Страница:
Проговоря такую проповедь, Савва склонился дать мне убежище с моею приятельницею, пока не утишится буря. Почему, снабдя меня женским платьем и кое-чем съестным, отправил обратно, чтобы мы по наступлении ночи оставили свой чердак и перебрались к нему; а между тем обещался поразведать, что сталось с моими собратьями, которых полиция полонила.
Ликориса с нежностью благодарила меня за соучастие в судьбе ее. Когда увидели мы, что темнота покрыла наш чердак, я взял ее за руку, свел вниз, и благополучно оба достигли погреба. Савва сдержал свое слово; мы были в совершенной безопасности и довольстве, но что сталось с Феклушею и прочими просветителями, – совсем было неизвестно.
Однако судьба невидимо пеклась об участи нашей. В один вечер, когда при свете ночника, за бутылкою вина беседуя с Саввою Трифоновичем, весьма живо описывал я мои похождения, а Ликориса с женою его жадно слушали, уставя на меня глаза свои, вдруг отворяются двери, и мы поражены были удивлением и радостию, увидя Хвостикова. Он не меньше изумился, увидя тут же Ликорису; и по прошествии первых восторгов и обниманий сказал мне:
– Гаврило Симонович! Мне нужно кое о чем важном переговорить с тобою – и наедине.
– Не для чего, – отвечал я. – У меня нет ничего скрытного от любезных моих хозяев. – Так, почтенный брат Скорпион! Ты видишь во мне смиренного брата Козерога. Я имел честь в последнюю ночь просвещения, перед сим месяца за два, быть свидетелем, как ты с неподражаемою храбростию ратоборствовал на чердаке с упрямым драгуном. О, если бы проклятый хвост не порвался, с тобою бы не так легко разделаться было можно. Жаль, что прекрасная Ликориса, будучи тогда в сильном смятении и ужасе, не могла быть свидетельницею подвигов своего воинствующего брата!
Хвостиков при начале слов моих весьма замялся, выпучил глаза и не мог произнести ни слова. Наконец захохотал и, обнимая меня снова, сказал:
– Сильно удивляюсь, как я по голосу не мог тогда узнать тебя! Но и то правда, – кто б только подумал, что Козерог есть старинный мой знакомец?
После сего вручил он мне письмо; и лишь только взглянул я на надпись, то сейчас узнал руку целомудренной моей княгини Феклы Сидоровны. Оно было следующего содержания:
«Видно, на то произвела меня судьба, чтобы непрестанно играть мною, как играет ветер полевою былинкою. Я не столько была счастлива, чтобы подобно тебе избежать правосудия в известную ночь призывания духов. Поймав, меня потащили; я была без чувств, а опомнясь, нашла себя в темной комнате, едва освещенной. Три дни и три ночи один хлеб с водою были моим прокормлением, постелею служила связка соломы; стены украшены были паутиною, и вместо музыки раздавался шум от порханья летучих мышей. Ах, как сравнить сие жилище с храмом просвещения!
В четвертый день страж объявил, чтоб я следовала пред судию. Притом прибавил: «Его светлость – великий искусник допытываться правды. Он выведает, что вы делали по секрету и какие богопротивности чинили! Ты еще молода, голубка, и я по христианской любви советую тебе сейчас ему во всем признаться, не дожидаясь пыток!»
При слове «пытка» кровь оледенела в жилах; я затряслась, и меня насилу приволокли пред судию грозного, у кресел коего стояла ужасная стража. Я взглянула на него, ахнула и совершенно лишилась чувств. Я узнала в нем князя Латрона, того самого моего обожателя, которому ты, радея, открыл маленькую мою неверность, за что была я жестоко наказана.
Когда очувствовалась, то нашла себя на богатом диване, окруженною женщинами. Мысли мои были расстроены; голова кружилась. Не могла выговорить ни одного слова. Одни стоны клубились в груди моей.
Через полчаса вошел сам князь Латрон, и все окружавшие меня оставили. С превеликою силою стащилась я с софы и упала к ногам его. Помедля несколько и устремя на меня страшные взоры свои, поднял он, посадил на софу и, седши сам подле, сказал: «Слушай меня, Фиона, внимательно; я буду говорить о довольно важном для тебя предмете. Я любил тебя страстно, – ты изменила и достойно наказана. Теперь ты попалась с шайкою обманщиков и должна быть более наказана. Я в деле сем верховный судия! Если ты обяжешься забыть прежние связи и не искать новых, – я тебя прощаю. Ты будешь по-прежнему принадлежать мне и будешь по-прежнему в довольстве и неге!»
Я думаю, мой любезный князь, будучи в таком состоянии, как я, и ты не усумнился бы тысячу раз отречься от твоей Феклуши! Как можно шутить пытками, и притом женщине? Итак, вторично повергшись к ногам его, я клялась любить его верно и больше прежнего. После того осталась в его чертогах, блистающих возможным великолепием. Но желая отплатить тебе за прежнюю любовь и за то снисхождение, с каковым принял ты меня в доме просвещения, а вместе с тем и Хвостикова, который не раз так нежно ласкал меня в том же месте, я пролила источник слез пред моим обожателем и сказала томным голосом: «Милостивейший государь! Когда я столько счастлива, что удостоилась вашей благосклонности, то позвольте принести к вам мольбу о своих ближних. В том обществе, в котором была я, находились также два мои брата, родной Чистяков, а двоюродный Хвостиков. Если и они не избегли, подобно мне, рук грозного правосудия, то не оставьте для любви ко мне отпустить их. Благодарность их и моя будет беспредельна!» Он, поглядев на меня равнодушно, сказал: «Хорошо! посмотрю!» С сим словом вышел. На другой день он входит ко мне, и, – о радость! – с Хвостиковым. «Любезный братец!» – вскричала я, обнимая его, дабы он не обнаружил моей хитрости. Бедный Хвостиков стоял бледен, как смерть, и трепетал всем составом. «Что же, братец, вскричала я, – не благодаришь ты его светлость за высокую милость, тебе даруемую?» Хвостиков с размаху повалился к стопам судии своего, взмахнул рукою, как истинный актер, разинул рот, казалось, что-то покушался вымолвить, но язык окаменел, и он в сем жалком виде совсем не походил на того храброго беса, который так упорно выдерживал осаду от полицейских сыщиков и, конечно, не так бы скоро сдался, если бы не порвался величественный хвост его! Он был здесь настоящий скорпион, смиренное пресмыкающееся!»
Тут я присовокупил к закрасневшемуся Хвостикову:
– Не правда ли, господин Скорпион, что прекрасная Лавиния изрядно умеет писать портреты? Признаюсь, что из сей картины нельзя видеть того мужества, которого ожидал я после первого подвига на чердаке! И то правда! вы были актер и столько же превосходно представили на чердаке адского героя, сколько на сцене представляли земных! Но как вы в чертогах мудрости были смиренный Скорпион, то почему в чертогах знатного вельможи не быть смиренным преступником?
– Я думаю, – отвечал он, – что всегда вас храбрее. Когда вы так сильно устрашились меня на чердаке, то что уже сделали бы, будучи на глазах у судьи? Его одно слово столько же полновесно и для правого человека, как для грешника по крайней мере сотня самых сердитых бесов! Посудите ж, что будет для неправого?
– Я охотно соглашусь с вами, – сказал я и начал продолжать чтение письма:
«Князь Латрон сказал: «Встань, повеса; я прощаю тебя для прекрасной сестры твоей! Ты ей обязан жизнию. Будь благодарен ей. Но чтобы больше еще доказать ей мою любовь, то я постараюсь сделать тебя счастливым, равно как такого же повесу, родного брата ее Чистякова. С сей минуты вы ничего не опасайтесь от поисков правосудия, в каком бы мундире или юбке оно ни ходило! Явитесь ко мне в Варшаве, куда я завтре отправляюсь, и я дам вам должности». С сим словом он вышел. Я рассказала подробно Хвостикову, что знала, и вздумала было сделать днем репетицию тем прекрасным действиям, какие представляли мы по ночам в доме Премудрости; но Хвостиков в сем случае оказался ниже даже самого Скорпиона. Он был весь снег и лед. Я употребила отсутствие князя Латрона на написание сего письма к вам, князь Гаврило Симонович, ибо я, сделавшись свободною, легко открыла место вашего пребывания. Как искренно вам преданная, советую не пренебречь обещаниями его светлости и пожаловать в Варшаву. Там я постараюсь употребить все силы души и тела, чтоб сделать вас сколько можно довольнее!»
По прочтении красноречивого и замысловатого письма сего долго смотрели мы друг на друга, не говоря ни слова. Наконец начался между нами следующий разговор:
Я. Беспутная, непотребная женщина. С тех пор, как впервые вышла на заре полоть капусту, ты до сего времени одинакова. Посудите, почтенный Савва Трифонович, о бесстыдстве этой твари! Едва успела она сделаться наложницею знатного и могущего сатира, то уже и начинает распоряжаться участию других, как будто какая княгиня или графиня, которая, добившись после долгих трудностей чести быть метрессою своего государя, начинает с презрением смотреть на его супругу и обещает чины и воеводства тем бездушным насекомым, которые, несмотря на знатность своей породы, на славные подвиги великих предков своих, на блестящие золотом и каменьями свои кафтаны с брильянтовыми пуговицами, не только не стыдятся, но даже за честь ставят публично тщеславиться, если удастся им поднять веер такой любимицы, застегнуть ей башмачную пряжку, получить от нее по носу щелчок и прочее…
Погребщик(улыбаясь). Хотя Гаврило Симонович говорит дельно, но надобно признаться, что тут участвует личность, а потому, хотя горячность его извинительна, но как скоро человек говорит в жару страсти, надобно слова его взвесить и рассмотреть, все ли мысли его справедливы.
Хвостиков(к погребщику). Вы превосходно рассуждаете, хотя…
Погребщик. В погребе, хотите вы сказать? Уверяю вас, что иногда не только в погребе, но даже в хижине рассуждают правильнее, нежели в сенатах, парламентах, государственных советах! Не подумайте, Гаврило Симонович, чтобы я, говоря вам сие, чужд был чувствований стыда и чести! Совсем нет! Хотя я как человек не всегда сохраняю в себе сии чувствования, но крайней мере от всего сердца люблю тех, кто о том старается. Но позвольте мне сделать вам несколько вопросов?
Я. Охотно отвечать готов!
Погребщик. Бедный человек имел часть землицы. Посадил на ней молоденькое деревцо – яблоню; как оно у него одно и есть, то он употребляет все старание, чтобы возрастить его; этого мало; он столько им пленился, что хочет видеть его стройным, прекрасным деревом, чтобы со временем мог успокоиться под его тению и вкусить плодов его.
Хвостиков(с важностию). Это аллегория или притча!
Погребщик. По мне все равно, как ни назовите. От худой ли почвы земли и непорочности соков, питавших молодое дерево, от бури ли и солнечного зноя, от небрежения ли самого хозяина, – только деревцо, которое начало уже цвести и обещало плоды прекрасные, гнется да гнется, а в скором времени и совсем склонилось через забор в сад богатого и сильного соседа.
Хвостиков. Понимаю! Что далее?
Погребщик. Бедный хозяин печалится, сетует, домогается как-нибудь возобновить права на дерево, – тщетно. Богач дает ему знать, что он не только не будет иметь части плодов, но если продолжит упрямство, то жестоко наказан будет и лишится остальной землицы.
Хвостиков. Отгадываю.
Погребщик. Бедному оставалось терпеть! Наконец, богач, по увещанию ли жены, детей или приятелей – все равно, – только призывает его и говорит: «Плоды яблони твоей так мне полюбились, что я не дам тебе ни одного. Однако, чтобы труды твои не совсем были тщетны, вот у меня другая яблоня, и я дозволяю тебе каждогодно собирать с нее плоды». Что, думаете вы, сделал нищий?
Хвостиков. Без сомнения, с радостною благодарностию принял предложение!
Погребщик. Ничуть не бывало! он с гордостию отверг его. Не глуп ли человек сей?
Хвостиков(припрыгнул). Совершенный безумец, настоящий осел!
Я. Так! Однако, Савва Трифонович…
Погребщик. Однако, Гаврило Симонович! дело идет, что беспутная жена твоя охотится сделать тебе помощь на счет беспутств своих. Из сего заключаю, что и они к чему-нибудь бывают пригодны. Ты хочешь от помощи ее отказаться? Хорошо, если б она на сем основании обещала тебе быть впредь честною женщиною. Но она о сем и не думает, да, вероятно, и впредь никогда думать не будет.
Я. Разумеется!
Погребщик. Ну за чем же дело стало? Если бы ты был из числа тех безмозглых повес, которые обыкновенно ищут выйти в люди такими путями, я в это дело не мешался бы. Но я считал тебя с начала самого путным человеком, на которого счастие глядело исподлобья, а потому взял на свое попечение и отдал покойному Бибариусу для наставления в науках, когда уже увидел, что прилипчивая язва учености и к тебе пристала, а потому-то, – повторяю, – и теперь советую, перекрестясь обеими руками и помолясь образу Николая Чудотворца, – пуститься в Польшу. Нет у вас денег – я снабжу. Будете богаты – отдадите, с умом можно нажить деньги; но если без ума были бы у вас сотни тысяч – ни копейки не поверю. Ибо всего чаще безумные богачи умирают с голоду, когда не остерегутся промотать имение, родителями приобретенное.
Так наставительно проповедовал Савва Трифонович, и восхищенный Хвостиков вскричал: «Превосходно! Вы так, Савва Трифонович, основательно или аргументально рассуждаете, такие аргументы представляете, как…»
– А как и кто? – спросил погребщик. – Право, теперь не вспомню, а, верно, кто-нибудь был такой, и не отменно преумный человек!
– Что долго говорить, – вскричал я весело, – я согласен! Как скоро поисправимся, давай искать счастия в пространном море света сего, не заботясь, – откуда, из какого источника оно проистекает. Не правда ли, что золото и в грязи золото; да оно и добывается из черных и серых камней. Не глуп ли подлинно был я, что опять пустился следовать нравственной философии, которая столько раз тирански со мною поступала, да притом я дал уже однажды и клятву, оставя забобоны совести,[105] попытаться, не буду ли счастливее, своротя немного с ее дороги. Наймем покойную повозку и пустимся. Я, как главное орудие к будущему счастию, сяду посередине; по правую сторону прекрасная Ликориса, а по левую брат ее, почтенный Хвостиков. Слыхал я, что люди, предавшись только одному злому духу, достигали счастья, по крайней мере в здешнем мире; неужели я рожден под таким неблагополучным созвездием, что, шествуя ко храму славы и счастия, сопровождаемый по правую сторону добрым, по левую злым духами, не успею в своем предприятии?
Мы все засмеялись. Я пожал руку у доброго Саввы Трифоновича; обнял Хвостикова и поцеловал зардевшуюся щеку Ликорисы. Она взглянула на меня томным, кротким, но вместе испытующим, всепроницающим взором, и я тут же дал слово своей совести любить ее как нежную сестру, хотя бы все боги и богини назначили меня наперсником любви и богатства.
Увы! Как скоро забыл я клятву мою! Как скоро милая сестра сделалась милою… – но о том после.
Ликориса с нежностью благодарила меня за соучастие в судьбе ее. Когда увидели мы, что темнота покрыла наш чердак, я взял ее за руку, свел вниз, и благополучно оба достигли погреба. Савва сдержал свое слово; мы были в совершенной безопасности и довольстве, но что сталось с Феклушею и прочими просветителями, – совсем было неизвестно.
Однако судьба невидимо пеклась об участи нашей. В один вечер, когда при свете ночника, за бутылкою вина беседуя с Саввою Трифоновичем, весьма живо описывал я мои похождения, а Ликориса с женою его жадно слушали, уставя на меня глаза свои, вдруг отворяются двери, и мы поражены были удивлением и радостию, увидя Хвостикова. Он не меньше изумился, увидя тут же Ликорису; и по прошествии первых восторгов и обниманий сказал мне:
– Гаврило Симонович! Мне нужно кое о чем важном переговорить с тобою – и наедине.
– Не для чего, – отвечал я. – У меня нет ничего скрытного от любезных моих хозяев. – Так, почтенный брат Скорпион! Ты видишь во мне смиренного брата Козерога. Я имел честь в последнюю ночь просвещения, перед сим месяца за два, быть свидетелем, как ты с неподражаемою храбростию ратоборствовал на чердаке с упрямым драгуном. О, если бы проклятый хвост не порвался, с тобою бы не так легко разделаться было можно. Жаль, что прекрасная Ликориса, будучи тогда в сильном смятении и ужасе, не могла быть свидетельницею подвигов своего воинствующего брата!
Хвостиков при начале слов моих весьма замялся, выпучил глаза и не мог произнести ни слова. Наконец захохотал и, обнимая меня снова, сказал:
– Сильно удивляюсь, как я по голосу не мог тогда узнать тебя! Но и то правда, – кто б только подумал, что Козерог есть старинный мой знакомец?
После сего вручил он мне письмо; и лишь только взглянул я на надпись, то сейчас узнал руку целомудренной моей княгини Феклы Сидоровны. Оно было следующего содержания:
«Видно, на то произвела меня судьба, чтобы непрестанно играть мною, как играет ветер полевою былинкою. Я не столько была счастлива, чтобы подобно тебе избежать правосудия в известную ночь призывания духов. Поймав, меня потащили; я была без чувств, а опомнясь, нашла себя в темной комнате, едва освещенной. Три дни и три ночи один хлеб с водою были моим прокормлением, постелею служила связка соломы; стены украшены были паутиною, и вместо музыки раздавался шум от порханья летучих мышей. Ах, как сравнить сие жилище с храмом просвещения!
В четвертый день страж объявил, чтоб я следовала пред судию. Притом прибавил: «Его светлость – великий искусник допытываться правды. Он выведает, что вы делали по секрету и какие богопротивности чинили! Ты еще молода, голубка, и я по христианской любви советую тебе сейчас ему во всем признаться, не дожидаясь пыток!»
При слове «пытка» кровь оледенела в жилах; я затряслась, и меня насилу приволокли пред судию грозного, у кресел коего стояла ужасная стража. Я взглянула на него, ахнула и совершенно лишилась чувств. Я узнала в нем князя Латрона, того самого моего обожателя, которому ты, радея, открыл маленькую мою неверность, за что была я жестоко наказана.
Когда очувствовалась, то нашла себя на богатом диване, окруженною женщинами. Мысли мои были расстроены; голова кружилась. Не могла выговорить ни одного слова. Одни стоны клубились в груди моей.
Через полчаса вошел сам князь Латрон, и все окружавшие меня оставили. С превеликою силою стащилась я с софы и упала к ногам его. Помедля несколько и устремя на меня страшные взоры свои, поднял он, посадил на софу и, седши сам подле, сказал: «Слушай меня, Фиона, внимательно; я буду говорить о довольно важном для тебя предмете. Я любил тебя страстно, – ты изменила и достойно наказана. Теперь ты попалась с шайкою обманщиков и должна быть более наказана. Я в деле сем верховный судия! Если ты обяжешься забыть прежние связи и не искать новых, – я тебя прощаю. Ты будешь по-прежнему принадлежать мне и будешь по-прежнему в довольстве и неге!»
Я думаю, мой любезный князь, будучи в таком состоянии, как я, и ты не усумнился бы тысячу раз отречься от твоей Феклуши! Как можно шутить пытками, и притом женщине? Итак, вторично повергшись к ногам его, я клялась любить его верно и больше прежнего. После того осталась в его чертогах, блистающих возможным великолепием. Но желая отплатить тебе за прежнюю любовь и за то снисхождение, с каковым принял ты меня в доме просвещения, а вместе с тем и Хвостикова, который не раз так нежно ласкал меня в том же месте, я пролила источник слез пред моим обожателем и сказала томным голосом: «Милостивейший государь! Когда я столько счастлива, что удостоилась вашей благосклонности, то позвольте принести к вам мольбу о своих ближних. В том обществе, в котором была я, находились также два мои брата, родной Чистяков, а двоюродный Хвостиков. Если и они не избегли, подобно мне, рук грозного правосудия, то не оставьте для любви ко мне отпустить их. Благодарность их и моя будет беспредельна!» Он, поглядев на меня равнодушно, сказал: «Хорошо! посмотрю!» С сим словом вышел. На другой день он входит ко мне, и, – о радость! – с Хвостиковым. «Любезный братец!» – вскричала я, обнимая его, дабы он не обнаружил моей хитрости. Бедный Хвостиков стоял бледен, как смерть, и трепетал всем составом. «Что же, братец, вскричала я, – не благодаришь ты его светлость за высокую милость, тебе даруемую?» Хвостиков с размаху повалился к стопам судии своего, взмахнул рукою, как истинный актер, разинул рот, казалось, что-то покушался вымолвить, но язык окаменел, и он в сем жалком виде совсем не походил на того храброго беса, который так упорно выдерживал осаду от полицейских сыщиков и, конечно, не так бы скоро сдался, если бы не порвался величественный хвост его! Он был здесь настоящий скорпион, смиренное пресмыкающееся!»
Тут я присовокупил к закрасневшемуся Хвостикову:
– Не правда ли, господин Скорпион, что прекрасная Лавиния изрядно умеет писать портреты? Признаюсь, что из сей картины нельзя видеть того мужества, которого ожидал я после первого подвига на чердаке! И то правда! вы были актер и столько же превосходно представили на чердаке адского героя, сколько на сцене представляли земных! Но как вы в чертогах мудрости были смиренный Скорпион, то почему в чертогах знатного вельможи не быть смиренным преступником?
– Я думаю, – отвечал он, – что всегда вас храбрее. Когда вы так сильно устрашились меня на чердаке, то что уже сделали бы, будучи на глазах у судьи? Его одно слово столько же полновесно и для правого человека, как для грешника по крайней мере сотня самых сердитых бесов! Посудите ж, что будет для неправого?
– Я охотно соглашусь с вами, – сказал я и начал продолжать чтение письма:
«Князь Латрон сказал: «Встань, повеса; я прощаю тебя для прекрасной сестры твоей! Ты ей обязан жизнию. Будь благодарен ей. Но чтобы больше еще доказать ей мою любовь, то я постараюсь сделать тебя счастливым, равно как такого же повесу, родного брата ее Чистякова. С сей минуты вы ничего не опасайтесь от поисков правосудия, в каком бы мундире или юбке оно ни ходило! Явитесь ко мне в Варшаве, куда я завтре отправляюсь, и я дам вам должности». С сим словом он вышел. Я рассказала подробно Хвостикову, что знала, и вздумала было сделать днем репетицию тем прекрасным действиям, какие представляли мы по ночам в доме Премудрости; но Хвостиков в сем случае оказался ниже даже самого Скорпиона. Он был весь снег и лед. Я употребила отсутствие князя Латрона на написание сего письма к вам, князь Гаврило Симонович, ибо я, сделавшись свободною, легко открыла место вашего пребывания. Как искренно вам преданная, советую не пренебречь обещаниями его светлости и пожаловать в Варшаву. Там я постараюсь употребить все силы души и тела, чтоб сделать вас сколько можно довольнее!»
По прочтении красноречивого и замысловатого письма сего долго смотрели мы друг на друга, не говоря ни слова. Наконец начался между нами следующий разговор:
Я. Беспутная, непотребная женщина. С тех пор, как впервые вышла на заре полоть капусту, ты до сего времени одинакова. Посудите, почтенный Савва Трифонович, о бесстыдстве этой твари! Едва успела она сделаться наложницею знатного и могущего сатира, то уже и начинает распоряжаться участию других, как будто какая княгиня или графиня, которая, добившись после долгих трудностей чести быть метрессою своего государя, начинает с презрением смотреть на его супругу и обещает чины и воеводства тем бездушным насекомым, которые, несмотря на знатность своей породы, на славные подвиги великих предков своих, на блестящие золотом и каменьями свои кафтаны с брильянтовыми пуговицами, не только не стыдятся, но даже за честь ставят публично тщеславиться, если удастся им поднять веер такой любимицы, застегнуть ей башмачную пряжку, получить от нее по носу щелчок и прочее…
Погребщик(улыбаясь). Хотя Гаврило Симонович говорит дельно, но надобно признаться, что тут участвует личность, а потому, хотя горячность его извинительна, но как скоро человек говорит в жару страсти, надобно слова его взвесить и рассмотреть, все ли мысли его справедливы.
Хвостиков(к погребщику). Вы превосходно рассуждаете, хотя…
Погребщик. В погребе, хотите вы сказать? Уверяю вас, что иногда не только в погребе, но даже в хижине рассуждают правильнее, нежели в сенатах, парламентах, государственных советах! Не подумайте, Гаврило Симонович, чтобы я, говоря вам сие, чужд был чувствований стыда и чести! Совсем нет! Хотя я как человек не всегда сохраняю в себе сии чувствования, но крайней мере от всего сердца люблю тех, кто о том старается. Но позвольте мне сделать вам несколько вопросов?
Я. Охотно отвечать готов!
Погребщик. Бедный человек имел часть землицы. Посадил на ней молоденькое деревцо – яблоню; как оно у него одно и есть, то он употребляет все старание, чтобы возрастить его; этого мало; он столько им пленился, что хочет видеть его стройным, прекрасным деревом, чтобы со временем мог успокоиться под его тению и вкусить плодов его.
Хвостиков(с важностию). Это аллегория или притча!
Погребщик. По мне все равно, как ни назовите. От худой ли почвы земли и непорочности соков, питавших молодое дерево, от бури ли и солнечного зноя, от небрежения ли самого хозяина, – только деревцо, которое начало уже цвести и обещало плоды прекрасные, гнется да гнется, а в скором времени и совсем склонилось через забор в сад богатого и сильного соседа.
Хвостиков. Понимаю! Что далее?
Погребщик. Бедный хозяин печалится, сетует, домогается как-нибудь возобновить права на дерево, – тщетно. Богач дает ему знать, что он не только не будет иметь части плодов, но если продолжит упрямство, то жестоко наказан будет и лишится остальной землицы.
Хвостиков. Отгадываю.
Погребщик. Бедному оставалось терпеть! Наконец, богач, по увещанию ли жены, детей или приятелей – все равно, – только призывает его и говорит: «Плоды яблони твоей так мне полюбились, что я не дам тебе ни одного. Однако, чтобы труды твои не совсем были тщетны, вот у меня другая яблоня, и я дозволяю тебе каждогодно собирать с нее плоды». Что, думаете вы, сделал нищий?
Хвостиков. Без сомнения, с радостною благодарностию принял предложение!
Погребщик. Ничуть не бывало! он с гордостию отверг его. Не глуп ли человек сей?
Хвостиков(припрыгнул). Совершенный безумец, настоящий осел!
Я. Так! Однако, Савва Трифонович…
Погребщик. Однако, Гаврило Симонович! дело идет, что беспутная жена твоя охотится сделать тебе помощь на счет беспутств своих. Из сего заключаю, что и они к чему-нибудь бывают пригодны. Ты хочешь от помощи ее отказаться? Хорошо, если б она на сем основании обещала тебе быть впредь честною женщиною. Но она о сем и не думает, да, вероятно, и впредь никогда думать не будет.
Я. Разумеется!
Погребщик. Ну за чем же дело стало? Если бы ты был из числа тех безмозглых повес, которые обыкновенно ищут выйти в люди такими путями, я в это дело не мешался бы. Но я считал тебя с начала самого путным человеком, на которого счастие глядело исподлобья, а потому взял на свое попечение и отдал покойному Бибариусу для наставления в науках, когда уже увидел, что прилипчивая язва учености и к тебе пристала, а потому-то, – повторяю, – и теперь советую, перекрестясь обеими руками и помолясь образу Николая Чудотворца, – пуститься в Польшу. Нет у вас денег – я снабжу. Будете богаты – отдадите, с умом можно нажить деньги; но если без ума были бы у вас сотни тысяч – ни копейки не поверю. Ибо всего чаще безумные богачи умирают с голоду, когда не остерегутся промотать имение, родителями приобретенное.
Так наставительно проповедовал Савва Трифонович, и восхищенный Хвостиков вскричал: «Превосходно! Вы так, Савва Трифонович, основательно или аргументально рассуждаете, такие аргументы представляете, как…»
– А как и кто? – спросил погребщик. – Право, теперь не вспомню, а, верно, кто-нибудь был такой, и не отменно преумный человек!
– Что долго говорить, – вскричал я весело, – я согласен! Как скоро поисправимся, давай искать счастия в пространном море света сего, не заботясь, – откуда, из какого источника оно проистекает. Не правда ли, что золото и в грязи золото; да оно и добывается из черных и серых камней. Не глуп ли подлинно был я, что опять пустился следовать нравственной философии, которая столько раз тирански со мною поступала, да притом я дал уже однажды и клятву, оставя забобоны совести,[105] попытаться, не буду ли счастливее, своротя немного с ее дороги. Наймем покойную повозку и пустимся. Я, как главное орудие к будущему счастию, сяду посередине; по правую сторону прекрасная Ликориса, а по левую брат ее, почтенный Хвостиков. Слыхал я, что люди, предавшись только одному злому духу, достигали счастья, по крайней мере в здешнем мире; неужели я рожден под таким неблагополучным созвездием, что, шествуя ко храму славы и счастия, сопровождаемый по правую сторону добрым, по левую злым духами, не успею в своем предприятии?
Мы все засмеялись. Я пожал руку у доброго Саввы Трифоновича; обнял Хвостикова и поцеловал зардевшуюся щеку Ликорисы. Она взглянула на меня томным, кротким, но вместе испытующим, всепроницающим взором, и я тут же дал слово своей совести любить ее как нежную сестру, хотя бы все боги и богини назначили меня наперсником любви и богатства.
Увы! Как скоро забыл я клятву мою! Как скоро милая сестра сделалась милою… – но о том после.
Глава VIII
Едут наши
В непродолжительном времени благодетельный Савва Трифонович снарядил нас подорожному, как должно людей, которые готовятся скоро иметь честь представлять роли братьев наложницы знатнейшего польского боярина. Подлинно важный чин! Мы наняли извозчика Никиту, старика плешивого, беззубого, но зато веселого говоруна. Он сам шутил над бывшими с ним несчастиями.
Поутру прекрасного летнего дня Савва Трифонович проводил нас за городские вороты, обнял каждого дружелюбно и воротился назад. Мы все не могли удержаться от слез. Я стал в кибитке и долго смотрел мрачными глазами на беспрестанно укрывающуюся Москву. В последний раз взглянув на возвышенные башни ее, на храмы божий, поклонился в знак разлуки с нею, вздохнул и сел в кибитку. Мне пришли на мысль все случаи, постигшие меня в Москве. Где-то моя невидимка? где Доброславов? где Гусь Полярный и Телец Небесный? Увы! сколько претерпел перемен от зла к добру, от добра ко злу? Я вторично вздохнул тяжелее прежнего, товарищи мои то услышали и также вздохнули. Прелестная соседка моя приметила, что глаза мои еще не обсохли, и блестящая слеза повисла на ее реснице. Тихонько взял я ее за руку, с нежностию пожал, и мне тем же ответствовано. Как после сего не погрузиться в сладкую задумчивость, которая недолго, однако, продолжалась. Услыша вдруг подле себя дикий, охриплый, но страшно раздавшийся голос, мы вдруг подняли головы и с изумлением узнали, что наш Никита, размахивая кнутом, со всех сил надувался, чтоб громче спеть песню. Обернувшись к нам и оскаля десны, ибо зубов не было, спросил: «Что? Каково? О, если б вы меня в старые годы послышали! То ли дело!»
– И теперь весьма не плохо, – отвечал я, – по нам недосуг слушать. Итак, не лучше ли…
– Небось перестать? – вскричал он. – Да что вы теперь делаете, что вам недосуг?
– Рассуждаем! – отвечал Хвостиков с важностию молодого педанта, и Никита сказал ему:
– Если вы и подлинно рассуждаете, то, верно, не совсем благополучны; ибо так долго, как я, разъезжая по свету, бывал в Москве и Петербурге, бывал в Лейпциге, Берлине, Яссах, не говоря уже о мелочных городишках, а нигде не заметил, чтобы кто-либо в счастии любил рассуждать. Мы тогда за это ремесло принимаемся, как уже поздо. Право, так! Я сам весьма не рано пустился в рассуждения и оттого на старости таскаю бедные кости свои при зное летнем, при морозах зимних, в дождь и бурю. Что делать, государи мои! В доказательство правды выслушайте небольшую повесть.
Плешивый старик, который теперь сидит у вас на козлах, не всегда был только что Никита. Было время, когда большие и малые, богатые и полубогатые величали его Никитою Перфильевичем и, скидывая бобровые шапки, низенько кланялись. Я был не последним купцом в городке, хотя и небольшом, и торг производил лошадями. Торг, правда, был не очень важен, однако я жил в порядочном доме, ел, пил хорошо; водил жену и детей нехудо, а сам и не вылезал из красной рубашки и синего кафтана с славным кушаком. Статочное ли дело, чтоб я подумал тогда о смуром, какой на мне теперь?
Случись же на беду, что один из моих земляков равного моему состояния пустился в какие-то, леший ведает его, откупы. Мы прежде смеялись его затеям, но, сверх чаяния нашего, года через два он выстроил каменный дом, завел лавки, посадил сидельцев, а сам только и упражнялся, что ходил по гостям, принимал их у себя и стал набитой брат исправнику, судье и даже городничему, человеку самому несговорчивому и угрюмому. Все они с улыбкой протягивали к нему руки и спрашивали о здоровье жены, детей и всего дома. Кого не прельстит такая счастливая и такая скорая перемена? Две особы начали мне беспрестанно шептать на ухо: «Кинь торговлю лошадьми, а возьмись за откупы и подряды. Теперь война, за границу надобно много фуража и провианта. Лошаденок у тебя около сотни. Теперь же на скорую руку дают большие деньги. В одно лето ты с помощию божиею больше обогатишься, нежели спесивый земляк наш!»
Кто устоит против внушений таких могущих советников, то есть злого духа искусителя и дражайшей моей супружницы? Хотя я тогда был и Никита Перфильевич, но все же Никита, следовательно человек.
Я взял на себя подряд, нанял работников и пустился к месту назначения. Но как я не знал хорошенько положения и расстояния тамошних мест, ни того, что я отнюдь не получу сполна заподряженной цены, а сверх того, должен буду одного дарить, другого поить, а третий сам возьмет; словом, как я был в сем случае дурак во всех статьях, то перевозка моя менее нежели на половине дороги села мне на шею. Спохватился, да поздо! Сколько я ни просил, сколько ни умолял, чтоб меня не притесняли, тщетно! В скором времени поставку отдали другим на мой счет, а имение конфисковано и продано в уплату недостающего долга. Я кидался как угорелый; к одному, другому, третьему – все по пустякам. Один хохотал надо мною, а другой бранился нечестными словами. Когда я был в состоянии дарить, я был: любезный друг, приятель, Никита Перфильевич; мне довольно почтительно кланялись, дружески пожимали руки, а теперь, как я сам стал гол, как бубен, то хотя так низко кланялся, как будто становился раком, они и глядеть не изволили; а один был такой грубиян – из немцев, правда, – что когда я намекнул ему, слегка, однако, сколько раз поил его допьяна, – он крепко рассвирепел, схватил меня за ворот, оборотил спиною к себе и, рукою давши за неисправность мою в поставке преисправную позатылыщину, а ногою нехудого пинка, вытолкнул вон, примолвя: «Молчи, бородатый скот! знай, я драгунский капитан!»
Что было делать с драгунским капитаном? Я вышел, вздохнувши и проклиная от чистого сердца советы злого духа и любезной супружницы.
Из всего имущества осталось у меня только одна жена, два сына, две дочери, три клячонки, одна собака и две кошки. Как хочешь смекай. Приехав домой, я сказал жене: «Ну, голубушка! наделали мы с тобою оборотов! Изволь-ка оборачиваться из кофты в сарафан!»
Хотя, правда, и грустно было в тогдашнее время, однако мы помаленьку успокоились. Я также оборотился из синего в смурый кафтан и начал, помолясь богу, извозничать. Бог благословил меня. Девок выдал замуж за порядочных мещан, сыновей женил на зажиточных невестах, и они теперь у меня каждый разъезжает на порядочной тройке.
Всякий раз, расставаясь, я беру с них крепкое обещание не пускаться в обороты, если сами не хотят быть оборотнями, получать позатыльщины и пинки в зад.
Таким образом кончил Никита замысловатое свое повествование, которое и подлинно рассеяло несколько грусть нашу. Мы в дороге были уже около двух недель, проехали несколько городов, городков, сел и деревень; и к вечеру одного прекрасного дня остановились ужинать и ночевать в небольшой деревушке, за день езды до Киева, который в тогдашнее время принадлежал Польше.
Поутру прекрасного летнего дня Савва Трифонович проводил нас за городские вороты, обнял каждого дружелюбно и воротился назад. Мы все не могли удержаться от слез. Я стал в кибитке и долго смотрел мрачными глазами на беспрестанно укрывающуюся Москву. В последний раз взглянув на возвышенные башни ее, на храмы божий, поклонился в знак разлуки с нею, вздохнул и сел в кибитку. Мне пришли на мысль все случаи, постигшие меня в Москве. Где-то моя невидимка? где Доброславов? где Гусь Полярный и Телец Небесный? Увы! сколько претерпел перемен от зла к добру, от добра ко злу? Я вторично вздохнул тяжелее прежнего, товарищи мои то услышали и также вздохнули. Прелестная соседка моя приметила, что глаза мои еще не обсохли, и блестящая слеза повисла на ее реснице. Тихонько взял я ее за руку, с нежностию пожал, и мне тем же ответствовано. Как после сего не погрузиться в сладкую задумчивость, которая недолго, однако, продолжалась. Услыша вдруг подле себя дикий, охриплый, но страшно раздавшийся голос, мы вдруг подняли головы и с изумлением узнали, что наш Никита, размахивая кнутом, со всех сил надувался, чтоб громче спеть песню. Обернувшись к нам и оскаля десны, ибо зубов не было, спросил: «Что? Каково? О, если б вы меня в старые годы послышали! То ли дело!»
– И теперь весьма не плохо, – отвечал я, – по нам недосуг слушать. Итак, не лучше ли…
– Небось перестать? – вскричал он. – Да что вы теперь делаете, что вам недосуг?
– Рассуждаем! – отвечал Хвостиков с важностию молодого педанта, и Никита сказал ему:
– Если вы и подлинно рассуждаете, то, верно, не совсем благополучны; ибо так долго, как я, разъезжая по свету, бывал в Москве и Петербурге, бывал в Лейпциге, Берлине, Яссах, не говоря уже о мелочных городишках, а нигде не заметил, чтобы кто-либо в счастии любил рассуждать. Мы тогда за это ремесло принимаемся, как уже поздо. Право, так! Я сам весьма не рано пустился в рассуждения и оттого на старости таскаю бедные кости свои при зное летнем, при морозах зимних, в дождь и бурю. Что делать, государи мои! В доказательство правды выслушайте небольшую повесть.
Плешивый старик, который теперь сидит у вас на козлах, не всегда был только что Никита. Было время, когда большие и малые, богатые и полубогатые величали его Никитою Перфильевичем и, скидывая бобровые шапки, низенько кланялись. Я был не последним купцом в городке, хотя и небольшом, и торг производил лошадями. Торг, правда, был не очень важен, однако я жил в порядочном доме, ел, пил хорошо; водил жену и детей нехудо, а сам и не вылезал из красной рубашки и синего кафтана с славным кушаком. Статочное ли дело, чтоб я подумал тогда о смуром, какой на мне теперь?
Случись же на беду, что один из моих земляков равного моему состояния пустился в какие-то, леший ведает его, откупы. Мы прежде смеялись его затеям, но, сверх чаяния нашего, года через два он выстроил каменный дом, завел лавки, посадил сидельцев, а сам только и упражнялся, что ходил по гостям, принимал их у себя и стал набитой брат исправнику, судье и даже городничему, человеку самому несговорчивому и угрюмому. Все они с улыбкой протягивали к нему руки и спрашивали о здоровье жены, детей и всего дома. Кого не прельстит такая счастливая и такая скорая перемена? Две особы начали мне беспрестанно шептать на ухо: «Кинь торговлю лошадьми, а возьмись за откупы и подряды. Теперь война, за границу надобно много фуража и провианта. Лошаденок у тебя около сотни. Теперь же на скорую руку дают большие деньги. В одно лето ты с помощию божиею больше обогатишься, нежели спесивый земляк наш!»
Кто устоит против внушений таких могущих советников, то есть злого духа искусителя и дражайшей моей супружницы? Хотя я тогда был и Никита Перфильевич, но все же Никита, следовательно человек.
Я взял на себя подряд, нанял работников и пустился к месту назначения. Но как я не знал хорошенько положения и расстояния тамошних мест, ни того, что я отнюдь не получу сполна заподряженной цены, а сверх того, должен буду одного дарить, другого поить, а третий сам возьмет; словом, как я был в сем случае дурак во всех статьях, то перевозка моя менее нежели на половине дороги села мне на шею. Спохватился, да поздо! Сколько я ни просил, сколько ни умолял, чтоб меня не притесняли, тщетно! В скором времени поставку отдали другим на мой счет, а имение конфисковано и продано в уплату недостающего долга. Я кидался как угорелый; к одному, другому, третьему – все по пустякам. Один хохотал надо мною, а другой бранился нечестными словами. Когда я был в состоянии дарить, я был: любезный друг, приятель, Никита Перфильевич; мне довольно почтительно кланялись, дружески пожимали руки, а теперь, как я сам стал гол, как бубен, то хотя так низко кланялся, как будто становился раком, они и глядеть не изволили; а один был такой грубиян – из немцев, правда, – что когда я намекнул ему, слегка, однако, сколько раз поил его допьяна, – он крепко рассвирепел, схватил меня за ворот, оборотил спиною к себе и, рукою давши за неисправность мою в поставке преисправную позатылыщину, а ногою нехудого пинка, вытолкнул вон, примолвя: «Молчи, бородатый скот! знай, я драгунский капитан!»
Что было делать с драгунским капитаном? Я вышел, вздохнувши и проклиная от чистого сердца советы злого духа и любезной супружницы.
Из всего имущества осталось у меня только одна жена, два сына, две дочери, три клячонки, одна собака и две кошки. Как хочешь смекай. Приехав домой, я сказал жене: «Ну, голубушка! наделали мы с тобою оборотов! Изволь-ка оборачиваться из кофты в сарафан!»
Хотя, правда, и грустно было в тогдашнее время, однако мы помаленьку успокоились. Я также оборотился из синего в смурый кафтан и начал, помолясь богу, извозничать. Бог благословил меня. Девок выдал замуж за порядочных мещан, сыновей женил на зажиточных невестах, и они теперь у меня каждый разъезжает на порядочной тройке.
Всякий раз, расставаясь, я беру с них крепкое обещание не пускаться в обороты, если сами не хотят быть оборотнями, получать позатыльщины и пинки в зад.
Таким образом кончил Никита замысловатое свое повествование, которое и подлинно рассеяло несколько грусть нашу. Мы в дороге были уже около двух недель, проехали несколько городов, городков, сел и деревень; и к вечеру одного прекрасного дня остановились ужинать и ночевать в небольшой деревушке, за день езды до Киева, который в тогдашнее время принадлежал Польше.
Глава IX
Продолжение пути
Думаю, излишнее будет пространно объясняться, что я уже с некоторого времени был счастлив в любви своей. Брат моей подруги смотрел на меня косо, а мы представлялись, будто того и не примечаем. До сего времени был он, – или по крайней мере казался, – равнодушен. Но случись на беду, что в сей вечер, который предназначен был успокоению от путевых трудов, вздумалось нам – мне и Ликорисе – прогуляться в ближнем перелеске, который непосредственно граничил с целым лесом. Когда мы в самой чаще забавлялись собиранием грибов, ужасная буря затемнила небо. Дождь с градом обрушился на наши головы; и мы всю ночь должны были провести под ветвями елей.
Настало утро прекрасное; мы вышли из своего убежища, но не знали, куда направить шаги свои.
Оглядываясь направо и налево, мы не нашли лучшего, как идти покудова наудачу до первой тропинки. Мы и достигли желаемого, но вдвойне, то есть нам попались две узкие дорожки.
– Слава богу, – вскричала радостно Ликориса. – Одна из этих тропинок, верно, ведет в нашу деревню.
– Без сомнения, – вскричал я, – и, верно, в правую сторону!
– Ах нет, – сказала она, – без сомнения, в левую!
– А почему так? – спросил я задорно.
– Потому, припомни! Когда мы искали грибов, в которую сторону склонялись?
– Помнится, больше влево!
– Точно!
– Итак, на возвратном пути эта левая сторона сделалась правою, следственно, надобно идти влево.
Мне показались причины ее довольно достаточными, легко согласился, пошел и, левою рукою обняв ее, правою отводил сучья, чтоб они не оцарапали нежного личика, полной груди и белых ручек моей сопутницы. Пользуясь густотою места, восхищаясь зеленью травы, ветвей древесных, пением птиц, мы сами приходили в некоторое сладкое упоение любви, поминутно останавливались, обнимались: итак, не могу наверное сказать, медленность ли нашего хода или долгота пути была причиною, что, как мы вышли на лужайку, солнце высоко уже стояло в небе. Вдалеке увидели мы деревню, радостно обнялись в последний раз и бросились бежать. Но кто опишет наше поражение, когда по всем приметам узнали мы, что деревня не та, где мы остановились.
– Гаврило Симонович, – сказала Ликориса, побледнев, – мы, конечно, сбились с пути! Что с нами будет?
Посмотрим, – отвечал я, – быть может, ты и ошибаешься.
Тут увидел я мимоидущего мужика, которого, остановив, спросил:
– Постой, пожалуй, друг мой! Не тут ли вчера повозка тройкою остановилась на ночь?
Он. Никто не останавливался. (Хочет идти.)
Я. Погоди! где ж та, в которой повозка остановилась? Впереди или назади?
Он. Кто в ней едет, тот лучше знает!
Он ушел. Ликориса вздохнула.
Я. О чем вздыхать до времени? Войдем в деревню, там что-нибудь узнаем. То беда, что при мне нет денег ни копейки. Все остались в чемодане. То-то неосторожность! но кто ж знал! Я думаю, Ликориса, что и тебе надобно бы подкрепить силы. Шутка ли пробыть всю ночь на сыром воздухе, пройти столько верст пешком, в росистое утро, в легоньком платьице и башмачках!
Ликориса опять тяжко вздохнула, повеся голову к белой груди своей. Ни одной кровинки не было на щеках ее. Куда девалась охота к обниманьям, поцелуям, нежным ласкам? Мы иногда взглядывали друг на друга, но уже не теми пылающими взорами, которые представляли любовь и наслаждение. Вот что значит любовь без денег! Она есть нежный, прекрасный цветок. Пока берегут его и лелеют, пока животворный дождь и питательная роса напояют его стебли, он блестит как драгоценный камень. Лиши его сей пищи– и он исчахнет, совсем увянет.
Настало утро прекрасное; мы вышли из своего убежища, но не знали, куда направить шаги свои.
Оглядываясь направо и налево, мы не нашли лучшего, как идти покудова наудачу до первой тропинки. Мы и достигли желаемого, но вдвойне, то есть нам попались две узкие дорожки.
– Слава богу, – вскричала радостно Ликориса. – Одна из этих тропинок, верно, ведет в нашу деревню.
– Без сомнения, – вскричал я, – и, верно, в правую сторону!
– Ах нет, – сказала она, – без сомнения, в левую!
– А почему так? – спросил я задорно.
– Потому, припомни! Когда мы искали грибов, в которую сторону склонялись?
– Помнится, больше влево!
– Точно!
– Итак, на возвратном пути эта левая сторона сделалась правою, следственно, надобно идти влево.
Мне показались причины ее довольно достаточными, легко согласился, пошел и, левою рукою обняв ее, правою отводил сучья, чтоб они не оцарапали нежного личика, полной груди и белых ручек моей сопутницы. Пользуясь густотою места, восхищаясь зеленью травы, ветвей древесных, пением птиц, мы сами приходили в некоторое сладкое упоение любви, поминутно останавливались, обнимались: итак, не могу наверное сказать, медленность ли нашего хода или долгота пути была причиною, что, как мы вышли на лужайку, солнце высоко уже стояло в небе. Вдалеке увидели мы деревню, радостно обнялись в последний раз и бросились бежать. Но кто опишет наше поражение, когда по всем приметам узнали мы, что деревня не та, где мы остановились.
– Гаврило Симонович, – сказала Ликориса, побледнев, – мы, конечно, сбились с пути! Что с нами будет?
Посмотрим, – отвечал я, – быть может, ты и ошибаешься.
Тут увидел я мимоидущего мужика, которого, остановив, спросил:
– Постой, пожалуй, друг мой! Не тут ли вчера повозка тройкою остановилась на ночь?
Он. Никто не останавливался. (Хочет идти.)
Я. Погоди! где ж та, в которой повозка остановилась? Впереди или назади?
Он. Кто в ней едет, тот лучше знает!
Он ушел. Ликориса вздохнула.
Я. О чем вздыхать до времени? Войдем в деревню, там что-нибудь узнаем. То беда, что при мне нет денег ни копейки. Все остались в чемодане. То-то неосторожность! но кто ж знал! Я думаю, Ликориса, что и тебе надобно бы подкрепить силы. Шутка ли пробыть всю ночь на сыром воздухе, пройти столько верст пешком, в росистое утро, в легоньком платьице и башмачках!
Ликориса опять тяжко вздохнула, повеся голову к белой груди своей. Ни одной кровинки не было на щеках ее. Куда девалась охота к обниманьям, поцелуям, нежным ласкам? Мы иногда взглядывали друг на друга, но уже не теми пылающими взорами, которые представляли любовь и наслаждение. Вот что значит любовь без денег! Она есть нежный, прекрасный цветок. Пока берегут его и лелеют, пока животворный дождь и питательная роса напояют его стебли, он блестит как драгоценный камень. Лиши его сей пищи– и он исчахнет, совсем увянет.