновна, может быть, опять вздумает кончить все пощечинами. А такие происшествия куда как неприятны и тягостны, а особливо для отца.
   – Равным образом и для меня, – сказал князь вздохнувши. – Чего ж вы от меня требуете?
   – А вот чего, любезный друг: поезжай сегодня же в город. У меня готово к старому священнику письмо, в котором представляю тебя как общего друга нашего и родственника Терентия Пафнутьевича Кракалова. Он будет рад, а молодой друг наш и больше того. Ну, теперь понимаешь ли? Ты можешь занять Никандра на всю неделю, так что он не вздумает зевать на площадных паясов или играть в жмурки в какой-нибудь дворянской фамилии. Вы пробудете дома, а я избавлюсь несносной неприятности, могущей случиться при какой-либо встрече. Как настанет великий пост, все позволяется. Я уже буду дома, а вы там хоть сами превратитесь в паясов и играйте в жмурки, сколько хотите. Старый отец Иван ничего не знает из случившегося в моем доме и думает, что Никандр для того удалился, что более не нужен.
   Договоры Ивана Ефремовича показались князю Гавриле Симоновичу весьма справедливы. Ему и самому оставаться одному в доме казалось скучно; зевать по-пустому в городе – еще скучнее; а что могло быть приятнее, как провести это время наедине с Никандром?
   Он запасся подарками к священнику и Никандру и после обеда уехал под видом будто по делам господина Простакова. На другой день рано выехал Иван Ефремович со всем семейством.



Глава III


Изгнанник


(Повесть Никандрова)


   Городской священник Иван, прочитав письмо от Ивана Ефремовича, дружески обнял г-на Кракалова. Восторги Никандровы были неописанны. Он вздыхал, улыбался, плакал, хохотал и, вешаясь поминутно на шею к Гаврило Симоновичу, думал: «Счастливый человек! ты ее видел; на тебе покоились иногда взоры ее; может быть, она прикасалась рукою своею к руке твоей!» Он целовал с нежностию руки растроганного старика.