Страница:
Тут Никандр раскланялся, вышел, сел в повозку и ускакал. Положение всего семейства было неописанно. Катерина, как главное действующее лицо, была в страшном расстройстве; Простаков, устремив глаза на дверь, в которую увели нареченного зятя и куда скрылся Никандр, стоял неподвижно. Маремьяна, взглядывая то на мужа, то на дочь, шептала:
«Ах мати божия! что это сделано с князем Виктором? Как? Никандр сын князя Гаврилы Симоновича?»
Елизавета была как каменная. Она не слыхала и половины слов Никандровых, так поражено было все существо ее. Глаза ее блуждали, голова кружилась, колена подгибались; наконец слезы как град полились по лицу ее, она застонала, закрылась руками, удалилась в спальню и упала ниц на постелю. Казалось, что на ту пору страх к отцу, стыдливость противу матери, гостей и домашних – все забыто Елизаветою. Один удаляющийся Никандр занимал все мысли ее, все чувства.
Иван Ефремович, как и должно мужчине, а притом мужу и отцу, первый пришел в себя и, севши на софу, сказал:
– Господи, твоя воля! с тех пор как в доме моем показались князья, сделался я несчастен! Один князь выгоняет другого, один чернит другого. Прежде полиция ищет Чистякова, как вора и разбойника, но не находит, теперь молодой Чистяков так же поступил с Светлозаровым. Дело это на шутку не походит! Кто-нибудь из них да злодей. Надобно узнать истину. Не допущу так позорно шутить надо мною – человеком старым.
– И природным дворянином, – подхватила Маремьяна, получив употребление чувств. – О, если б так поступили в доме покойного моего батюшки, у которого были балы и феатры.
– Чтоб черти побрали все такие феатры, – вскричал муж вспыльчиво. – А чем худа комедия, теперь только у нас сыгранная? стоит представить стук алебард, звук цепей. Как бы то ни было, я должен добраться истины, а иначе сойду с ума. Завтра же еду в Орел и там увижу, – что станем думать и что делать!
Какая перемена в доме! Из гостей некоторые уехали, других уняли отобедать, чтобы приготовленное даром не пропадало. Жалко было смотреть на Катерину, с каким печальным лицом скидывала она брачные наряды. От стыда и грусти отказалась она от обеда, легла в постель и плакала с досады. День прошел очень скучно, тем более что ожидали и готовились провести его весело и приятно. Гости к ночи разъехались – рассказывать домашним и посторонним, какие чудеса происходили в доме Простаковых. На другой же день Иван Ефремович пустился в дорогу доискиваться истины.
В крайнем смущении на пятые сутки путник наш въехал в орловские ворота. Тогда рассуждал он, где остановиться; ехать в дом Причудина, как делывал он прежде, почитал теперь неприличным; ибо он наверное полагать мог, что старик давно известен от Никандра о подозрениях его на князя Гаврилу Симоновича. А притом и встретиться с Никандром было для него чрезвычайно тягостно. Он остановился в трактире.
Просидев в общей зале около часа, увидел он, что все бросились к окнам. Он тому же последовал, выставил голову на улицу и вмиг бросился от окна с таким стремлением, как будто бы в глаза ему кинулось чудовище. Чуть не сбил с ног трех таких же любопытных.
И подлинно причина ужаса была достаточна! Едва, как сказал я прежде, выставил он в окно голову, как увидел конвой с обнаженными тесаками, а в средине оного князя Светлозарова с его товарищем, вместе скованных. Они походили на ночные привидения! Где прежняя князева ловкость, его приятность, его веселость! Увы! открытый порок страшится сам взглянуть на себя.
Когда увели узников, любопытные оставили окна или бросились к двери, Иван Ефремович сидел неподвижно на стуле. Воображению его беспрестанно представлялись железа, и в ушах раздавался звук их. К обеду только, когда понабралось довольно народу, он несколько пришел в себя. Разумеется, что в числе разных материй, обыкновенных при трактирных столах, не позабыто было и о колодниках. Более других отличился малорослый, пузатый, нечесаный человек в штатском мундире. Он перебивал речь у всех и соединял три важные искусства вместе. Он ел, пил и говорил беспрестанно. Правая рука его двигалась, как маятник у часов, от тарелки ко рту, а левая стирала пот с багряного лица его. Когда обед кончился, Иван Ефремович не без причины почел, что пузатый вития лучше других удовольствует его любопытство, почему, пригласив его напиться вместе кофию, просил сказать, кто такие были давешние преступники и какая судьба их постигла?
– Понеже, – отвечал пузан, – благоугодно вашему высокоблагородию ведать точную правду, то я, нижайший, потщусь изложить ее в кратком экстракте. Я состою по службе повытчиком в уездном суде, того ради все мне известно. Вышереченные колодники суть: один, что повыше, сын священника, а другой по справкам оказался урожденный дворянин, как и ваше высокородие. Оба они, промотавшись, пустились в законопреступные чинения. Они имели подложные виды и имена. То являлись купцами, то дворянами, князьями, графами и прочее, смотря по надобности. Они были воры, разбойники, зажигатели. Похищали у отцов дочерей, у мужей жен, а все для прибытку. Недалеко от города, в дремучем лесу, открыто их логовище, где держали они человек двадцать товарищей и великое количество девок, ими похищенных. Теперь повели их вертеп сей обнаружить, после чего, освободя заключенных обманом, воров сих отправят делать богомерзкие хитрости за Байкалом.
Всего чуднее и смешнее, что сии плуты, а особливо дворянской породы, как и ваше благоутробие, пускались иногда в странные затеи. Если примечали, что какой-либо отец семейства глупенек, а мать спесива, они являлись в великолепном образе и виде, предлагали себя женихами, получали согласие, увозили жен в свой вертеп, делились ими и приданым, а после запирали в подземные норы. Недавно один из них, дворянин-ат, пронюхав, что в дальней деревне здешней губернии проживает богатый, но преглупый старичонка – как бишь имя его? Дураков? нет! Филин? нет!
– Все равно, – вскричал Простаков, почесавшись в затылке.
– Да, да! – продолжал пузан. – Его звали Простофилин. Мошенник-ат и въехал в дом его, вскружил головы жене, сущей обезьяне, и дочери, настоящей повесе, и вскоре объявлен женихом. Но на беду его – в доме-то Простофилина проживал какой-то один мелкотравчатый князь, который знал про плута и донес старому хрычу. Удалец наш, видя, что хитросплетения его не удаются, однажды за деревнею поймал врага, да и в свой вертеп. После нарядил товарищей своих гусарами, драгунами и черт знает чем, которые, прискакав в дом Простофилина, начали везде шарить и искать того, который был у них же под стражею. Они обнесли его вором и разбойником, каковы были поистине сами, и глупый Простофилин всему поверил, возвратил слово свое честному жениху и только хотел уже обвенчать дочь свою, как вдруг один из наших, малый бойкий, вот как бы и я, сын того князька, что, помните, я докладывал вашей чести…
– Довольно! – сказал Простаков, утирая пот. – С меня будет! Вот вам за труды! – Он подал серебряный рубль, и пузан, приняв оный с благоговейным поклоном, вышел, согнувшись в дугу и промолвя:
– От щедрот вашего высокородия пойду повеселиться и с приятелями потешиться над Простофилиным. Экой урод! Нет, меня бы так не провели! Куды!
Иван Ефремович остался в самом горестном состоянии. Стыд, досада и раскаяние волновали душу его. «Куда теперь обращусь я? – говорил он с горестию, – как взгляну на дочь, которую по своей ветрености и необдуманности едва не погрузил в бездну погибели? Что скажу жене, легковерной, тщеславной матери, когда сам я был участником в ее глупостях? Я имел истинного друга, всего душою радеющего моим пользам, и лишился его по своему малодушию. Кто утешит меня! Кто даст совет, когда целый дом стенает?»
Так жаловался Иван Ефремович на судьбу свою. Три дни провел он в трактире, не могши решиться, повидаться ли с князем Гаврилою Симоновичем или нет, ибо он заключал, что по разорении разбойничьего вертепа он будет освобожден и непременно пристанет к Причудину. Часто намерялся он идти, упасть в его объятия и сказать: «Прости! я был обманут злодеем!» Он брал шляпу и трость, выходил на улицу и опять возвращался назад. Стыд не допускал его исполнить сие намерение.
Таким образом, под вечер четвертого дня надумался он ехать обратно в деревню. Сел в кибитку и отправился. Дорога была благополучна, и с ним ничего не случилось необыкновенного до одного селения, на половине дороги до дому. Настала ночь суровая, дождь и снег сыпались с неба, и так Иван Ефремович решился взять отдых и дать оный людям и лошадям в избе крестьянской.
«Ах мати божия! что это сделано с князем Виктором? Как? Никандр сын князя Гаврилы Симоновича?»
Елизавета была как каменная. Она не слыхала и половины слов Никандровых, так поражено было все существо ее. Глаза ее блуждали, голова кружилась, колена подгибались; наконец слезы как град полились по лицу ее, она застонала, закрылась руками, удалилась в спальню и упала ниц на постелю. Казалось, что на ту пору страх к отцу, стыдливость противу матери, гостей и домашних – все забыто Елизаветою. Один удаляющийся Никандр занимал все мысли ее, все чувства.
Иван Ефремович, как и должно мужчине, а притом мужу и отцу, первый пришел в себя и, севши на софу, сказал:
– Господи, твоя воля! с тех пор как в доме моем показались князья, сделался я несчастен! Один князь выгоняет другого, один чернит другого. Прежде полиция ищет Чистякова, как вора и разбойника, но не находит, теперь молодой Чистяков так же поступил с Светлозаровым. Дело это на шутку не походит! Кто-нибудь из них да злодей. Надобно узнать истину. Не допущу так позорно шутить надо мною – человеком старым.
– И природным дворянином, – подхватила Маремьяна, получив употребление чувств. – О, если б так поступили в доме покойного моего батюшки, у которого были балы и феатры.
– Чтоб черти побрали все такие феатры, – вскричал муж вспыльчиво. – А чем худа комедия, теперь только у нас сыгранная? стоит представить стук алебард, звук цепей. Как бы то ни было, я должен добраться истины, а иначе сойду с ума. Завтра же еду в Орел и там увижу, – что станем думать и что делать!
Какая перемена в доме! Из гостей некоторые уехали, других уняли отобедать, чтобы приготовленное даром не пропадало. Жалко было смотреть на Катерину, с каким печальным лицом скидывала она брачные наряды. От стыда и грусти отказалась она от обеда, легла в постель и плакала с досады. День прошел очень скучно, тем более что ожидали и готовились провести его весело и приятно. Гости к ночи разъехались – рассказывать домашним и посторонним, какие чудеса происходили в доме Простаковых. На другой же день Иван Ефремович пустился в дорогу доискиваться истины.
В крайнем смущении на пятые сутки путник наш въехал в орловские ворота. Тогда рассуждал он, где остановиться; ехать в дом Причудина, как делывал он прежде, почитал теперь неприличным; ибо он наверное полагать мог, что старик давно известен от Никандра о подозрениях его на князя Гаврилу Симоновича. А притом и встретиться с Никандром было для него чрезвычайно тягостно. Он остановился в трактире.
Просидев в общей зале около часа, увидел он, что все бросились к окнам. Он тому же последовал, выставил голову на улицу и вмиг бросился от окна с таким стремлением, как будто бы в глаза ему кинулось чудовище. Чуть не сбил с ног трех таких же любопытных.
И подлинно причина ужаса была достаточна! Едва, как сказал я прежде, выставил он в окно голову, как увидел конвой с обнаженными тесаками, а в средине оного князя Светлозарова с его товарищем, вместе скованных. Они походили на ночные привидения! Где прежняя князева ловкость, его приятность, его веселость! Увы! открытый порок страшится сам взглянуть на себя.
Когда увели узников, любопытные оставили окна или бросились к двери, Иван Ефремович сидел неподвижно на стуле. Воображению его беспрестанно представлялись железа, и в ушах раздавался звук их. К обеду только, когда понабралось довольно народу, он несколько пришел в себя. Разумеется, что в числе разных материй, обыкновенных при трактирных столах, не позабыто было и о колодниках. Более других отличился малорослый, пузатый, нечесаный человек в штатском мундире. Он перебивал речь у всех и соединял три важные искусства вместе. Он ел, пил и говорил беспрестанно. Правая рука его двигалась, как маятник у часов, от тарелки ко рту, а левая стирала пот с багряного лица его. Когда обед кончился, Иван Ефремович не без причины почел, что пузатый вития лучше других удовольствует его любопытство, почему, пригласив его напиться вместе кофию, просил сказать, кто такие были давешние преступники и какая судьба их постигла?
– Понеже, – отвечал пузан, – благоугодно вашему высокоблагородию ведать точную правду, то я, нижайший, потщусь изложить ее в кратком экстракте. Я состою по службе повытчиком в уездном суде, того ради все мне известно. Вышереченные колодники суть: один, что повыше, сын священника, а другой по справкам оказался урожденный дворянин, как и ваше высокородие. Оба они, промотавшись, пустились в законопреступные чинения. Они имели подложные виды и имена. То являлись купцами, то дворянами, князьями, графами и прочее, смотря по надобности. Они были воры, разбойники, зажигатели. Похищали у отцов дочерей, у мужей жен, а все для прибытку. Недалеко от города, в дремучем лесу, открыто их логовище, где держали они человек двадцать товарищей и великое количество девок, ими похищенных. Теперь повели их вертеп сей обнаружить, после чего, освободя заключенных обманом, воров сих отправят делать богомерзкие хитрости за Байкалом.
Всего чуднее и смешнее, что сии плуты, а особливо дворянской породы, как и ваше благоутробие, пускались иногда в странные затеи. Если примечали, что какой-либо отец семейства глупенек, а мать спесива, они являлись в великолепном образе и виде, предлагали себя женихами, получали согласие, увозили жен в свой вертеп, делились ими и приданым, а после запирали в подземные норы. Недавно один из них, дворянин-ат, пронюхав, что в дальней деревне здешней губернии проживает богатый, но преглупый старичонка – как бишь имя его? Дураков? нет! Филин? нет!
– Все равно, – вскричал Простаков, почесавшись в затылке.
– Да, да! – продолжал пузан. – Его звали Простофилин. Мошенник-ат и въехал в дом его, вскружил головы жене, сущей обезьяне, и дочери, настоящей повесе, и вскоре объявлен женихом. Но на беду его – в доме-то Простофилина проживал какой-то один мелкотравчатый князь, который знал про плута и донес старому хрычу. Удалец наш, видя, что хитросплетения его не удаются, однажды за деревнею поймал врага, да и в свой вертеп. После нарядил товарищей своих гусарами, драгунами и черт знает чем, которые, прискакав в дом Простофилина, начали везде шарить и искать того, который был у них же под стражею. Они обнесли его вором и разбойником, каковы были поистине сами, и глупый Простофилин всему поверил, возвратил слово свое честному жениху и только хотел уже обвенчать дочь свою, как вдруг один из наших, малый бойкий, вот как бы и я, сын того князька, что, помните, я докладывал вашей чести…
– Довольно! – сказал Простаков, утирая пот. – С меня будет! Вот вам за труды! – Он подал серебряный рубль, и пузан, приняв оный с благоговейным поклоном, вышел, согнувшись в дугу и промолвя:
– От щедрот вашего высокородия пойду повеселиться и с приятелями потешиться над Простофилиным. Экой урод! Нет, меня бы так не провели! Куды!
Иван Ефремович остался в самом горестном состоянии. Стыд, досада и раскаяние волновали душу его. «Куда теперь обращусь я? – говорил он с горестию, – как взгляну на дочь, которую по своей ветрености и необдуманности едва не погрузил в бездну погибели? Что скажу жене, легковерной, тщеславной матери, когда сам я был участником в ее глупостях? Я имел истинного друга, всего душою радеющего моим пользам, и лишился его по своему малодушию. Кто утешит меня! Кто даст совет, когда целый дом стенает?»
Так жаловался Иван Ефремович на судьбу свою. Три дни провел он в трактире, не могши решиться, повидаться ли с князем Гаврилою Симоновичем или нет, ибо он заключал, что по разорении разбойничьего вертепа он будет освобожден и непременно пристанет к Причудину. Часто намерялся он идти, упасть в его объятия и сказать: «Прости! я был обманут злодеем!» Он брал шляпу и трость, выходил на улицу и опять возвращался назад. Стыд не допускал его исполнить сие намерение.
Таким образом, под вечер четвертого дня надумался он ехать обратно в деревню. Сел в кибитку и отправился. Дорога была благополучна, и с ним ничего не случилось необыкновенного до одного селения, на половине дороги до дому. Настала ночь суровая, дождь и снег сыпались с неба, и так Иван Ефремович решился взять отдых и дать оный людям и лошадям в избе крестьянской.
Глава IV
Одни умирают – другие посягают
Когда г-н Простаков поотогрелся и смотрел задумчиво на дым, вьющийся из его трубки, услышал он в сенях голос хозяина, довольно грубо звучащий: «Нет места, голубушка! иди далее». – «Сжалься! – отвечал слабый, дребезжащий голос, – я изнемогла от стужи! Везде в деревне спят».
Известно, что Иван Ефремович имел доброе, жалостливое сердце. Он схватил со стола свечу, бросился в сени и увидел женщину почти в таком же состоянии, в каком явился к нему впервые князь Гаврило Симонович.
– Войди сюда, – сказал он, и незнакомка, вошед в комнату, бросилась к ногам и сказала задыхающимся голосом:
– Будьте великодушны, милостивый государь! Позвольте несчастной провести ночь в уголке сей хижины. Хозяин не пускает меня, чтобы вас не обеспокоить.
– Какое беспокойство? – вскричал он, поднимая ее. – Сядь и отдохни!
Незнакомка была женщина стройная. Бледное лицо ее не мешало заметить, что она имела некогда прелести. Платье ее, несмотря на беспорядок оного, было не крестьянское. Осмотрев ее наружность, Иван Ефремович спросил:
– Кто вы и чем может служить вам человек достаточный и довольно доброхотный? как имя ваше и какое состояние?
– Я несчастная, – отвечала она, – и это одно только имя заслуживаю. Нет у меня ни звания, ни состояния. Может быть, вам известно, что в здешней губернии открыто общество развратных людей, не имевших ни стыда, ни веры, ни совести. Я одна из злополучных жертв обольщения, которых держали они в заточении. Правительство, разрушив безбожное скопище, дало нам свободу; но что значит свобода, когда потеряно душевное спокойствие и утрачено бытие гражданское?
Иван Ефремович сильно тронулся словами несчастный. Живо представилось ему, что он едва не вверг сам дочери своей в такое бедствие, в какое погрузили незнакомую молодость и неопытность. Сердце его размягчилось, и он вдруг решился дать ей убежище в своем доме.
– Кажется, – говорил он, – вы имели порядочное воспитание. Бедствия и лета вразумили вас, что кто устраняется от соблюдения правил, почитаемых обществом и верою, тот устраняется от счастия и спешит в погибель. Я дам вам место в моем доме, где будете вы заниматься по своему желанию. Я имею двух возрастных дочерей и надеюсь, что они найдут в вас опытную и благонамеренную советницу и подругу. Разумеется, они не должны внать источника вашего несчастия. Имя ваше?
– Харитина!
– Сего довольно!
После такового разговора отведено Харитине место для ночлега, а поутру Иван Ефремович отправился в дальнейший путь, наняв у крестьянина повозку для принятой гостьи. Когда достигли они конца путешествия и муж представил гостью своему семейству, то Елизавета, взглянув на нее с соучастием, сказала: «Вы несчастливы, – я буду почитать вас сестрою». Катерина, напротив, едва ее приметила, а Маремьяна, взглянув на мужа, пожала плечами. Когда Харитине отвели покойчик и Простаков дал приказание дочерям уделить ей несколько из своего белья и платья, Маремьяна, оставшись одна с мужем, спросила:
– Что, друг мой, что видел и слышал?
– Своими глазами видел все и уверился в своей глупости. Князь Светлозаров есть изверг, достойно наказанный. Оставим его. Пусть с сего часа в последний раз произнесено ужасное имя сие!
– Но откуда, – продолжала жена, – выкапываешь ты всякую сволочь? То Никандр, то Харитина и бог ведает! Одного избавились, так надобна другая!
– Она несчастна, – говорил муж, – и этого довольно, чтоб всякий спешил помогать ей.
Прошло около месяца после сих приключений, и семейство малопомалу начало забывать оные. Муж и жена были довольно веселы, а Катерина иногда шутила даже насчет своего замужества, уверяя, что жених не оставил на сердце ее ни малого впечатления. К Харитине все привыкли. Иван Ефремович нашел ее умною, воспитанною; Маремьяна – трудолюбивою, знающею шить, вышивать и проч. Дочерям также она нравилась своим кротким нравом и нежиостию чувствий. Казалось, все предсказывало продолжительное спокойствие и мирную, приятную жизнь деревенского семейства, как неожидаемое несчастие повергло его в бездну плача и было предшествием многим другим несчастиям.
Дней за десять до праздника рождества Христова Иван Ефремович отправился, по обыкновению своему, в город для закупок. Лета ли его или неосторожность – произвели в нем легкую простуду. При сем случае сделал он два весьма важные проступка. В деревне простужался он нередко и всегда счастливо выходил из сей опасности, но, будучи в городе, послушался приятелей и принял к пользованию себя лекаря – родом неаполитанца. Другой проступок, что он не уважил болезни и поехал с лекарем домой, чтобы не опечалить семейства. К горести всех приехал он крайне затруднителен. Маремьяна, Елизавета, Катерина и их гостья не отходили от болезненного одра старца добродушного. Кто стенал, кто вздыхал, кто плакал. Один медик синиоро Мортифиоро[101] был важен и спокоен, привыкнув к подобным явлениям. «Государь мой! – говорил он Простакову, – благодарите милосердому провидению, что я призван, а не иной кто, пользовать вас в болезни. Городские товарищи мои настоящие живодеры и ничего не понимают в науке лечения. Я учился в Равенне и могу, не хвастаясь, сказать, с отличными успехами. Бог за то и благословил меня. Редко кто из попадающих в мои руки на меня жалуется. Искусство мое всякому хулителю оковывает язык. Я объехал всю Европу и знаю, как лечить всякого. Англичанину даю приемы как лошади, французу – как козлу; немцу – как быку, а русскому – как африканскому негру. Русскому столетнему старику надобно давать столько же действительные лекарства, как сорокалетним англичанину и немцу, тридцатилетнему французу и двадцатилетнему италианцу. Все последние четыре народа в означенный возраст приходят в настоящую силу и крепость, а первые ее не теряют».
Господин Мортифиоро в силу своих правил, основанных на глубоком познании нравов и образа жизни всех народов, так плотно принялся за г-на Простакова, что в начале пятого дня болезни попросил сей священника и бумаги для заготовления духовной. И священник и бумага привезены к ночи. Иван Ефремович написал завещание, выисповедался и причастился, как следует доброму христианину; после того, спокоен будучи в совести, сказал он семейству, рыдающему вокруг одра его:
– Друзья мои! Конец старца, отца, мужа и друга вашего близок! Всегда старался он говорить вам истину, а тем более готов сказать ее в минуты расставания с здешним миром. Маремьяна! Благодарю тебя за любовь и верность. Ты добрая жена, а если не будешь тщеславна и горда в выборе женихов для дочерей, то будешь и добрая мать. Поручаю твоему сердцу благо детей наших, всех людей, мне повинующихся, и нашей Харитины. Если духи усопших имеют понятие о делах земных, для меня будет сладостно видеть, как жена моя, мой первый друг, исполняет мои желания и, милуя несчастных, уподобляется существу небесному. Сыну моему родительское благословение! Пошлите нарочного в Орел к князю Гавриле Симоновичу и сыну его Никандру. Скажите первому, как я на смертном одре страдаю, воспоминая, что мог так сильно ошибиться и негодовать на человека невинного. Просите у обоих прощения. Всякий из вас пред кончиною узнает, как приятно умирать, не оставляя на земле заимодавцев! Помогайте Харитине, сколько можете. Блаженни милостивии, яко тии помилованы будут![102] Пусть благодарная слеза и постороннего человека окропит гроб мой. Это будет фимиам пред троном судии звездного. Дочери! повинуйтесь матери своей! Служители и служительницы, повинуйтесь госпоже своей! таков устав божий и царский. Обнимите меня! простите!
С сим словом голова его склонилась. Закрылись вежды; дыхание остановилось. Его не стало. Всеобщее рыдание наполнило стены дома. Вопль и стоны – в то время непритворные – раздавались в каждом углу всей деревни. Старые и малые, мужчины и женщины толпились к одру оледенелого Ивана Ефремовича; целовали благодетельные руки его и благословляли память добродетельного. Все семейство не знало, что и делать, так расстроены были мысли каждого. Ближние соседи должны были учредить чин погребения. Одели покойного в мундир с раненою полою и как следует опустили в мрачную могилу, в конце сада, где кудрявая липа, солетняя Ивану Ефремовичу, осеняла его в часы полудня знойного, когда, бывало, на зеленом дерну лежал он с книжкою и трубкою табаку. Место избрано по его желанию. Согласно с просьбою слезящей Елизаветы, на могиле сей розданы были крестьянам и крестьянкам подарки, купленные покойным к празднику.
Пустота господствовала в душе каждого в продолжение всей зимы, но с началом весны по совету доброхотных соседов все несколько поутешились. Елизавета насадила на могиле отца своего кусты диких роз, фиалок и незабудок и приходила туда вздыхать о своих потерях. Маремьяна и Катерина занялись по-прежнему своими упражнениями, и казалось, что прочный покой и довольство водворились. Но увы, как непостоянны умы и мысля человеческие! и древний старец на краю могилы не может сказать: «Я так думаю и делаю и всегда так думать и делать буду!»
Как на беду оставшейся фамилии Простакова, приехал к ним с утешением молодой граф Фирсов, который воспитывался вместе с сыном Ивана Ефремовича в кадетском корпусе, был выпущен в гвардию, где, по заведенному давно правилу спустив с рук две трети имения, должен был идти в отставку и поклониться оставшейся части имущества. Он пребывание имел в изрядном городе Мценске, но, видя, что городские невесты, кои поблистательнее, не очень прельщаются потемнелым его сиятельством, склонил внимание свое к деревенским. Ему много хорошо насказали о сундуках Простакова, и наш граф, найдя благоприятный случай, с одним из родственников своих явился к услугам Маремьяны Харитоновны, запасшись всеми гвардейскими ухватками.
И подлинно, он был настоящий соблазнитель. Молод, пригож, блестящ, говорлив, шутлив, – словом, он был в квадрате князь Светлозаров. Катерина и тут не устояла! Видно, уже судьба располагала ее за сиятельного. Объяснения скоро начались по форме; все стороны, казалось, спешили к скорейшему окончанию дела; однако Маремьяна, сколько проучена уже будучи первым женихом, столько по совету Елизаветы и Харитины, хотела обстоятельно осведомиться о его сиятельстве. На сей конец написала она как сумела письма три к старинным своим приятельницам, которые еще в девках посещали, бывало, феатры и маскерады покойного ее батюшки. Она считала их совестными женщинами и со вкусом; а потому и просила дать ей надобное известие и совет, тем более что они живут в городе Мценске или в окрестностях оного.
Чрез несколько времени получила она ответы, которые состояли из возможных похвал молодому графу. Одна писала, что он ужасно как умен, говорит по-французски беспримерно, танцует, поет, – словом, он есть душа общества. Другая уведомляла, что у него в Мценске дом меблирован в последнем вкусе; карета, лошади, скороходы, музыканты и проч. и проч. первые в городе.
Как не соблазниться таким описанием Катерине, и даже Маремьяне, которая, читая письмо, говорила дочери с нежною улыбкою: «Так точно было у покойного твоего дедушки!»
Следовательно, более нечего и думать? Подлинно так! Мало и думали. Катерина в скором времени сделалась сиятельною, и влюбленный супруг повез ее вместе со всем семейством в город – показать великолепие и все веселости тамошней жизни. Елизавета пролила слезы на могиле доброго отца своего; поклялась памяти его не уклоняться от невинности нрава и чистоты сердца, воспоминанщо любимца души своей принесла она обеты вечной любви и верности, хотя бы не только сиятельства, но и самые светлости предлагали ей руки свои.
Князь Гаврило Симонович и Никандр не без удивления и вместе соболезнования услышали о происшествиях в фамилии Простакова. Они оплакали смерть доброго старца и, вздохнув, сказали: «Брак Катерины не предвещает много доброго! – и Елизавета будет теперь обращаться в городском шумном доме. Ах! чего иногда не делает дурной пример и для сердца самого чистого, непорочного?»
Таким образом, оставя госпож Простаковых, молодого графа с его графинею и всех прочих охотников до шумных забав, обратимся к скромным и добрым друзьям нашим, князю Гавриле Симоновичу, его сыну Никандру и Афанасию Онисимовичу Причудину. Занявшись то сватовством, то смертью, то браком в одном семействе, другое давно мы оставили; но зато и займемся теперь им подолее.
Известно, что Иван Ефремович имел доброе, жалостливое сердце. Он схватил со стола свечу, бросился в сени и увидел женщину почти в таком же состоянии, в каком явился к нему впервые князь Гаврило Симонович.
– Войди сюда, – сказал он, и незнакомка, вошед в комнату, бросилась к ногам и сказала задыхающимся голосом:
– Будьте великодушны, милостивый государь! Позвольте несчастной провести ночь в уголке сей хижины. Хозяин не пускает меня, чтобы вас не обеспокоить.
– Какое беспокойство? – вскричал он, поднимая ее. – Сядь и отдохни!
Незнакомка была женщина стройная. Бледное лицо ее не мешало заметить, что она имела некогда прелести. Платье ее, несмотря на беспорядок оного, было не крестьянское. Осмотрев ее наружность, Иван Ефремович спросил:
– Кто вы и чем может служить вам человек достаточный и довольно доброхотный? как имя ваше и какое состояние?
– Я несчастная, – отвечала она, – и это одно только имя заслуживаю. Нет у меня ни звания, ни состояния. Может быть, вам известно, что в здешней губернии открыто общество развратных людей, не имевших ни стыда, ни веры, ни совести. Я одна из злополучных жертв обольщения, которых держали они в заточении. Правительство, разрушив безбожное скопище, дало нам свободу; но что значит свобода, когда потеряно душевное спокойствие и утрачено бытие гражданское?
Иван Ефремович сильно тронулся словами несчастный. Живо представилось ему, что он едва не вверг сам дочери своей в такое бедствие, в какое погрузили незнакомую молодость и неопытность. Сердце его размягчилось, и он вдруг решился дать ей убежище в своем доме.
– Кажется, – говорил он, – вы имели порядочное воспитание. Бедствия и лета вразумили вас, что кто устраняется от соблюдения правил, почитаемых обществом и верою, тот устраняется от счастия и спешит в погибель. Я дам вам место в моем доме, где будете вы заниматься по своему желанию. Я имею двух возрастных дочерей и надеюсь, что они найдут в вас опытную и благонамеренную советницу и подругу. Разумеется, они не должны внать источника вашего несчастия. Имя ваше?
– Харитина!
– Сего довольно!
После такового разговора отведено Харитине место для ночлега, а поутру Иван Ефремович отправился в дальнейший путь, наняв у крестьянина повозку для принятой гостьи. Когда достигли они конца путешествия и муж представил гостью своему семейству, то Елизавета, взглянув на нее с соучастием, сказала: «Вы несчастливы, – я буду почитать вас сестрою». Катерина, напротив, едва ее приметила, а Маремьяна, взглянув на мужа, пожала плечами. Когда Харитине отвели покойчик и Простаков дал приказание дочерям уделить ей несколько из своего белья и платья, Маремьяна, оставшись одна с мужем, спросила:
– Что, друг мой, что видел и слышал?
– Своими глазами видел все и уверился в своей глупости. Князь Светлозаров есть изверг, достойно наказанный. Оставим его. Пусть с сего часа в последний раз произнесено ужасное имя сие!
– Но откуда, – продолжала жена, – выкапываешь ты всякую сволочь? То Никандр, то Харитина и бог ведает! Одного избавились, так надобна другая!
– Она несчастна, – говорил муж, – и этого довольно, чтоб всякий спешил помогать ей.
Прошло около месяца после сих приключений, и семейство малопомалу начало забывать оные. Муж и жена были довольно веселы, а Катерина иногда шутила даже насчет своего замужества, уверяя, что жених не оставил на сердце ее ни малого впечатления. К Харитине все привыкли. Иван Ефремович нашел ее умною, воспитанною; Маремьяна – трудолюбивою, знающею шить, вышивать и проч. Дочерям также она нравилась своим кротким нравом и нежиостию чувствий. Казалось, все предсказывало продолжительное спокойствие и мирную, приятную жизнь деревенского семейства, как неожидаемое несчастие повергло его в бездну плача и было предшествием многим другим несчастиям.
Дней за десять до праздника рождества Христова Иван Ефремович отправился, по обыкновению своему, в город для закупок. Лета ли его или неосторожность – произвели в нем легкую простуду. При сем случае сделал он два весьма важные проступка. В деревне простужался он нередко и всегда счастливо выходил из сей опасности, но, будучи в городе, послушался приятелей и принял к пользованию себя лекаря – родом неаполитанца. Другой проступок, что он не уважил болезни и поехал с лекарем домой, чтобы не опечалить семейства. К горести всех приехал он крайне затруднителен. Маремьяна, Елизавета, Катерина и их гостья не отходили от болезненного одра старца добродушного. Кто стенал, кто вздыхал, кто плакал. Один медик синиоро Мортифиоро[101] был важен и спокоен, привыкнув к подобным явлениям. «Государь мой! – говорил он Простакову, – благодарите милосердому провидению, что я призван, а не иной кто, пользовать вас в болезни. Городские товарищи мои настоящие живодеры и ничего не понимают в науке лечения. Я учился в Равенне и могу, не хвастаясь, сказать, с отличными успехами. Бог за то и благословил меня. Редко кто из попадающих в мои руки на меня жалуется. Искусство мое всякому хулителю оковывает язык. Я объехал всю Европу и знаю, как лечить всякого. Англичанину даю приемы как лошади, французу – как козлу; немцу – как быку, а русскому – как африканскому негру. Русскому столетнему старику надобно давать столько же действительные лекарства, как сорокалетним англичанину и немцу, тридцатилетнему французу и двадцатилетнему италианцу. Все последние четыре народа в означенный возраст приходят в настоящую силу и крепость, а первые ее не теряют».
Господин Мортифиоро в силу своих правил, основанных на глубоком познании нравов и образа жизни всех народов, так плотно принялся за г-на Простакова, что в начале пятого дня болезни попросил сей священника и бумаги для заготовления духовной. И священник и бумага привезены к ночи. Иван Ефремович написал завещание, выисповедался и причастился, как следует доброму христианину; после того, спокоен будучи в совести, сказал он семейству, рыдающему вокруг одра его:
– Друзья мои! Конец старца, отца, мужа и друга вашего близок! Всегда старался он говорить вам истину, а тем более готов сказать ее в минуты расставания с здешним миром. Маремьяна! Благодарю тебя за любовь и верность. Ты добрая жена, а если не будешь тщеславна и горда в выборе женихов для дочерей, то будешь и добрая мать. Поручаю твоему сердцу благо детей наших, всех людей, мне повинующихся, и нашей Харитины. Если духи усопших имеют понятие о делах земных, для меня будет сладостно видеть, как жена моя, мой первый друг, исполняет мои желания и, милуя несчастных, уподобляется существу небесному. Сыну моему родительское благословение! Пошлите нарочного в Орел к князю Гавриле Симоновичу и сыну его Никандру. Скажите первому, как я на смертном одре страдаю, воспоминая, что мог так сильно ошибиться и негодовать на человека невинного. Просите у обоих прощения. Всякий из вас пред кончиною узнает, как приятно умирать, не оставляя на земле заимодавцев! Помогайте Харитине, сколько можете. Блаженни милостивии, яко тии помилованы будут![102] Пусть благодарная слеза и постороннего человека окропит гроб мой. Это будет фимиам пред троном судии звездного. Дочери! повинуйтесь матери своей! Служители и служительницы, повинуйтесь госпоже своей! таков устав божий и царский. Обнимите меня! простите!
С сим словом голова его склонилась. Закрылись вежды; дыхание остановилось. Его не стало. Всеобщее рыдание наполнило стены дома. Вопль и стоны – в то время непритворные – раздавались в каждом углу всей деревни. Старые и малые, мужчины и женщины толпились к одру оледенелого Ивана Ефремовича; целовали благодетельные руки его и благословляли память добродетельного. Все семейство не знало, что и делать, так расстроены были мысли каждого. Ближние соседи должны были учредить чин погребения. Одели покойного в мундир с раненою полою и как следует опустили в мрачную могилу, в конце сада, где кудрявая липа, солетняя Ивану Ефремовичу, осеняла его в часы полудня знойного, когда, бывало, на зеленом дерну лежал он с книжкою и трубкою табаку. Место избрано по его желанию. Согласно с просьбою слезящей Елизаветы, на могиле сей розданы были крестьянам и крестьянкам подарки, купленные покойным к празднику.
Пустота господствовала в душе каждого в продолжение всей зимы, но с началом весны по совету доброхотных соседов все несколько поутешились. Елизавета насадила на могиле отца своего кусты диких роз, фиалок и незабудок и приходила туда вздыхать о своих потерях. Маремьяна и Катерина занялись по-прежнему своими упражнениями, и казалось, что прочный покой и довольство водворились. Но увы, как непостоянны умы и мысля человеческие! и древний старец на краю могилы не может сказать: «Я так думаю и делаю и всегда так думать и делать буду!»
Как на беду оставшейся фамилии Простакова, приехал к ним с утешением молодой граф Фирсов, который воспитывался вместе с сыном Ивана Ефремовича в кадетском корпусе, был выпущен в гвардию, где, по заведенному давно правилу спустив с рук две трети имения, должен был идти в отставку и поклониться оставшейся части имущества. Он пребывание имел в изрядном городе Мценске, но, видя, что городские невесты, кои поблистательнее, не очень прельщаются потемнелым его сиятельством, склонил внимание свое к деревенским. Ему много хорошо насказали о сундуках Простакова, и наш граф, найдя благоприятный случай, с одним из родственников своих явился к услугам Маремьяны Харитоновны, запасшись всеми гвардейскими ухватками.
И подлинно, он был настоящий соблазнитель. Молод, пригож, блестящ, говорлив, шутлив, – словом, он был в квадрате князь Светлозаров. Катерина и тут не устояла! Видно, уже судьба располагала ее за сиятельного. Объяснения скоро начались по форме; все стороны, казалось, спешили к скорейшему окончанию дела; однако Маремьяна, сколько проучена уже будучи первым женихом, столько по совету Елизаветы и Харитины, хотела обстоятельно осведомиться о его сиятельстве. На сей конец написала она как сумела письма три к старинным своим приятельницам, которые еще в девках посещали, бывало, феатры и маскерады покойного ее батюшки. Она считала их совестными женщинами и со вкусом; а потому и просила дать ей надобное известие и совет, тем более что они живут в городе Мценске или в окрестностях оного.
Чрез несколько времени получила она ответы, которые состояли из возможных похвал молодому графу. Одна писала, что он ужасно как умен, говорит по-французски беспримерно, танцует, поет, – словом, он есть душа общества. Другая уведомляла, что у него в Мценске дом меблирован в последнем вкусе; карета, лошади, скороходы, музыканты и проч. и проч. первые в городе.
Как не соблазниться таким описанием Катерине, и даже Маремьяне, которая, читая письмо, говорила дочери с нежною улыбкою: «Так точно было у покойного твоего дедушки!»
Следовательно, более нечего и думать? Подлинно так! Мало и думали. Катерина в скором времени сделалась сиятельною, и влюбленный супруг повез ее вместе со всем семейством в город – показать великолепие и все веселости тамошней жизни. Елизавета пролила слезы на могиле доброго отца своего; поклялась памяти его не уклоняться от невинности нрава и чистоты сердца, воспоминанщо любимца души своей принесла она обеты вечной любви и верности, хотя бы не только сиятельства, но и самые светлости предлагали ей руки свои.
Князь Гаврило Симонович и Никандр не без удивления и вместе соболезнования услышали о происшествиях в фамилии Простакова. Они оплакали смерть доброго старца и, вздохнув, сказали: «Брак Катерины не предвещает много доброго! – и Елизавета будет теперь обращаться в городском шумном доме. Ах! чего иногда не делает дурной пример и для сердца самого чистого, непорочного?»
Таким образом, оставя госпож Простаковых, молодого графа с его графинею и всех прочих охотников до шумных забав, обратимся к скромным и добрым друзьям нашим, князю Гавриле Симоновичу, его сыну Никандру и Афанасию Онисимовичу Причудину. Занявшись то сватовством, то смертью, то браком в одном семействе, другое давно мы оставили; но зато и займемся теперь им подолее.
Глава V
Верх просвещения
Господин Причудин, окончив торговые дела свои, возвратился домой к общему удовольствию. Препровождение дня расположено было по-прежнему, и потому в первый свободный вечер князь Гаврило Симонович начал продолжение повествования жизни своей следующими словами:
– Вы видели из последней статьи моей повести, в каком состоянии был и относительно просвещения, любви к Ликорисе и имущества. Проведши довольное время покойно в доме господина Доброславова, продолжая присутствовать в чертогах мудрости, в один день посещен был я моим хозяином и наставником, который сказал приятельски: «Друг мой! ты довольно отдохнул после знаменитого подвига над Полярным Гусем! Человек родится действовать; пора и тебе приняться за другое животное – поогромнее прежнего. Ты заметил Небесного Тельца? Не страшись! Он не умнее Гуся, несмотря на свою огромность. Тебе давно известно, что он есть граф Такалов, старик богатый и который помощию нашего просвещения страстно влюбился в благотворения, хотя совершенно не разумеет искусства кстати делать оные. Надобно помочь бедному человеку сему; и к тому избран ты, любезный друг. Олимпий объяснит плав действия».
Сказав сие, он дружески пожал у меня руку и удалился, а вслед за ним вошел Олимпий и говорил: «Поздравляю тебя, почтенный брат, с таковыми успехами! не всякий так проворно просвещается! Иному и в жизнь не поверяют дел толико важных. Трудись, друг мой, – человеком будешь! Следует теперь вступить тебе в службу к графу Такалову; ничем ты скорее успеть в сем не можешь, как понравясь жене его, которой он так же охотно слушается и боится, как малый ребенок своей мамы. Она ветрена, влюбчива, нахальна, по вместе так набожна, что каждый день бывает у трех обеден в сопровождении семнадцатилетней девушки Ефросиньи, которая есть настоящий ее список, как нравом, так и лицом, и которую называет питомкою, в предосуждение клеветникам, рассказывающим о ее рождении всякие небылицы. Итак, надобно тебе первоначально бегать следом за нею по церквам, бить сколько можно больше поклонов и вздыхать слезно, а там посмотрим! Я тебе сначала укажу ее».
Таким образом, поговорив обстоятельно о новом сем назначении, отправились мы к дому графа Такалова и уселись в некотором отдалении. Как скоро зазвонили в колокола, графиня наша показалась в карете, запряженной шестью лошадьми. Мы поспешили за нею, и как тогда не было моды скакать по улицам как бешеным, то мы легко не оставляли ее из виду. Пришед в церковь, уставился я поотдаль от графини и так неумеренно кувыркался, такие издавал воздыхания, так колотил себя в грудь, что во всей церкви меня слышно было, и Олимпий принужден был шепнуть мне, чтоб я поубавил ревности, а то подвергнусь опасности быть выведен с бесчестием как соблазнитель. Я послушался благоразумного совета и немного поукротился.
С сего дня начались духовные мои ратоборства и продолжались около двух недель, пока сделал я начало к достижению своей цели; и произошло сие довольно любопытно. Однажды, когда я, забыв наставление Олимпиево, богомольствовал с величайшим жаром и по церкви разносились мои завывания, графиня принуждена была на меня оглянуться, причем оказала некоторый вид удивления. Лакей ее худо понял движение госпожи своей, подошел ко мне и сказал:
– Милостивец! Если ты привык молиться с таким шумом и неистовством, то мог бы делать то за оградою или по крайней мере на паперти, а то беспокоишь людей и походишь больше на кощуна! Лучше выйди!
– Призри на моление, ангел-хранитель мой, – сказал я вместо ответа и, повалясь на пол кубарем, три раза стукнул лбом об пол и тяжко вздыхал, ограждаясь крестным знамением.
– О, о! – сказал лакей, взяв меня за руку, – так я тебя, дружок, и выведу, когда ты столько упрям! – С сим словом он меня потащил, но я, произнося смиренно: «Господи! Вонми рабу твоему!» – изрядно упирался. В храме произошел подлинный соблазн, и графиня, кликнув лакея, сказала важно: «Оставь его! Он никого не беспокоит! Молись, друг мой, – продолжала она, оборотясь ко мне, – сердце смиренно и сокрушенно бог не уничижит».
– Вы видели из последней статьи моей повести, в каком состоянии был и относительно просвещения, любви к Ликорисе и имущества. Проведши довольное время покойно в доме господина Доброславова, продолжая присутствовать в чертогах мудрости, в один день посещен был я моим хозяином и наставником, который сказал приятельски: «Друг мой! ты довольно отдохнул после знаменитого подвига над Полярным Гусем! Человек родится действовать; пора и тебе приняться за другое животное – поогромнее прежнего. Ты заметил Небесного Тельца? Не страшись! Он не умнее Гуся, несмотря на свою огромность. Тебе давно известно, что он есть граф Такалов, старик богатый и который помощию нашего просвещения страстно влюбился в благотворения, хотя совершенно не разумеет искусства кстати делать оные. Надобно помочь бедному человеку сему; и к тому избран ты, любезный друг. Олимпий объяснит плав действия».
Сказав сие, он дружески пожал у меня руку и удалился, а вслед за ним вошел Олимпий и говорил: «Поздравляю тебя, почтенный брат, с таковыми успехами! не всякий так проворно просвещается! Иному и в жизнь не поверяют дел толико важных. Трудись, друг мой, – человеком будешь! Следует теперь вступить тебе в службу к графу Такалову; ничем ты скорее успеть в сем не можешь, как понравясь жене его, которой он так же охотно слушается и боится, как малый ребенок своей мамы. Она ветрена, влюбчива, нахальна, по вместе так набожна, что каждый день бывает у трех обеден в сопровождении семнадцатилетней девушки Ефросиньи, которая есть настоящий ее список, как нравом, так и лицом, и которую называет питомкою, в предосуждение клеветникам, рассказывающим о ее рождении всякие небылицы. Итак, надобно тебе первоначально бегать следом за нею по церквам, бить сколько можно больше поклонов и вздыхать слезно, а там посмотрим! Я тебе сначала укажу ее».
Таким образом, поговорив обстоятельно о новом сем назначении, отправились мы к дому графа Такалова и уселись в некотором отдалении. Как скоро зазвонили в колокола, графиня наша показалась в карете, запряженной шестью лошадьми. Мы поспешили за нею, и как тогда не было моды скакать по улицам как бешеным, то мы легко не оставляли ее из виду. Пришед в церковь, уставился я поотдаль от графини и так неумеренно кувыркался, такие издавал воздыхания, так колотил себя в грудь, что во всей церкви меня слышно было, и Олимпий принужден был шепнуть мне, чтоб я поубавил ревности, а то подвергнусь опасности быть выведен с бесчестием как соблазнитель. Я послушался благоразумного совета и немного поукротился.
С сего дня начались духовные мои ратоборства и продолжались около двух недель, пока сделал я начало к достижению своей цели; и произошло сие довольно любопытно. Однажды, когда я, забыв наставление Олимпиево, богомольствовал с величайшим жаром и по церкви разносились мои завывания, графиня принуждена была на меня оглянуться, причем оказала некоторый вид удивления. Лакей ее худо понял движение госпожи своей, подошел ко мне и сказал:
– Милостивец! Если ты привык молиться с таким шумом и неистовством, то мог бы делать то за оградою или по крайней мере на паперти, а то беспокоишь людей и походишь больше на кощуна! Лучше выйди!
– Призри на моление, ангел-хранитель мой, – сказал я вместо ответа и, повалясь на пол кубарем, три раза стукнул лбом об пол и тяжко вздыхал, ограждаясь крестным знамением.
– О, о! – сказал лакей, взяв меня за руку, – так я тебя, дружок, и выведу, когда ты столько упрям! – С сим словом он меня потащил, но я, произнося смиренно: «Господи! Вонми рабу твоему!» – изрядно упирался. В храме произошел подлинный соблазн, и графиня, кликнув лакея, сказала важно: «Оставь его! Он никого не беспокоит! Молись, друг мой, – продолжала она, оборотясь ко мне, – сердце смиренно и сокрушенно бог не уничижит».