Страница:
– Так, господин Чистяков! Ты причинил мне неудовольствие. Виноват ли ты или нет, но неудовольствие все тем же остается. Дело совсем кончено. Мария уже женою Луциана, который, по моему старанию, пристроен к месту. Я все забыл, простил всех, и прежде нежели мы примемся за обыкновенные дела свои, я хочу знать, какое имел ты участие в сей интриге?
– Милостивый государь! – вскричал я, – если б мадам открыла мне, что Мария есть дочь ваша, то, клянусь, я не вступился бы в такое дело! Но я совсем и не воображал того!
Тут рассказал я с полным чистосердечием обо всем, как происходило. Когда кончил я свою повесть, Доброславов говорил: «Вижу, что ты не виноват в рассуждении меня, и доволен. Но касательно самого дела ты виноват много! Однако, чтобы доказать, что я имею к тебе большую еще доверенность, нежели прежде, то открою план мой об устроении твоего благополучия. Знай, что здесь есть общество благотворителей света.[86] Благодеяния его изливаются втайне, и члены его, равно как и место собрания, неизвестны. Самые члены не знают друг друга, заседая в полумасках. Новый член вписывается в книгу под именем звезды, стоящей вертикально в минуту вступления его в сей орден. Хочешь ли иметь понятие о высокой таинственной мудрости, которая пронзает небеса и освещает сокровенные движения горних духов? Хочешь ли знать замыслы европейских дворов, намерения бояр, весь ход подлунного мира? Хочешь ли вместе со мною и моим другом, который есть главный руководитель и просветитель общества, быть светилом мира, другом людей и повелителем? Или просто, как несмысленная чернь называет великих людей сих – масоном?»
Я сидел, устремив взоры на Доброславова. Такое странное, чудное предложение меня изумило. Сердце мое затрепетало приятным трепетом, и кровь быстро волновалась в груди. Изъявив ему чувствительнейшую благодарность за то высокое мнение, которое он обо мне имеет, я сказал, что с детскою покорностию предаюсь его руководству.
– Хорошо, – говорил он. – Тайное предчувствие внушило мне, что духи наши были в братской связи еще прежде, нежели небытие оживилось и природа почувствовала биение пульса. Отселе не иначе буду называть тебя, как братом, и ты меня тем же именем. Несколько времени назад я предложил сообществу о принятии нового брата, которого ум, бдительность, а особливо скромность, испытал я в годичное время. Все единогласно утвердили мое предложение, и тебе стоит явиться только, – что мы ввечеру вместе и сделаем.
Я снова благодарил моего благодетеля, и оба расстались очень довольны один другим. Голова моя кружилась; воображение пылало. Весь день походил я на страждущего горячкою. «Как? и я буду понимать действия неба и духов, его наполняющих? Я буду слышать их беседы, любоваться их образом, без сомнения прелестнейшим? О! как же непростительно грешат те, кои издеваются над священною метафизикою, а особливо над мудрейшею дщерию ее пневматологиею! Коль скоро достигну я той высокости, какую обещает мне Доброславов, тогда докажу буйным невеждам, что они грубо обманываются; разрушу сомнения света, открою завесу непроницаемую и покажу небожителей!»
Так сгоряча рассуждал я, забыв, что Доброславов требовал от меня более всего молчаливости. Но человек слаб! Как не восхищаться, готовясь проникнуть в недра неба и увидеть такую редкость, как духи! В старину они все-таки почаще являлись людям, а ныне как в воду упали.
День прошел в сем мечтании; настали сумерки; Доброславов вошел ко мне с Олимпием, завязали мне глаза, вывели из дому, посадили в карету, и поехали. Благодетель увещевал меня не робеть, и я был довольно бодр. Чрез час карета остановилась, мы вышли. Долго водили меня, и наконец Доброславов сказал: «Стой здесь до времени». С маски моей сняли повязку и – о ужас! – я увидел обширную комнату, обитую черным сукном, на котором из белого вышиты были птицы, четвероногие, гады, рыбы и насекомые. Посредине комнаты стоял большой стол, уставленный свечами, за которым сидели, потупя головы, в молчании около пятидесяти человек в черных мантиях, на коих изображены были пламенными красками таинственные знаки, как-то: созвездия, планеты, духи парящие а ползающие, добрые и злые.
Первенствующий из них встал, взошел на кафедру, поклонился собранию весьма низко три раза, а потом говорил: «Почтенные, высокопочтенные, просвещенные и высокопросвещенные братия! Позволено ли будет говорить мне о принятии в общество наше достойного сочлена?»
Тут все встали, также низко поклонились ему три раза и сказали: «Говори, Высокопросвещеннейший наставник наш и брат!»
Он начал громко и размахивая руками; говорил так высокопарно, так замысловато, что я не мог понять ни одного слова. Куды? Он упоминал о небесной гармонии, о брачном сочетании звезд, о выспренном плане Еговы, начертанном для создания человека. С час продолжалась речь сия, и я впал в уныние, что ничего не понимаю. «Конечно, я еще недостоин понимать языка истинной мудрости», – думал я и перестал слушать. Сердце мое занывало.
Наконец оратор кончил вопросом: «Согласны ли, братия?» Вместо одобрительного ответа они со всей силы начали хлопать по своим лайковым передникам. Тогда говоривший речь подошел к телескопу, навел его на звезды, долго смотрел, наконец вписал что-то в большой книге, развернутой на столе, и громко возгласил: «Козерог будет имя ищущему просвещения младенцу!» Тут некоторые вышли в другую комнату, а прочие запели песню, в продолжение которой покрыли меня мантией, на голову надели шляпу и начали поздравлять. Со всех сторон раздавалось: «Поздравляю тебя, почтенный Козерог! Ты ступил на светлую стезю истины. Ты принял в себя луч разума, истекающего из небесных чертогов; да возможен нарещи тебя вскоре отроком, а потом и братом!»
Я только что кланялся во все стороны, не зная, как назвать кого.
Тогда начальный вышел, а за ним и все мы. Я увидел преогромную залу, великолепно освещенную; стены ее обиты были розовым бархатом. На стенах висели прекрасные картины в великолепных рамах. На одной изображен был Адам в объятиях Евы, когда они были еще в счастливом состоянии невинности. На другой – восхищенный мудрец, взирающий пламенными глазами на прелести юной красавицы, моющейся в ручье. На третьей – Соломон в кругу множества девиц красоты неописанной. Одна окуривала его одежды, другая опрыскивала благоуханием востока, третия переплетала волосы золотом и жемчугом. Все картины были подобного содержания. Зала окружена была диванами из пунцового атласа. Посредине стоял большой стол, уставленный яствами и напитками.
Когда все уселись и довольно понасытились тем и другим, начались веселые разговоры, и радость заблистала на глазах каждого; ибо и видны были одни только глаза, нос, рот и подбородок; а верхнюю благороднейшую часть головы покрывали прежние полумаски. Один говорил о прелестях покойной, довольной жизни; другой отдавал преимущество любви прелестной девицы; третий доказывал, что без вина и самые пламенные объятия покажутся ледяными. Все говорили, все шутили, однако без насмешек, без колкостей, а прямо по-братски, и оттого веселость была непритворная. Один я сидел молча, не зная, как и к кому отнестись. Сидевший подле меня спросил:
– Что ты молчишь, почтенный брат Козерог? Или тебе не полюбилось увеселение наше? Клянусь, таково должно быть всегда увеселение мудрого! Спроси у Высокопросвещеннейшего, он подтвердит!
– Не оттого молчу я, что мне здесь не нравится, а, никого не зная, не смею говорить.
– Как? – сказал сосед. – Тебе стоит только взглянуть на спину каждого, так и узнаешь имя его. Там написано пламенными словами имя той звезды или планеты, под которою он записан в книгу превечной мудрости. Я называюсь Скорпионом. Там сидит Телец, который, видно, знатный барин, ибо всегда является в брильянтах и говорит важно и протяжно. Вот Большой Пес, или Сириус, и, судя по словам, должен быть великий подьячий: так все речи его крючковаты! Вот Овен, и, как приметно, купец. Вот Водолей, как кажется, эпический стихотворец. Только он не выдерживает своего имени: воды боится, как яду, а вливает в себя одно вино. Его лучше бы назвать Виноелей. А что касается до меня, то я ношу почтенное звание актера на здешнем феатре и прошу покорно ко мне. Вы должны быть честный человек, когда удостоились совосседать с нами, и притом по представлению Высокопросвещенного.
– Хорошо, – отвечал я, – но как мне узнать вас в лицо, не видя его и не зная имени?
– Ничего, – отвечал он, – стоит вам только на сцене, где после представления собираются феатральные боги, богини и их обожатели, сделать масонский знак, так я и догадаюсь.
– Какой же это знак? – спросил я с нетерпением.
– Указательным пальцем правой руки, – отвечал он, – коснись большого на левой; потом изобрази кружок на лбу и почешись в затылке, то я мигом догадаюсь, что ты сочлен знаменитого сего святилища.
Во время ужина брат Скорпион рассказал мне имена всех сочленов и догадки свои о состоянии каждого в свете. Я нашел в одной зале весь скотный двор земный, небесный и преисподний. В самом деле: тут были Львы, Тигры, Медведи, большие и малые, Змеи, Скорпионы, Раки, Гуси, Лебеди и проч. и проч.
Когда пресытились от благ земных, Высокопросвещенный три раза ударил по столу молотком, и глубокое молчание настало. Оно продолжалось около двух или трех минут, после чего все, возвыся гласы, воспели следующую песнь:
На стенных часах в зале пробило двенадцать часов, и вмиг все утихло; музыка остановилась, пляски также; все девицы стояли в глубоком молчании, которое продолжалось несколько секунд. Тогда встал Высокопросвещеннейший с своего дивана и сказал громко: «Которую из сих прелестных назначаете вы царицею ночи сея?»
«Прекрасная Ликориса да будет царицею, да усладит тебя своею любовию», – раздались голоса почтенной братии; и в то ж мгновение из-под полу возник престол, блестящий резьбою, представляющею купидонов в разных положениях. По правую сторону его, на особливом столике, стояла фарфоровая урна, а по левую – миртовая диадима. Высокопросвещеинейший встал с своего места, подошел к одной из нимф, возвел ее на трон, возложил на голову венок, и, облобызав румяную щеку ее, сел на свое место. Прелестная юность взяла арфу, наложила белые персты, – все умолкло, – и чистый звонкий голос ее раздался в сопровождении звонких струн.
Пение кончилось. Братия встали и подошли к трону. Богиня заставила каждого из нас вынимать из урны жребии, на коих написаны были женские имена, греческие и римские. Дошла очередь до меня. С трепетом и почти нехотением опускаю руку, вынимаю, читаю вслух: «Лавиния», – и вмиг девушка с потупленными взорами, с закрасневшими щеками, с волнующеюся грудью берет меня за руку, отводит и сажает на диван. От стыдливости она не смела поднять глаз, а я, движимый любовию к Ликорисе и ревностию, сидел отворотясь, как вдруг с ужасом увидел, что стены залы поколебались, свечи в люстрах постепенно потухли, диваны начали двигаться, и в один миг очутился я в небольшой, чистой, уединенной комнате, в углу которой горела лампада. Все умолкло.
– Милостивый государь! – вскричал я, – если б мадам открыла мне, что Мария есть дочь ваша, то, клянусь, я не вступился бы в такое дело! Но я совсем и не воображал того!
Тут рассказал я с полным чистосердечием обо всем, как происходило. Когда кончил я свою повесть, Доброславов говорил: «Вижу, что ты не виноват в рассуждении меня, и доволен. Но касательно самого дела ты виноват много! Однако, чтобы доказать, что я имею к тебе большую еще доверенность, нежели прежде, то открою план мой об устроении твоего благополучия. Знай, что здесь есть общество благотворителей света.[86] Благодеяния его изливаются втайне, и члены его, равно как и место собрания, неизвестны. Самые члены не знают друг друга, заседая в полумасках. Новый член вписывается в книгу под именем звезды, стоящей вертикально в минуту вступления его в сей орден. Хочешь ли иметь понятие о высокой таинственной мудрости, которая пронзает небеса и освещает сокровенные движения горних духов? Хочешь ли знать замыслы европейских дворов, намерения бояр, весь ход подлунного мира? Хочешь ли вместе со мною и моим другом, который есть главный руководитель и просветитель общества, быть светилом мира, другом людей и повелителем? Или просто, как несмысленная чернь называет великих людей сих – масоном?»
Я сидел, устремив взоры на Доброславова. Такое странное, чудное предложение меня изумило. Сердце мое затрепетало приятным трепетом, и кровь быстро волновалась в груди. Изъявив ему чувствительнейшую благодарность за то высокое мнение, которое он обо мне имеет, я сказал, что с детскою покорностию предаюсь его руководству.
– Хорошо, – говорил он. – Тайное предчувствие внушило мне, что духи наши были в братской связи еще прежде, нежели небытие оживилось и природа почувствовала биение пульса. Отселе не иначе буду называть тебя, как братом, и ты меня тем же именем. Несколько времени назад я предложил сообществу о принятии нового брата, которого ум, бдительность, а особливо скромность, испытал я в годичное время. Все единогласно утвердили мое предложение, и тебе стоит явиться только, – что мы ввечеру вместе и сделаем.
Я снова благодарил моего благодетеля, и оба расстались очень довольны один другим. Голова моя кружилась; воображение пылало. Весь день походил я на страждущего горячкою. «Как? и я буду понимать действия неба и духов, его наполняющих? Я буду слышать их беседы, любоваться их образом, без сомнения прелестнейшим? О! как же непростительно грешат те, кои издеваются над священною метафизикою, а особливо над мудрейшею дщерию ее пневматологиею! Коль скоро достигну я той высокости, какую обещает мне Доброславов, тогда докажу буйным невеждам, что они грубо обманываются; разрушу сомнения света, открою завесу непроницаемую и покажу небожителей!»
Так сгоряча рассуждал я, забыв, что Доброславов требовал от меня более всего молчаливости. Но человек слаб! Как не восхищаться, готовясь проникнуть в недра неба и увидеть такую редкость, как духи! В старину они все-таки почаще являлись людям, а ныне как в воду упали.
День прошел в сем мечтании; настали сумерки; Доброславов вошел ко мне с Олимпием, завязали мне глаза, вывели из дому, посадили в карету, и поехали. Благодетель увещевал меня не робеть, и я был довольно бодр. Чрез час карета остановилась, мы вышли. Долго водили меня, и наконец Доброславов сказал: «Стой здесь до времени». С маски моей сняли повязку и – о ужас! – я увидел обширную комнату, обитую черным сукном, на котором из белого вышиты были птицы, четвероногие, гады, рыбы и насекомые. Посредине комнаты стоял большой стол, уставленный свечами, за которым сидели, потупя головы, в молчании около пятидесяти человек в черных мантиях, на коих изображены были пламенными красками таинственные знаки, как-то: созвездия, планеты, духи парящие а ползающие, добрые и злые.
Первенствующий из них встал, взошел на кафедру, поклонился собранию весьма низко три раза, а потом говорил: «Почтенные, высокопочтенные, просвещенные и высокопросвещенные братия! Позволено ли будет говорить мне о принятии в общество наше достойного сочлена?»
Тут все встали, также низко поклонились ему три раза и сказали: «Говори, Высокопросвещеннейший наставник наш и брат!»
Он начал громко и размахивая руками; говорил так высокопарно, так замысловато, что я не мог понять ни одного слова. Куды? Он упоминал о небесной гармонии, о брачном сочетании звезд, о выспренном плане Еговы, начертанном для создания человека. С час продолжалась речь сия, и я впал в уныние, что ничего не понимаю. «Конечно, я еще недостоин понимать языка истинной мудрости», – думал я и перестал слушать. Сердце мое занывало.
Наконец оратор кончил вопросом: «Согласны ли, братия?» Вместо одобрительного ответа они со всей силы начали хлопать по своим лайковым передникам. Тогда говоривший речь подошел к телескопу, навел его на звезды, долго смотрел, наконец вписал что-то в большой книге, развернутой на столе, и громко возгласил: «Козерог будет имя ищущему просвещения младенцу!» Тут некоторые вышли в другую комнату, а прочие запели песню, в продолжение которой покрыли меня мантией, на голову надели шляпу и начали поздравлять. Со всех сторон раздавалось: «Поздравляю тебя, почтенный Козерог! Ты ступил на светлую стезю истины. Ты принял в себя луч разума, истекающего из небесных чертогов; да возможен нарещи тебя вскоре отроком, а потом и братом!»
Я только что кланялся во все стороны, не зная, как назвать кого.
Тогда начальный вышел, а за ним и все мы. Я увидел преогромную залу, великолепно освещенную; стены ее обиты были розовым бархатом. На стенах висели прекрасные картины в великолепных рамах. На одной изображен был Адам в объятиях Евы, когда они были еще в счастливом состоянии невинности. На другой – восхищенный мудрец, взирающий пламенными глазами на прелести юной красавицы, моющейся в ручье. На третьей – Соломон в кругу множества девиц красоты неописанной. Одна окуривала его одежды, другая опрыскивала благоуханием востока, третия переплетала волосы золотом и жемчугом. Все картины были подобного содержания. Зала окружена была диванами из пунцового атласа. Посредине стоял большой стол, уставленный яствами и напитками.
Когда все уселись и довольно понасытились тем и другим, начались веселые разговоры, и радость заблистала на глазах каждого; ибо и видны были одни только глаза, нос, рот и подбородок; а верхнюю благороднейшую часть головы покрывали прежние полумаски. Один говорил о прелестях покойной, довольной жизни; другой отдавал преимущество любви прелестной девицы; третий доказывал, что без вина и самые пламенные объятия покажутся ледяными. Все говорили, все шутили, однако без насмешек, без колкостей, а прямо по-братски, и оттого веселость была непритворная. Один я сидел молча, не зная, как и к кому отнестись. Сидевший подле меня спросил:
– Что ты молчишь, почтенный брат Козерог? Или тебе не полюбилось увеселение наше? Клянусь, таково должно быть всегда увеселение мудрого! Спроси у Высокопросвещеннейшего, он подтвердит!
– Не оттого молчу я, что мне здесь не нравится, а, никого не зная, не смею говорить.
– Как? – сказал сосед. – Тебе стоит только взглянуть на спину каждого, так и узнаешь имя его. Там написано пламенными словами имя той звезды или планеты, под которою он записан в книгу превечной мудрости. Я называюсь Скорпионом. Там сидит Телец, который, видно, знатный барин, ибо всегда является в брильянтах и говорит важно и протяжно. Вот Большой Пес, или Сириус, и, судя по словам, должен быть великий подьячий: так все речи его крючковаты! Вот Овен, и, как приметно, купец. Вот Водолей, как кажется, эпический стихотворец. Только он не выдерживает своего имени: воды боится, как яду, а вливает в себя одно вино. Его лучше бы назвать Виноелей. А что касается до меня, то я ношу почтенное звание актера на здешнем феатре и прошу покорно ко мне. Вы должны быть честный человек, когда удостоились совосседать с нами, и притом по представлению Высокопросвещенного.
– Хорошо, – отвечал я, – но как мне узнать вас в лицо, не видя его и не зная имени?
– Ничего, – отвечал он, – стоит вам только на сцене, где после представления собираются феатральные боги, богини и их обожатели, сделать масонский знак, так я и догадаюсь.
– Какой же это знак? – спросил я с нетерпением.
– Указательным пальцем правой руки, – отвечал он, – коснись большого на левой; потом изобрази кружок на лбу и почешись в затылке, то я мигом догадаюсь, что ты сочлен знаменитого сего святилища.
Во время ужина брат Скорпион рассказал мне имена всех сочленов и догадки свои о состоянии каждого в свете. Я нашел в одной зале весь скотный двор земный, небесный и преисподний. В самом деле: тут были Львы, Тигры, Медведи, большие и малые, Змеи, Скорпионы, Раки, Гуси, Лебеди и проч. и проч.
Когда пресытились от благ земных, Высокопросвещенный три раза ударил по столу молотком, и глубокое молчание настало. Оно продолжалось около двух или трех минут, после чего все, возвыся гласы, воспели следующую песнь:
Ликуйте, братья, путь свершая
И музикийский глас внимая;
Глядите, мудрость где живет!
Чтоб не иметь в пути препоны,
Се истины святой законы Вам
Геометрия дает. (2)
По окончании сей сладкогласной песни все мы уселись по диванам. Мгновенно раздалась невидимая огромная гармония; быстро отворяются потаенные двери залы, вылетает хор юных, прелестных нимф, одетых в греческом вкусе, в белых легких одеждах, с полуобнаженными полными грудями и цветочными венками на головах. Пламень разлился в груди моей, взоры налились сладкою влагою и с дикостию вожделения обращались от одного предмета к другому. Прелестные нимфы сии начали пленительную пляску. Они кружились, обнимались, сближались и опять разбегались. Каждое их движение было огонь, ветр. Если одна обнаруживала гибкий, стройный стан свой, другая блистала очаровательною белизною; одна – быстрым, все проницающим взором, другая – томным, нежным, умоляющим. Словом, что черта, что взор, что малейшее движение, то новая прелесть, новая нега, новое наслаждение. Я покушался думать, что достиг эдема Магометова и окружен вечно невинными гуриями; или, просидя один вечер за столом, помощию нескольких бокалов вина столько уже просветился, что достиг блаженства видеть небожителей и упиваться сладостию их взоров. Весь состав мой обратился в восхищение; каждое дыхание было подобно кроткому огню юного майского солнца, которое согревает распускающуюся розу, не утомляя нежного недра ее палящим зноем.
Строитель мудрый всей вселенной,
Во братски души впечатленной,
Ведет нас в радостный эдем.
Чтоб жизнь там в благе провождати,
Он сам благоволил нам дати
Блистающу звезду вождем. (2)
На стенных часах в зале пробило двенадцать часов, и вмиг все утихло; музыка остановилась, пляски также; все девицы стояли в глубоком молчании, которое продолжалось несколько секунд. Тогда встал Высокопросвещеннейший с своего дивана и сказал громко: «Которую из сих прелестных назначаете вы царицею ночи сея?»
«Прекрасная Ликориса да будет царицею, да усладит тебя своею любовию», – раздались голоса почтенной братии; и в то ж мгновение из-под полу возник престол, блестящий резьбою, представляющею купидонов в разных положениях. По правую сторону его, на особливом столике, стояла фарфоровая урна, а по левую – миртовая диадима. Высокопросвещеинейший встал с своего места, подошел к одной из нимф, возвел ее на трон, возложил на голову венок, и, облобызав румяную щеку ее, сел на свое место. Прелестная юность взяла арфу, наложила белые персты, – все умолкло, – и чистый звонкий голос ее раздался в сопровождении звонких струн.
Блажен, кто в жизни жить умеет,
К прелестному хранит любовь!
Его природа не хладеет,
Хотя и охладеет кровь.
Алчные взоры мои пожирали певицу неподражаемую. Любовь, подобно огню молнии, поразила сердце мое, и оно запылало. Она одна казалась мне достойною моих объятий, а прочие все обыкновенные прелестницы. Один звук ее голоса возвышал меня к небу, и я пил прелесть наслаждения с румяных уст ее; но мысль, что она будет в объятиях другого, дряхлого старика, погружала меня в оледенение. Сердце каменело; невольно отвращал я взоры и стенал. Не понимаю, что могло вдруг так нечаянно воспламенить меня к Ликорисе, которой я не знал, но мог положить наверное, что она многих из общества собратий моих сделала счастливыми. Это или обаяние торжественности, с какою происходило действие, или великая роскошь окружающих предметов, новость одежд девических, сладость гармонии, а наконец, чад от вина, за столом выпитого, – вероятно, все вместе сделало меня обожателем Ликорисы, и я поклялся употребить все старания сделаться счастливым.
Кто любит, юн под сединою;
Вино согреет хладну кровь.
В объятьях с нимфою младою
Блаженство даст ему любовь!
Пение кончилось. Братия встали и подошли к трону. Богиня заставила каждого из нас вынимать из урны жребии, на коих написаны были женские имена, греческие и римские. Дошла очередь до меня. С трепетом и почти нехотением опускаю руку, вынимаю, читаю вслух: «Лавиния», – и вмиг девушка с потупленными взорами, с закрасневшими щеками, с волнующеюся грудью берет меня за руку, отводит и сажает на диван. От стыдливости она не смела поднять глаз, а я, движимый любовию к Ликорисе и ревностию, сидел отворотясь, как вдруг с ужасом увидел, что стены залы поколебались, свечи в люстрах постепенно потухли, диваны начали двигаться, и в один миг очутился я в небольшой, чистой, уединенной комнате, в углу которой горела лампада. Все умолкло.
Глава XIV
Находка
Лавиния недовольна была продолжительным моим молчанием и бесчувственностию. Она с нежностию и даже восторгом сжимала меня в пламенных объятиях, давала мне страстные поцелуи, но я и не глядел! Утомясь от тщетных стараний, она сказала с досадою: «Не превратились ли вы в мрамор, почтенный Козерог?» Звук голоса привел меня несколько в себя; я взглянул на нее пристально и затрепетал. Незнакомка, приметив то, сказала с улыбкою:
– Неужели вы, почтенный брат, так новы в обращении, что дрожите, оставшись наедине с женщиною? Если так, то напрасно: мы совсем не ужасны!
– Княгиня Фекла Сидоровна! – сказал я, отталкивая ее одною рукою, а другою сняв маску. Она ахнула, побледнела и упала на диване без чувства.
Кроме негодования и досады, я ничего не чувствовал к ней в ту минуту и нимало не старался привести в чувство. «Презренная женщина! – говорил я. – Ты стоишь не сего наказания. Ты отравила дни мои горестию; ты заставила вести кочевую жизнь и быть во всегдашней опасности лишиться пристанища. О порок! как ужасны следы твои! Стоит издалека взглянуть на тебя с приятностию, ты с быстротою ветра прилетаешь и в ужасных объятиях сжимаешь несчастную жертву!»
Лавиния моя, пришед в себя, сказала с геройскою твердостию:
– Князь! не станем часов сих наполнять упреками: что прошло, то невозвратно! Гнев и досада тут невместны. Я уверена, что и ты в течение пяти или шести лет нашей разлуки не невинен. Не предлагаю тебе моих объятий, ибо ты не найдешь в них утехи, а я привыкла видеть у груди моей благополучных. Однако ж это не мешает быть нам друзьями и доставлять один другому выгоды. Назначь мне любую из подруг моих, и ты в непродолжительном времени будешь доволен. Я сама иногда бываю царицею ночи.
Такие рассуждения княгини были, конечно, плоды закоренелого бесстыдства, однако ж они развеселили меня против чаяния. Если б она заплакала, упала к ногам, раскаивалась, просила прощения, примирения и проч., то любовь моя могла возобновиться ежели не совершенно в сердце, то, верно, в воображении; ревность стала бы мучить, терзать, и я, конечно, был бы вновь несчастен. Но как философствующая супруга моя была так равнодушна, то ее спокойствие перелилось в меня, и я смотрел на нее как на старинную знакомку, с которою долго не видался. – Ты изрядно умствуешь, – сказал я ей, – и после моего просвещения, видно, доучивалась в благоустроенной школе?
– Не без того, – отвечала она, улыбаясь.
Но когда я рассказал ей о потере сына, Феклуша заплакала. И распутная мать – все же мать и может любить дитя, не терпя отца его.
Всю ночь провели мы в болтанье, и я рассказал ей чистосердечно мои любовные похождения. Мне хотелось тем кольнуть Феклушу и показать, что если она может прельщать сердца людские, то и я на свой пай не последний соблазнитель. Таковы сердца человеческие!
Но что было чуднее, то Феклуша, выслушав о том, покраснела, и хотя улыбалась, однако не могла скрыть досады. Опять повторю: таковы-то сердца человеческие! – Тут я признался в сильной страсти моей к Ликорисе. Лавиния захохотала.
– Знаешь ли, – сказала она, – что Ликориса есть любовница Высокопросвещеннейшего? Он стар и дряхл, не может уже наслаждаться любовию; по крайней мере утешается тем, что и другие лишены девических объятий Ликорисы.
Ликориса мне хорошая приятельница и нередко, плача на груди моей, признается, что старый Высокопросвещеннейший крайне для нее несносен. Она со всею нежностию поверглась бы в объятия другому, но судьба ее несчастная до того не допускает.
– Почему же? – сказал я. – Разве не жребий располагает выбором красавицы?
– Так, – отвечала она, – для всей собратий избираются подруги жребием, но по уставу общества для Высокопросвещеннейшего назначается царица ночи, избираемая общим согласием. Как все члены знают пристрастие его к Ликорисе, то ее и избирают чаще всех; а если иной пожелает сам иметь прекрасную девушку сию и избирают царицею другую, то старик отказывается, уступает сию честь другому, а себе назначает Ликорису. Как он есть глава и законодатель, то ему все покорствует.
– Но как вы попадаете сюда, – спросил я, – и свободно ли можете выйти?
– Попадаем мы в общество случайно, как и ты, но уже не пользуемся такою свободою. Мы можем только прогуливаться в саду сего дома, обнесенном высокою оградою. Однако, как скоро которой из нас наскучит, она может просить, и ее выпустят с обязательством не открывать тайны и местоположения дома. Но можно ли наскучить райскою жизнию? Говорят, что во все время существования сего ордена был такой пример один, и то потому, что некто из собратий, человек именитый, прельстясь красотою своей богини так, как ты прелестьми Ликорисы, не хотел видеть ее предметом наслаждения других и уговорил просить выпуска, который она без затруднения и получила.
В таких и сим подобным разговорах провели мы ночь, как глухой звук колокола раздался по комнатам.
– Это значит, – сказала Лавиния, – что настало утро и братия должны готовиться к отъезду в домы для исполнения должностей своих до будущей субботы. Собрание бывает один раз в неделю. Надень маску, любезный князь, и прости! Положись на меня в рассуждении Ликорисы. Она скоро наградит страсть твою; и если, сверх того, ты станешь равнодушно смотреть на мои поступки, то, уверяю, очень доволен будешь!
Когда вышел я в залу, то при слабом свете маленькой лампады увидел большую часть собратий. Доброславов подошел ко мне, взял за руку и вывел; в передней завязали мне глаза, и мы поехали домой, где я и господин Доброславов проспали до полудня. Конечно, и он бодрствовал всю ночь. Во весь день не видался я с ним.
Наутро другого дня он позвал меня к себе и говорил:
– Любезный брат и друг! Чтоб действовать хорошо в новом звании твоем, надобно знать цель и предопределение общества, коего ты сочлен. Свет сей при самом лучшем устройстве со стороны Великого Строителя, бренными людьми так испорчен и искажен, что неотменно требует стараний мудрого, чтобы происшествия следовали установленным порядком. Сколько есть честных и добрых семейств, которые от холоду и голоду лишаются жизни? Сколько есть бессмысленных злодеев, которые блестят золотом и жирными щеками, коих душа так тоща, так безобразна, что походит на дьявола более, чем на подобие божие? Итак, не благородно ли, не согласно ли с правилами Верховной Мудрости устроять равновесие, то есть у богатого безумца отбирать часть имущества и отдавать неимущему мудрецу? Одного заставишь сим образумиться и познать тщету земных имуществ, а другому доставишь способы разливать свет ума своего в обширнейшем круге! Но богатые безумцы горды и упрямы. Представления истины их не трогают, ибо они закоренели в заблуждениях. Чтобы воспламенить в них угасшую искру божества, нет другого способа, как возбудить их от сна лестию, угождениями и таинственным просвещением.
На сей великий предмет я и Высокий Строитель нашего общества избираем тебя, любезный друг. Вчера в собрании видел ты братий Тельца и Гуся Полярного. Первый из них – граф, а другой – заводчик; оба – крезы и безумны, как истуканы, но притом злы и своенравны, как мартышки. Ты по нашему старанию сперва к Полярному Гусю вступишь в услужение и будешь помогать нам в том, чего потребует польза мира. После примемся и за Тельца. Как скоро успеешь в том и другом, то награда тебе будет соразмерна трудам, и остаток жизни ты будешь вести в довольстве.
Я прельстился таким предложением, от которого, может быть, и отказался бы, если б образ милой Ликорисы не преследовал меня во сне и наяву. Я обнадежил Доброславова последовать всем его намерениям и расстался, будучи обнимаем несколько раз. Я наперед веселился, что буду восстановителем равновесия в природе и помощникам великим людям в том, чего требует польза целого мира. О! Как это прекрасно! Это столько же трогало душу мою, сколько прелести Ликорисы мое сердце.
Под вечер я пошел в феатр, чтобы по окончании представления увидеть почтенного брата Скорпиона, но на тот раз играли немецкую комедию славного автора и на немецком языке. Все зрители утопали в слезах, и вздохи заглушали слова актеров.
– Что вы находите в комедии сей печального, что так скорбите? – спросил я у одного старика, подле меня сидевшего.
– Ах, – отвечал он с тяжким вздохом, – как можно быть равнодушну, смотря на большую часть зрителей горько плачущих? Впрочем, я сам по-немецки ни слова не разумею!
– Чувствительность всегда похвальная добродетель, – сказал я и, оборотясь к другому соседу, спросил:– Скажите, пожалуйте, содержание сей жалостной комедии, если понимаете язык!
– Как не понимать, государь мой. Хотя я родился и в Польше, но все же происхожу из благородного дома фон Вольф-Кальб-Гаузов, что в Нижней Саксонии; а потому как сохранил свой отечественный язык, так и достоинство немца, то есть благородство, чувствительность и всегдашнее присутствие духа. Знаете ли, отчего в России большая часть шорников, колбасников и трубочистов все немцы? Именно оттого, что они с неподражаемым благородством выправляют ремни, с нежною чувствительностию начиняют колбасы и с геройским мужеством лазят по крышкам домов, чистя трубы!
– На все согласен, – отвечал я, – но желал бы знать содержание комедии. Пожалуйте, потрудитесь.
– Извольте. Вот оно. Один благородный немецкий барон, имея от роду не более пятидесяти лет, женился, по обыкновению всех баронов Священной Римской империи, на пятнадцатилетней девушке и против всех обыкновений прижил с нею, собственно он своею баронскою особою, двух детей. Он любил жену свою, как прилично благородному немцу, то есть с чувствительиостию и присутствием духа; пил пиво, курил табак, ездил с собаками в поле и проч., как водится у баронов.
Молодой баронессе такая жизнь не понравилась; она украдкою познакомилась с каким-то повесою и, верно, уж французом и, оставя мужа и двух детей, бежала куда глаза глядят. Хотя такие происшествия в высоких баронских домах нередки и всякий благородный немец должен смотреть на то с присутствием духа, однако с нашим бароном сделалось иначе. Ах бедный, жалкий человек! Он предался унынию, оставил свои забавы, перестал ездить за зайцами, отказался от пива и табаку, – и увы! – он в течение времени еще больше сделал! Сколько слуга ни уговаривал его поесть чего-нибудь, чтоб не умереть с голоду, – предлагал райские кушанья, как-то салат с салдереею, жареный картофель, даже масло, колбасы, сыр голландский, – тщетно: все не помогло!
Тут благородный фон Вольф-Кальб-Гаузен, сложив крестообразно руки, взглянул жалобно к небу и залился слезами, проговорив сквозь зубы: «Чего ожидать от несчастного, которого и бутерброд не прельщает!»
Такая горесть помешала ему заметить, что я встал и вышел из феатра. Идучи домой, я не мог надивиться безумному хвастовству и спеси сего немецкого пустомели. В последствии времени я узнал, что многие из сих спесивых безумцев, не находя на родине куска хлеба, приходят в Россию, нередко с котомкою за плечьми и в лохмотьях; и скоро, с помощию таких же выходцев, как и они, подлостию, ласкательствами и всеми низкими средствами достают себе выгодные места и после с гордостию и бесстыдством презирают и теснят природных русских. Тогда узнал я, что мы в гражданской образованности еще весьма далеки от других наций; потому что таких примеров нигде не найдешь, кроме как у нас.
– Неужели вы, почтенный брат, так новы в обращении, что дрожите, оставшись наедине с женщиною? Если так, то напрасно: мы совсем не ужасны!
– Княгиня Фекла Сидоровна! – сказал я, отталкивая ее одною рукою, а другою сняв маску. Она ахнула, побледнела и упала на диване без чувства.
Кроме негодования и досады, я ничего не чувствовал к ней в ту минуту и нимало не старался привести в чувство. «Презренная женщина! – говорил я. – Ты стоишь не сего наказания. Ты отравила дни мои горестию; ты заставила вести кочевую жизнь и быть во всегдашней опасности лишиться пристанища. О порок! как ужасны следы твои! Стоит издалека взглянуть на тебя с приятностию, ты с быстротою ветра прилетаешь и в ужасных объятиях сжимаешь несчастную жертву!»
Лавиния моя, пришед в себя, сказала с геройскою твердостию:
– Князь! не станем часов сих наполнять упреками: что прошло, то невозвратно! Гнев и досада тут невместны. Я уверена, что и ты в течение пяти или шести лет нашей разлуки не невинен. Не предлагаю тебе моих объятий, ибо ты не найдешь в них утехи, а я привыкла видеть у груди моей благополучных. Однако ж это не мешает быть нам друзьями и доставлять один другому выгоды. Назначь мне любую из подруг моих, и ты в непродолжительном времени будешь доволен. Я сама иногда бываю царицею ночи.
Такие рассуждения княгини были, конечно, плоды закоренелого бесстыдства, однако ж они развеселили меня против чаяния. Если б она заплакала, упала к ногам, раскаивалась, просила прощения, примирения и проч., то любовь моя могла возобновиться ежели не совершенно в сердце, то, верно, в воображении; ревность стала бы мучить, терзать, и я, конечно, был бы вновь несчастен. Но как философствующая супруга моя была так равнодушна, то ее спокойствие перелилось в меня, и я смотрел на нее как на старинную знакомку, с которою долго не видался. – Ты изрядно умствуешь, – сказал я ей, – и после моего просвещения, видно, доучивалась в благоустроенной школе?
– Не без того, – отвечала она, улыбаясь.
Но когда я рассказал ей о потере сына, Феклуша заплакала. И распутная мать – все же мать и может любить дитя, не терпя отца его.
Всю ночь провели мы в болтанье, и я рассказал ей чистосердечно мои любовные похождения. Мне хотелось тем кольнуть Феклушу и показать, что если она может прельщать сердца людские, то и я на свой пай не последний соблазнитель. Таковы сердца человеческие!
Но что было чуднее, то Феклуша, выслушав о том, покраснела, и хотя улыбалась, однако не могла скрыть досады. Опять повторю: таковы-то сердца человеческие! – Тут я признался в сильной страсти моей к Ликорисе. Лавиния захохотала.
– Знаешь ли, – сказала она, – что Ликориса есть любовница Высокопросвещеннейшего? Он стар и дряхл, не может уже наслаждаться любовию; по крайней мере утешается тем, что и другие лишены девических объятий Ликорисы.
Ликориса мне хорошая приятельница и нередко, плача на груди моей, признается, что старый Высокопросвещеннейший крайне для нее несносен. Она со всею нежностию поверглась бы в объятия другому, но судьба ее несчастная до того не допускает.
– Почему же? – сказал я. – Разве не жребий располагает выбором красавицы?
– Так, – отвечала она, – для всей собратий избираются подруги жребием, но по уставу общества для Высокопросвещеннейшего назначается царица ночи, избираемая общим согласием. Как все члены знают пристрастие его к Ликорисе, то ее и избирают чаще всех; а если иной пожелает сам иметь прекрасную девушку сию и избирают царицею другую, то старик отказывается, уступает сию честь другому, а себе назначает Ликорису. Как он есть глава и законодатель, то ему все покорствует.
– Но как вы попадаете сюда, – спросил я, – и свободно ли можете выйти?
– Попадаем мы в общество случайно, как и ты, но уже не пользуемся такою свободою. Мы можем только прогуливаться в саду сего дома, обнесенном высокою оградою. Однако, как скоро которой из нас наскучит, она может просить, и ее выпустят с обязательством не открывать тайны и местоположения дома. Но можно ли наскучить райскою жизнию? Говорят, что во все время существования сего ордена был такой пример один, и то потому, что некто из собратий, человек именитый, прельстясь красотою своей богини так, как ты прелестьми Ликорисы, не хотел видеть ее предметом наслаждения других и уговорил просить выпуска, который она без затруднения и получила.
В таких и сим подобным разговорах провели мы ночь, как глухой звук колокола раздался по комнатам.
– Это значит, – сказала Лавиния, – что настало утро и братия должны готовиться к отъезду в домы для исполнения должностей своих до будущей субботы. Собрание бывает один раз в неделю. Надень маску, любезный князь, и прости! Положись на меня в рассуждении Ликорисы. Она скоро наградит страсть твою; и если, сверх того, ты станешь равнодушно смотреть на мои поступки, то, уверяю, очень доволен будешь!
Когда вышел я в залу, то при слабом свете маленькой лампады увидел большую часть собратий. Доброславов подошел ко мне, взял за руку и вывел; в передней завязали мне глаза, и мы поехали домой, где я и господин Доброславов проспали до полудня. Конечно, и он бодрствовал всю ночь. Во весь день не видался я с ним.
Наутро другого дня он позвал меня к себе и говорил:
– Любезный брат и друг! Чтоб действовать хорошо в новом звании твоем, надобно знать цель и предопределение общества, коего ты сочлен. Свет сей при самом лучшем устройстве со стороны Великого Строителя, бренными людьми так испорчен и искажен, что неотменно требует стараний мудрого, чтобы происшествия следовали установленным порядком. Сколько есть честных и добрых семейств, которые от холоду и голоду лишаются жизни? Сколько есть бессмысленных злодеев, которые блестят золотом и жирными щеками, коих душа так тоща, так безобразна, что походит на дьявола более, чем на подобие божие? Итак, не благородно ли, не согласно ли с правилами Верховной Мудрости устроять равновесие, то есть у богатого безумца отбирать часть имущества и отдавать неимущему мудрецу? Одного заставишь сим образумиться и познать тщету земных имуществ, а другому доставишь способы разливать свет ума своего в обширнейшем круге! Но богатые безумцы горды и упрямы. Представления истины их не трогают, ибо они закоренели в заблуждениях. Чтобы воспламенить в них угасшую искру божества, нет другого способа, как возбудить их от сна лестию, угождениями и таинственным просвещением.
На сей великий предмет я и Высокий Строитель нашего общества избираем тебя, любезный друг. Вчера в собрании видел ты братий Тельца и Гуся Полярного. Первый из них – граф, а другой – заводчик; оба – крезы и безумны, как истуканы, но притом злы и своенравны, как мартышки. Ты по нашему старанию сперва к Полярному Гусю вступишь в услужение и будешь помогать нам в том, чего потребует польза мира. После примемся и за Тельца. Как скоро успеешь в том и другом, то награда тебе будет соразмерна трудам, и остаток жизни ты будешь вести в довольстве.
Я прельстился таким предложением, от которого, может быть, и отказался бы, если б образ милой Ликорисы не преследовал меня во сне и наяву. Я обнадежил Доброславова последовать всем его намерениям и расстался, будучи обнимаем несколько раз. Я наперед веселился, что буду восстановителем равновесия в природе и помощникам великим людям в том, чего требует польза целого мира. О! Как это прекрасно! Это столько же трогало душу мою, сколько прелести Ликорисы мое сердце.
Под вечер я пошел в феатр, чтобы по окончании представления увидеть почтенного брата Скорпиона, но на тот раз играли немецкую комедию славного автора и на немецком языке. Все зрители утопали в слезах, и вздохи заглушали слова актеров.
– Что вы находите в комедии сей печального, что так скорбите? – спросил я у одного старика, подле меня сидевшего.
– Ах, – отвечал он с тяжким вздохом, – как можно быть равнодушну, смотря на большую часть зрителей горько плачущих? Впрочем, я сам по-немецки ни слова не разумею!
– Чувствительность всегда похвальная добродетель, – сказал я и, оборотясь к другому соседу, спросил:– Скажите, пожалуйте, содержание сей жалостной комедии, если понимаете язык!
– Как не понимать, государь мой. Хотя я родился и в Польше, но все же происхожу из благородного дома фон Вольф-Кальб-Гаузов, что в Нижней Саксонии; а потому как сохранил свой отечественный язык, так и достоинство немца, то есть благородство, чувствительность и всегдашнее присутствие духа. Знаете ли, отчего в России большая часть шорников, колбасников и трубочистов все немцы? Именно оттого, что они с неподражаемым благородством выправляют ремни, с нежною чувствительностию начиняют колбасы и с геройским мужеством лазят по крышкам домов, чистя трубы!
– На все согласен, – отвечал я, – но желал бы знать содержание комедии. Пожалуйте, потрудитесь.
– Извольте. Вот оно. Один благородный немецкий барон, имея от роду не более пятидесяти лет, женился, по обыкновению всех баронов Священной Римской империи, на пятнадцатилетней девушке и против всех обыкновений прижил с нею, собственно он своею баронскою особою, двух детей. Он любил жену свою, как прилично благородному немцу, то есть с чувствительиостию и присутствием духа; пил пиво, курил табак, ездил с собаками в поле и проч., как водится у баронов.
Молодой баронессе такая жизнь не понравилась; она украдкою познакомилась с каким-то повесою и, верно, уж французом и, оставя мужа и двух детей, бежала куда глаза глядят. Хотя такие происшествия в высоких баронских домах нередки и всякий благородный немец должен смотреть на то с присутствием духа, однако с нашим бароном сделалось иначе. Ах бедный, жалкий человек! Он предался унынию, оставил свои забавы, перестал ездить за зайцами, отказался от пива и табаку, – и увы! – он в течение времени еще больше сделал! Сколько слуга ни уговаривал его поесть чего-нибудь, чтоб не умереть с голоду, – предлагал райские кушанья, как-то салат с салдереею, жареный картофель, даже масло, колбасы, сыр голландский, – тщетно: все не помогло!
Тут благородный фон Вольф-Кальб-Гаузен, сложив крестообразно руки, взглянул жалобно к небу и залился слезами, проговорив сквозь зубы: «Чего ожидать от несчастного, которого и бутерброд не прельщает!»
Такая горесть помешала ему заметить, что я встал и вышел из феатра. Идучи домой, я не мог надивиться безумному хвастовству и спеси сего немецкого пустомели. В последствии времени я узнал, что многие из сих спесивых безумцев, не находя на родине куска хлеба, приходят в Россию, нередко с котомкою за плечьми и в лохмотьях; и скоро, с помощию таких же выходцев, как и они, подлостию, ласкательствами и всеми низкими средствами достают себе выгодные места и после с гордостию и бесстыдством презирают и теснят природных русских. Тогда узнал я, что мы в гражданской образованности еще весьма далеки от других наций; потому что таких примеров нигде не найдешь, кроме как у нас.