Страница:
«Друг Гаврило Симонович!
По необходимой надобности оставляю вас на малое время, именно недели на две или немного поболе. Вы знаете мои дела! Оставляю вам ключи от всех моих сундуков, погребов, шкафов – ото всего. Как скоро прибуду к месту, мною назначенному, вы получите от меня письмо и можете писать ко мне. Желаю вам провести время весело. Никандру мой поклон.
Причудин».
– Ну, что же теперь будем делать? – спросил Никандр несколько беспокойно.
– То, что и прежде, – отвечал князь, – ты свое, а я свое!
– Что же Елизавета?
– Ты все еще об ней помнишь!
– Батюшка! неужели я могу забыть об ней?
– А если она тебя забыла?
– Невозможно, – клянусь богом, невозможно! Сердце мое в том мне порука.
– Самая дурная, ненадежная порука! Свидетельствует в том третья моя женитьба!
– Батюшка! Совсем другое дело!
– Может быть!
– Я отыщу ее!
– С богом!
– Что ж вы тогда скажете?
– Посмотрим!
Князь ушел в свою комнату, и сын его остался в недоумении. Настало обеднее время, и они отобедали. Говорили о том и о сем, а особенно ни о чем важном. Так прошел и день и два; так прошла целая неделя, а там и две, а там и три. Что делало их иногда задумчивыми, – так отца – неполучение писем от Причудина, а сына – совершенное безвестие о своей мачехе и с нею вместе и о Елизавете.
Однако ж не должно думать, чтобы нежный Никандр хотя на одну минуту забывал свою возлюбленную. Он не оставлял по-прежнему бегать по городу и предместьям в чаянии когда-нибудь открыть предмет своих неусыпных исканий. Однажды рано поутру бродил он верстах в трех от города, и когда пришла пора, то он, позавтракавши в трактире, стоящем вблизи дороги, – пошел в лес без всякого намерения. Тогда еще не знали приведенных теперь в систему прогулок без плана и без цели. Руссо, как кажется, был первый, открывший сие великое таинство, а некоторые соотечественники наши так усовершенствовали сию премудрую науку, что не только во всю свою жизнь прогуливаются, но ведут жизнь домашнюю, общественную – и все делают без плана и без цели. Никандр не собирал ни ландышей, ни незабудок или потому, что их там не было, или что он занят был важнейшими мыслями. Он не прежде остановился, как услыша невдалеке от себя звуки голоса человеческого. Он осмотрелся кругом и сквозь кусты дикой малины увидел: молодой мужчина сидел на траве, опершись на полуизгнивший пень. Щеки его были бледно-желтые, глаза сверкали тусклым огнем; голова с растрепанными волосами лежала на отрубе пня. Правая рука его была изголовьем, левая покоилась на замке лежащего у ног пистолета. Никандр невольным образом содрогнулся, увидя картину, дотоле им не виданную. Он остановился в глубоком молчании, и незнакомец сам к себе проговорил: «Итак, в последний раз вижу тебя, солнце небесное! Тенистая дуброва сия одна будет свидетельницею геройской смерти несчастливца! Хищный ворон падет на бездыханный труп мой и с громким, веселым криком разделит сердце мое между птенцами своими! Ужасно! боже мой!» Тут погрузился он в забытие, но скоро из оного вышел, схватил пистолет в правую руку, поднял вверх и вскричал диким голосом: «Прости все!» Никандр, пораженный ужасом, воззвал: «Остановись!» Бросился стремглав к отчаянному, в, прежде нежели тот опомнился, он вырвал у него пистолет, выстрелил на воздух и после в молчании ожидал ответа. Сей не замедлил вопросом:
– Кто вы, незнакомый молодой человек, который оказал мне пагубную услугу? Конечно, вы счастливы, что жизнь почитаете драгоценною? О, если бы знали вы, какое она бремя для злополучного! Другие сутки уже как ни одна кроха не смягчила лютого голода, но что сталось с бедным семейством моим! Будьте великодушны, молодой человек, – отдайте мне орудие, которое должно погасить последнюю искру жизни моей.
– Никогда, – воскликнул Никандр, – вы сказали правду, что я не могу назваться несчастливым, ибо любим теми, кого и сам люблю. И потому-то было бы совестно не стараться по мере возможности осчастливливать других. По-видимому, вы нуждаетесь в деньгах. Слава богу, у меня нет в них недостатка. Но как вы имеете нужду в подкреплении, то пойдемте вместе. Недалеко в стороне есть дом, где вы можете успокоиться.
– Нет, великодушный человек! – возразил незнакомец, – с радостию принял бы я ваше предложение, но не могу. Меня везду ищут, и тюрьма давно уже очищена.
– Поэтому вы сделали важное преступление?
– Я должен, и заимодавцы ищут воспользоваться своим правом!
– Более ничего?
– А разве этого мало?
– Ну так побудьте же здесь, – я возвращусь немедленно!
Никандр опрометью бросился на дорогу, прибежал в трактир, взял съестного, бутылку вина и опять тою же дорогою возвратился к своему товарищу. Он нашел его в положении противу прежнего спокойнейшем, и когда предстал пред него с гостинцами, то казалось, что пустынный гость был в некотором недоумении и не верил собственным глазам своим. Никандр подал ему пример, и незнакомец мало-помалу приставал к нему с примерною охотою. Блюдо с жарким и бутылка были пусты. Незнакомец, сделавшись бодрее, сказал:
– Государь мой! вы на целые два дни еще продлили жизнь мою. Судя по теперешнему поступку вашему – вы добрый человек. Нельзя ли оказать услугу и моему семейству, ибо я не могу сам идти к нему! скажите…
– Что? – вскричал Никандр. – И семейство ваше страдает? Пойдем поспешим! Мой кошелек…
– Не возьму ваших денег, – отвечал другой, – ибо мне невозможно явиться дома. Меня стерегут!
– Ну так дождемся сумерок и вместе пойдем к отцу моему. Он сам испытал очень много доброго и злого, а потому я ручаюсь, что вам рад будет от чистого сердца. Семейство ваше беру я в свою ответственность и в сохранении оного дам ответ вам, отцу моему и богу.
Из разговоров незнакомца Никандр мог заметить, что он человек воспитанный и должен быть породы порядочной. Его положение было таково, что совестно расспрашивать: кто он, куда и откуда? Пред захождением солнца наш путешественник опять отправился в трактир, воротился, обремененный доспехами противу голода и жажды, и закат солнца проведен был если не весело, то по крайней мере не скучно.
Настала ночь. Никандр взял за руку своего нового незнакомца и повел в город. Когда взошли они в столовую залу, князь Гаврило, готовившийся встретить сына своего выговором за целодневную отлучку, отложил вдруг свое намерение, увидя с ним незнакомого; сын дал знать отцу, что он имеет надобность переговорить с ним наедине, отец вышел в кабинет свой, и когда Никандр рассказал ему все приключения прошедшего дня, князь Гаврило обнял его со слезами и сказал: «Бог да наградит тебя, сын, за подарок, который ты мне сделал».
Незнакомому, – которого никто даже не спросил и об имени, – приготовили постель в особой комнате, и Никандр, провожавший его, сказал: «Не нарушая благопристойности, могу спросить вас, государь мой, где имеет прибежище семейство ваше? Обстоятельства запрещают вам показываться обществу; то будьте у нас, – не лишите же удовольствия помочь ему по нашей возможности!»
Незнакомец со вздохом рассказал, что жена его с семейством живет в предместий и на самом выгоне, объясняя при том, что его зовут Фирсовым. Никандр оторопел, услыша имя мужа Катерины, сестры своей Елизаветы. Сколько ни обрадован был он сим происшествием, но старался скрыть состояния души своей. Почему, пожелав покойной ночи, пустился в свою опочивальню. Едва начала показываться утренняя заря, он был уже на ногах. Не желая делать кого-либо из слуг своих участником своего благополучия, он накинул плащ, взял кошелек с деньгами и отправился на предместье. Прошед все, он спросил у резвящихся детей на улице, где живет семья Фирсова? Они отвечали, указав на отдаленную избушку, стоящую почти в лесу, во ста саженях от деревни.
Местоположение было довольно приятное. Небольшой ручей протекал невдалеке от хижины. С одной стороны – лес, с другой – луг и пашня были настоящие сельские картины. С приятным трепетанием сердца подходил Никандр к хижине, как нечаянное явление остановило его на несколько времени. Это была деревенская девушка в сарафане, которая несла глиняный кувшин с водою от источника. Что ему мудренее показалось, – так необыкновенный убор крестьянки. Волосы ее были прибраны чище обыкновенного и свежие васильки украшали грудь ее. Никандр остановился, чтобы, дождавшись ее, узнать, точно ли эта хижина Фирсова. Когда она приближилась, он осмотрел ее внимательно, она его так же, и, наконец, оба вдруг произнесли: «Никандр!» – «Елизавета!»
– Правосудный боже! – вскричал молодой человек, – неужели это ты, бесподобная девица! и в каком положении!
Кувшин выпал из рук девушки, силы ее оставили, природа взяла верх, Елизавета, – ибо это была она, – заплакала. Никандр походил на помешанного в рассудке.
– Благодарю тебя, милосердое провидение, – сказал Никандр с восторгом, – что ты даровало мне счастие найти единственное благо дней моих! Так, Елизавета! одному всеблагому промыслу обязан я, что могу сколько-нибудь возблагодарить в лице твоем почтенному отцу твоему! Было время, что он призрел беспомощного сироту, и теперь сирота тот…
– Остановись, – прервала Елизавета, – ты будешь упрекать нас в жестокости, с каковою выгнали тебя из дому.
– Правда, – отвечал Никандр, – что тогда было поступлено со мною не слишком милостиво, – однако ж справедливо! Бог знает до чего бы довела нас молодость и сестра ее – безрассудность.
Когда первые порывы хотя и предвиденной нечаянности прошли, Никандр с краскою стыдливости объявил ей, что ему известно горькое их положение и что он взял на себя старание поправить оное. Рассказал также о вчерашнем свидании своем с г-м Фирсовым, и мало-помалу разговоры их стали дружественнее.
Вскоре показалась и Маремьяна Харитоновна с Катериною. Она никак не могла признать своего живописца, пока Елизавета не привела ей о том на память, прибавя, что он есть князь Чистяков. Тут старуха бросилась к нему на шею, обняла, как любезного сына, и сквозь слезы сказала: «Батюшка ты мой. Не попомни зла!»
Никандр знал, как обойтись с нею, и чрез несколько минут водворилась приятная тишина. Он предложил завтрак на берегу ручья в тени ветвистой липы. Предложение было охотно принято, и к концу завтрака ни один посторонний не заметил бы, что все они не составляли одного семейства. Однако Никандр не мог пробыть, не видя своей мачехи; и потому спросил:
– За несколько времени, судя по стечению обстоятельств, казалось мне, что семейство ваше было более одною женщиною?
– Ах! – отвечала Маремьяна. – Это была наша Харитина, которую покойный Иван Ефремович бог весть откуда взял. Нечего таить, – она была добрая и работящая, но вот уже другая неделя, как пропала.
– Как пропала?
– Христос знает! как в воду упала!
Такая ведомость была Никандру крайне неприятна. Однако как нечего уже было делать, то он, обнадежив все семейство в неограниченной своей преданности и сколько мог успокоя оное касательно судьбы графа Фирсова, отправился в город, провожаемый благословениями. Кошелек его остался в руках изумленной Маремьяны, которая на ту пору или совсем забыла, или только казалась забывшею, что у покойного батюшки ее бывали в доме балы, феатры и маскерады.
Князь Гаврило немало подивился, когда сын подробно донес ему об утренней своей прогулке. «Друг мой, – сказал он с доверенностию. – Обстоятельства теперь наши таковы, что ты можешь думать об Елизавете, если сердце твое и до сих пор чувствует к ней одно и то же. Однако ж справедливость и благопристойность требуют, чтобы не начинать обязательств, пока не получишь соизволения от почтенного нашего друга, Афанасия Анисимовича. Я думаю, что и он спорить не станет». Никандр должен был довольствоваться распоряжением отца своего. Между тем время текло своим порядком. Он посещал деревенскую обитель своей Елизаветы, снабжал всем необходимым и, возвратясь домой, старался успокаивать графа Фирсова, извещая о состоянии его семейства. Граф, с своей стороны, был признателен, старался искренностию своею отплатить хозяевам за их добродушие, а потому и дни их текли довольно сносно. В одно время, после завтрака, князь Гаврило стороною дал знать графу, что ему непротивно было бы слышать о причинах, кои привели его в столь затруднительное положение. «Охотно исполню желание ваше, – отвечал граф, – но наперед предуведомляю, что вы ни о чем не услышите, как только о многоразличных глупостях. Впрочем, как повествование и о дурачествах людских имеет свою пользу, то на сей конец и я не скрою ни одной истины. Извольте слушать!»
Князь Гаврило и сын его придвинули поближе свои кресла, расположились, и граф Фирсов начал рассказывать следующее.
Глава VII
Награда по заслугам
– Граф Фирсов, отец мой, был хотя не самый знатный граф в царстве русском, однако его можно было счесть довольно отличным дворянином. Особливо во всей окружности его поместьев он был самый богатый и самый чиновный дворянин, и псовая охота его была первой во всей окрестности. Он был в военной службе и признавался за отличного ратоборца; покуда не женился и служил в гвардии, то никто не связывайся с ним ни в трактирах, ни у всеобщих красавиц. Тут он не уступил бы и самому принцу; и редкий день проходил, чтобы он не увенчивался новыми лаврами. Потом женился, и пробыл он в деревне до десятилетнего моего возраста. А как война с турками возгорелась, то отец мой храбро двинулся со своею ротою, и к осени были все уже за границею. По времени открыли в нем редкие дарования и великую деятельность, и он назначен был в посольство, сколько увидите, довольно замысловатое. Однажды к главнокомандующему нашими армиями собрались генералы и знатнейшие офицеры. Это было в середине самой глубокой зимы. С удивлением заметили они, что их князь морщился, корчился, потягивался и на все вопросы приближенных отвечал одною сильною зевотою, которая над другими производила то же действие, и все, глядя на него, зевали до слез. Князь сжалился над сими зеваками и сказал голосом умирающего человека: «Господа! Я весьма нездоров! Сегодни поутру мне чрезмерно захотелось поесть свежих вишень. Чувствую, что одна ягодка меня бы исцелила; но где взять их в сей варварской земле и среди зимы?»
Он умолк. Присутствующие, подобно Гомеровым витязям, стояли молча и робко друг на друга поглядывали. Тут-то отец мой, как новый Ахиллес, выступил на середину и, вытянувшись, сказал: «Светлейший князь! Буде благоугодно вам поручить деятельности моей и неусыпному рачению сие дело, то я даю под залог мою голову, что чрез десять дней вы будете кушать во здравие самые лучшие вишни, какие только найти можно в столице!» – «Хорошо, братец, – сказал князь сквозь зубы, ибо он грыз тогда ногти, – поезжай».
Отец мой недолго мешкал. Он бросился в курьерскую повозку и подобно вихру поскакал. Прибыв в столицу, он подлинно не спал ни дня, ни ночи, обегал все оранжереи, набрал около сотни вишен и, уложенные садовником, чтобы не померзли в дороге, согревал у своего сердца, и в исходе восьмого дня, с торжественным видом неся в руках корзинку, предстал к его светлости. Все ахнули от удивления, и князь спросил: «Что это, братец?» – «Это свежие вишни, ваша светлость! Благодарение богу, я выиграл еще двое суток». Князь съел вишню, потом другую, третью – и совершенно исцелился от своей немощи!
Остальные роздал он генералам, которые съели их с косточками и уверяли, что хотя они доселе и были здоровы, однако стали еще здоровее, как будто напились живой воды. Тогда князь, оборотясь к отцу моему, сказал: «Поздравляю вас майором!» Все теснились к нему, заглушали приветствиями, а отец мой считал сей день благополучнейшим в своей жизни.
Настала весна; генералы и офицеры кинули карты, велели уложить полные бутылки, а пустые разбить, и явились на поле брани. Отец мой, будучи человек рассудительный, знал, что за турками гоняться несколько мудренее, чем за зайцами. А потому пред сражением, вынув пистолеты из втулок, на место их велел всунуть туда по бутылке лучшей водки; и так вооруженный, по приказанию начальства пустился он с полком чрез густой лес, дабы обойти супостата. Чувствуя, чем далее подвигались в лес, тем врожденная храбрость его колебалась, он начал со всею неусыпностию придавать себе искусственной, слыша некогда от домашнего учителя, что искусство нередко побеждает природу. И подлинно– оно победило! К наступлению ночи неприметным образом он очутился назади всех, а скоро выпустил их из виду. Знал он, что неприятель очень близко, что сию же ночь назначено быть кровопролитию. Эта мысль его встревожила, он влил в себя последний и самый сильный прием храбрости и понуждал коня своего идти проворнее. Конь сделал шаг, вдруг вдалеке послышался звук пушечных выстрелов, отец мой пошатнулся направо, конь ударился влево, и в силу такового разнородного движения родитель мой полетел стремглав в трущобу, ударяясь всеми членами на пни и колоды. Видя, что при всех усилиях не может уже приподняться, он сколько мог порассудил и, наконец, решился, на что только в подобном случае разумный человек решиться может. Именно: уснуть где и как попалось. Итак, предав храбрую свою роту и бедную душу в руце божий и оградясь крестным знамением, разумеется мысленно, ибо руки уже не поднимались, он так опочил храбро, что до самого просыпу и не думал трусить ни полевых турков, ни лесных зверей, ни даже турецких леших. Пробудясь на рассвете и сотворя молитву, выполз из своего опочивалища и пошел наудачу. Пробыв на дороге около двух часов, он выбрел на чистое поле, и ужасное зрелище его поразило, не хуже, как накануне сильные приемы искусственной храбрости. Оглядев пасмурными взорами поле побоища, он призадумался, ибо неприятная мысль коснулась мозгу его: что скажут, узнав, что он не был на сражении? Подумав о сем пристально, он расчел, что когда уже немилосердая судьба исторгла, так сказать, славу отличиться на самом деле, то теперь благоразумие запрещает не воспользоваться окончанием оного! Таким образом, он, приведя на память храбрость предков своих, ратовавших на Куликовом поле,[155] крепко возъярился, исторг булатный меч-кладенец и начал поражать всех врагов, которые оказывали хотя малые остатки жизни. При сем случае не щадил он ни страшных ругательств, ни угроз. Если ему случалось спотыкнуться о турка и упасть, он произносил такой вопль, как будто бы пробитый ядром прощался со светом. Наконец он вошел в такую приметную храбрость, что, возвыся меч, вскричал: «Что, враги Христовы, – каково? Вставайте все, все; я один переколю целое стадо ваше!» Едва кончил он сей единственный в свете вызов, как услышал позади себя громкий хохот. С ужасом оглянулся он и увидел невдалеке толпы народа, к нему идущего. Куда бежать несчастному: где скрыться? Сабля выпала из рук его, он сомкнул глаза и с покорностию предавал душу свою господу богу! Когда те приближились, то один из них сказал:
– Кой черт? Это ты? Что же жмуришься? Открой глаза!
Родитель мой, исполнив волю его, проглянул и, к радости и удивлению, увидел, что с ним говорит старый бригадир, дядя его, человек храбрый на поле, шутливый в беседе и никому не уступающий за стаканами.
– Как, дядюшка, – спросил отец мой, – это вы? А я, право, почел вас за турков!
– И не мудрено, – отвечал дядя, – потому что я с двумя баталионами отряжен для разобрания трупов; а как для сего дела рядиться не для чего, то мои воины вышли просто в шинелях и фуражках, а некоторые в турецких колпаках. Дельно, племянник, что ты так храбр! Теперь время завтракать, и ты расскажешь мне о делах твоих в прошедшую ночь. То-то славно было!
За едою и питьем, которые отцу моему крайне были не противны, он огородил дяде такую историю, что старик чуть не прослезился. Он обнял племянника с нежностию и сказал:
– Продолжай, друг мой, и впредь так же хорошо исполнять долг свой! Сего требует твоя вера и обязанность к государю и отечеству. А я уж о тебе постараюсь!
Целый день проведен в разбирании трупов; к вечеру положены оные были в четыре общие могилы, отпето об упокоении душ их, и все гораздо позже возвратились в лагерь. Дядя отца моего не преминул донести начальству, что племянник его не только ратовал во всю ночь, но по собственному усердию к благу отечества провел один в поле и целое утро, добивая врагов неверных. По сему одобрению отец мой сделался кавалером.
Где убежишь от зависти? Это такая неугомонная гостья в сердце человеческом, что если раз поселится, то уже весьма трудно выпроводить ее обыкновенным образом, а должно будет употребить насилие.
В том же полку, в котором служил отец мой, находился один полковник, который в означенную ночь битвы с самого почти начала лишился прежде уха, а потом глаза: когда он исцелился, то, слыша, что граф Фирсов украшен славным знаком отличия, а он обойден, оказал свое воспитание тем, что вызвал отца моего на поединок и поступил так глупо, что прислал вызовное письмо, назначая место и время для ратоборства.
Тогда уже поединки были запрещены накрепко, а потому отец мой попросил совета у бригадира, своего дяди, и отдал ему письмо. Дядя показал оное генералу, а тот – самому князю. Приказано разведать об истине, отец найден правым, в силу военного определения полковник лишен полка и услан из армии; а отец мой за испытанную храбрость и уважение к законам объявлен полковником.
В продолжение нескольких лет кампании отец мой умел всегда сохранить славу своего имени, а особливо при помощи дяди своего, который тогда уже был генералом. Нередко полк графа Фирсова бывал в самом огне, пропадало множество народа, но он сам выходил из сражения нимало невредим. Не знали, чему приписать такое чудо; и приписали оное ходатайству святого Георгия, коего крест носил он на шее. Но скоро оно объяснилось. Именно: когда начиналось сражение, отец предъявлял сочиненное им предписание от главнокомандующего, чтобы спешить к известному посту; поручал команду храброму подполковнику и до тех пор укрывался в самых потаенных местах, пока замечал, что неприятели разбиты и устремились в бегство. Тогда он прискакал к полку своему и помогал гнаться за убегающими. Может быть, таковые стратегемы,[156] как он сам называл их, когда-либо и открылись бы, и нашему герою вышло не весьма приятно, но судьбам вышнего благоугодно было послать на землю ангела мира. Оба царства утомились от забот, сопряженных с изысканием денег, необходимых на таковой случай, а обе армии – от трудов, беспрерывно оные отягощавших. После многих словопрений, взаимных требований и уступок, после многих с обеих сторон ухищрений, наконец – благодарение небесам, – мир был заключен, и в обоих лагерях поднялось торжество неимоверное. В турецком свете солнце затемнялося от дыму табашного и от сжигаемого кофею; а в русском – из края в край раздавались скрыпы телег, с вином развозимых, и от треску разбиваемых бутылок, стаканов и рюмок. Вот тут-то отец мой показал себя!
Дошло дело до наград, достойных мужества и благоразумия каждого подвижника. Отец мой пожалован в бригадиры и, согласно его желанию, как уже в храбрости не было нужды, отпущен в дом свой, где он имел право повествовать о храбрости своей сколько ему угодно было.
Все эти подробности, которые рассказаны вкратце, знаю я из рукописи, веденной тайно камердинером отца моего, бывшего во все то время при нем в армии. Тетрадь сия и теперь еще хранится у меня, ибо при описи имения все заимодавцы, не ценя ее ни во что, единодушно уступили ее мне в вечное и потомственное владение.
Он умолк. Присутствующие, подобно Гомеровым витязям, стояли молча и робко друг на друга поглядывали. Тут-то отец мой, как новый Ахиллес, выступил на середину и, вытянувшись, сказал: «Светлейший князь! Буде благоугодно вам поручить деятельности моей и неусыпному рачению сие дело, то я даю под залог мою голову, что чрез десять дней вы будете кушать во здравие самые лучшие вишни, какие только найти можно в столице!» – «Хорошо, братец, – сказал князь сквозь зубы, ибо он грыз тогда ногти, – поезжай».
Отец мой недолго мешкал. Он бросился в курьерскую повозку и подобно вихру поскакал. Прибыв в столицу, он подлинно не спал ни дня, ни ночи, обегал все оранжереи, набрал около сотни вишен и, уложенные садовником, чтобы не померзли в дороге, согревал у своего сердца, и в исходе восьмого дня, с торжественным видом неся в руках корзинку, предстал к его светлости. Все ахнули от удивления, и князь спросил: «Что это, братец?» – «Это свежие вишни, ваша светлость! Благодарение богу, я выиграл еще двое суток». Князь съел вишню, потом другую, третью – и совершенно исцелился от своей немощи!
Остальные роздал он генералам, которые съели их с косточками и уверяли, что хотя они доселе и были здоровы, однако стали еще здоровее, как будто напились живой воды. Тогда князь, оборотясь к отцу моему, сказал: «Поздравляю вас майором!» Все теснились к нему, заглушали приветствиями, а отец мой считал сей день благополучнейшим в своей жизни.
Настала весна; генералы и офицеры кинули карты, велели уложить полные бутылки, а пустые разбить, и явились на поле брани. Отец мой, будучи человек рассудительный, знал, что за турками гоняться несколько мудренее, чем за зайцами. А потому пред сражением, вынув пистолеты из втулок, на место их велел всунуть туда по бутылке лучшей водки; и так вооруженный, по приказанию начальства пустился он с полком чрез густой лес, дабы обойти супостата. Чувствуя, чем далее подвигались в лес, тем врожденная храбрость его колебалась, он начал со всею неусыпностию придавать себе искусственной, слыша некогда от домашнего учителя, что искусство нередко побеждает природу. И подлинно– оно победило! К наступлению ночи неприметным образом он очутился назади всех, а скоро выпустил их из виду. Знал он, что неприятель очень близко, что сию же ночь назначено быть кровопролитию. Эта мысль его встревожила, он влил в себя последний и самый сильный прием храбрости и понуждал коня своего идти проворнее. Конь сделал шаг, вдруг вдалеке послышался звук пушечных выстрелов, отец мой пошатнулся направо, конь ударился влево, и в силу такового разнородного движения родитель мой полетел стремглав в трущобу, ударяясь всеми членами на пни и колоды. Видя, что при всех усилиях не может уже приподняться, он сколько мог порассудил и, наконец, решился, на что только в подобном случае разумный человек решиться может. Именно: уснуть где и как попалось. Итак, предав храбрую свою роту и бедную душу в руце божий и оградясь крестным знамением, разумеется мысленно, ибо руки уже не поднимались, он так опочил храбро, что до самого просыпу и не думал трусить ни полевых турков, ни лесных зверей, ни даже турецких леших. Пробудясь на рассвете и сотворя молитву, выполз из своего опочивалища и пошел наудачу. Пробыв на дороге около двух часов, он выбрел на чистое поле, и ужасное зрелище его поразило, не хуже, как накануне сильные приемы искусственной храбрости. Оглядев пасмурными взорами поле побоища, он призадумался, ибо неприятная мысль коснулась мозгу его: что скажут, узнав, что он не был на сражении? Подумав о сем пристально, он расчел, что когда уже немилосердая судьба исторгла, так сказать, славу отличиться на самом деле, то теперь благоразумие запрещает не воспользоваться окончанием оного! Таким образом, он, приведя на память храбрость предков своих, ратовавших на Куликовом поле,[155] крепко возъярился, исторг булатный меч-кладенец и начал поражать всех врагов, которые оказывали хотя малые остатки жизни. При сем случае не щадил он ни страшных ругательств, ни угроз. Если ему случалось спотыкнуться о турка и упасть, он произносил такой вопль, как будто бы пробитый ядром прощался со светом. Наконец он вошел в такую приметную храбрость, что, возвыся меч, вскричал: «Что, враги Христовы, – каково? Вставайте все, все; я один переколю целое стадо ваше!» Едва кончил он сей единственный в свете вызов, как услышал позади себя громкий хохот. С ужасом оглянулся он и увидел невдалеке толпы народа, к нему идущего. Куда бежать несчастному: где скрыться? Сабля выпала из рук его, он сомкнул глаза и с покорностию предавал душу свою господу богу! Когда те приближились, то один из них сказал:
– Кой черт? Это ты? Что же жмуришься? Открой глаза!
Родитель мой, исполнив волю его, проглянул и, к радости и удивлению, увидел, что с ним говорит старый бригадир, дядя его, человек храбрый на поле, шутливый в беседе и никому не уступающий за стаканами.
– Как, дядюшка, – спросил отец мой, – это вы? А я, право, почел вас за турков!
– И не мудрено, – отвечал дядя, – потому что я с двумя баталионами отряжен для разобрания трупов; а как для сего дела рядиться не для чего, то мои воины вышли просто в шинелях и фуражках, а некоторые в турецких колпаках. Дельно, племянник, что ты так храбр! Теперь время завтракать, и ты расскажешь мне о делах твоих в прошедшую ночь. То-то славно было!
За едою и питьем, которые отцу моему крайне были не противны, он огородил дяде такую историю, что старик чуть не прослезился. Он обнял племянника с нежностию и сказал:
– Продолжай, друг мой, и впредь так же хорошо исполнять долг свой! Сего требует твоя вера и обязанность к государю и отечеству. А я уж о тебе постараюсь!
Целый день проведен в разбирании трупов; к вечеру положены оные были в четыре общие могилы, отпето об упокоении душ их, и все гораздо позже возвратились в лагерь. Дядя отца моего не преминул донести начальству, что племянник его не только ратовал во всю ночь, но по собственному усердию к благу отечества провел один в поле и целое утро, добивая врагов неверных. По сему одобрению отец мой сделался кавалером.
Где убежишь от зависти? Это такая неугомонная гостья в сердце человеческом, что если раз поселится, то уже весьма трудно выпроводить ее обыкновенным образом, а должно будет употребить насилие.
В том же полку, в котором служил отец мой, находился один полковник, который в означенную ночь битвы с самого почти начала лишился прежде уха, а потом глаза: когда он исцелился, то, слыша, что граф Фирсов украшен славным знаком отличия, а он обойден, оказал свое воспитание тем, что вызвал отца моего на поединок и поступил так глупо, что прислал вызовное письмо, назначая место и время для ратоборства.
Тогда уже поединки были запрещены накрепко, а потому отец мой попросил совета у бригадира, своего дяди, и отдал ему письмо. Дядя показал оное генералу, а тот – самому князю. Приказано разведать об истине, отец найден правым, в силу военного определения полковник лишен полка и услан из армии; а отец мой за испытанную храбрость и уважение к законам объявлен полковником.
В продолжение нескольких лет кампании отец мой умел всегда сохранить славу своего имени, а особливо при помощи дяди своего, который тогда уже был генералом. Нередко полк графа Фирсова бывал в самом огне, пропадало множество народа, но он сам выходил из сражения нимало невредим. Не знали, чему приписать такое чудо; и приписали оное ходатайству святого Георгия, коего крест носил он на шее. Но скоро оно объяснилось. Именно: когда начиналось сражение, отец предъявлял сочиненное им предписание от главнокомандующего, чтобы спешить к известному посту; поручал команду храброму подполковнику и до тех пор укрывался в самых потаенных местах, пока замечал, что неприятели разбиты и устремились в бегство. Тогда он прискакал к полку своему и помогал гнаться за убегающими. Может быть, таковые стратегемы,[156] как он сам называл их, когда-либо и открылись бы, и нашему герою вышло не весьма приятно, но судьбам вышнего благоугодно было послать на землю ангела мира. Оба царства утомились от забот, сопряженных с изысканием денег, необходимых на таковой случай, а обе армии – от трудов, беспрерывно оные отягощавших. После многих словопрений, взаимных требований и уступок, после многих с обеих сторон ухищрений, наконец – благодарение небесам, – мир был заключен, и в обоих лагерях поднялось торжество неимоверное. В турецком свете солнце затемнялося от дыму табашного и от сжигаемого кофею; а в русском – из края в край раздавались скрыпы телег, с вином развозимых, и от треску разбиваемых бутылок, стаканов и рюмок. Вот тут-то отец мой показал себя!
Дошло дело до наград, достойных мужества и благоразумия каждого подвижника. Отец мой пожалован в бригадиры и, согласно его желанию, как уже в храбрости не было нужды, отпущен в дом свой, где он имел право повествовать о храбрости своей сколько ему угодно было.
Все эти подробности, которые рассказаны вкратце, знаю я из рукописи, веденной тайно камердинером отца моего, бывшего во все то время при нем в армии. Тетрадь сия и теперь еще хранится у меня, ибо при описи имения все заимодавцы, не ценя ее ни во что, единодушно уступили ее мне в вечное и потомственное владение.