Чтобы приятно изумить Ермила Федуловича и доказать, что я не денежный живописец, украдкою написал я портрет его во весь рост. Правда, тут была небольшая ложь, именно: голову и рот сделал я поменьше, рост выше и ноги попрямее; и выставил картину сию на стене, когда ожидал его, ибо он пошел к богатому купцу, с заказным образом бессребреников Космы и Дамиана, которым он каждый год отправлял молебны.
   Нельзя изобразить радости и удивления Ермила Федуловича, когда увидел он портрет свой и узнал, что я писал его. Посмотрев долго на картину и в зеркало, он воскликнул: «Нет! такие дарования и искусство не должны скрываться под спудом: пред богом грех, а пред людьми стыдно! Я сам немногим чем напишу лучше».
   Я несколько усомнился в искренности последнего выражения, а жена и дочь откровенно признались, что ему и в жизни не удастся написать так. Я отблагодарил их улыбкою, а они приняли ее также с улыбкою и радостным взором.
   В короткое время Ермил Федулович разблаговестил в целом городе, что у него в доме портретный живописец, какого никогда в свете не видано. Везде начали меня звать; я не упрямился и спустя несколько месяцев сделался и в собственных глазах великий человек. Дворяне, дворянки, купцы и купчихи со всем семейством желали иметь свои портреты, и только моей работы, может быть и потому, что кроме меня никого не было из портретных живописцев.
   В таковом торжестве и славе провел я следующую зиму и весну. Денег накопил довольно и был весел, сколько мог, разлучась с Елизаветою, видя восхищение хозяина и его семейства, ибо я получаемые деньги за труды свои разделял с ними пополам; а эта половина едва ли не больше значила всего дохода, получаемого им от своих угодников.
   – Это сокровище! – говорила жена мужу; и хотя по-прежнему бегала, ругалась, кричала, а иногда и била бедного Ермила, однако по привычке мы все от того не были в унынии.
   В мае месяце, вечер был прекрасный, и мы с хозяином вздумали прогуляться и на свободе поговорить о той славе, какую приобретает по достоинству великий живописец. Не успели мы пройти улицы, попадается сосед Пахом Трифонович. Ермил закраснелся и хотел отворотиться, как Пахом подошел, взял его дружески за руку и сказал: «Здорово, сосед!» Ермил в замешательстве скинул шляпу, сделал косою ногою полкруга назад и отвечал, еще больше покраснев: «Спасибо!»
   Начались объяснения, споры, укоризны, а кончилось тем, что Пахом увел моего Ермила к себе в дом. «Прошу и вашу честь», – сказал он, оборотясь ко мне, и я пошел.
   Когда все уселись и Ермил Федулович выпил стакан искусственного дара божия, веселье сделалось общее. Пахом возгласил:
   – Любезный мой Ермил! О чем мы тягаемся? Клянусь, о пустяках! Недавно узнал я, что господни Урывов великий плут. Знай: он был и моим стряпчим и время от времени обещал, что дело наше решится скоро, и в мою пользу.
   – Как так? – вскричал Ермил, выпуча глаза.
   – Да так же, – отвечал Пахом. – Как скоро узнал я об этом, то и решился во что бы то ни стало помириться с тобою, без помощи судейского правосудия. Итак, любезный друг и соседушка, согласен ли ты за все зло, какое я причинил, взять от меня барана?
   – Почему бы и не так, – отвечал Ермил, – но что-то скажет жена?
   – Ты добрый человек, – возразил Пахом, – но самый дурной муж. Признаюсь, и меня жена подбила к злодейству убить твоего кота, отчего и начались все беды. Знаешь ли что? Я тебе открою тайну, что ты вперед не будешь жены бояться!
   – Скажи, пожалуй, – говорил тихонько Ермил, придвигаясь к Пахому, – какая это тайна? А она бы мне была под нужду!
   – Поколоти ее преисправно раз, два, три, вот и вся тайна: я знаю это на опыте.
   – Хорошо, любезный сосед, что ты велик, а жена твоя каракатица; но посуди обо мне и Федоре Тихоновне!
   – Не мешает, – возразил Пахом, – чего нельзя сделать силою, то можно хитростью. А, право, стыдно, что ты, выходит, настоящий батрак у жены своей. Попытай-ко!
   – Изволь, – сказал Ермил решительно, опорожнив еще стакан дара божия, – что будет, то и будет! Полагаюсь на власть господню!
   Таким образом, призвав г-на Урывова, объявили, что они помирились, и просили сделать письменно все, что к этому нужно, а они неблагодарными не останутся.
   В сумерки оба приятеля простились; Ермил тащил за рога молодого барана, а я держал за хвост, чтоб он не вырвался. Когда прибыли домой, раздался со всех сторон вопль:
   – Что это значит? откуда взяли барана?
   – Я помирился с соседом, – отвечал Ермил сухо; и с тех пор не могли добиться от него ни слова. Сколько жена ни бесилась, сколько ни бранила его, он молчал и делал свое дело. А какое? Тихонько принес из кухни скалку и с чердака большую рогатину. «Что это, что это?» – вопила жена, но муж молчал, укладывая то и другое подле ящика с красками.
   Когда Федора Тихоновна увидела, что он немного хмелен и молчит как рыба, удовольствовалась дать ему несколько пощечин и вышла из комнаты готовить ужин.
   Тут Ермил Федулович поставил подле дверей стул, взял в руки скалку и взмостился на него. Я спрашивал о причине такого приготовления, но он молчал и не смел дохнуть.
   Через несколько времени жена показалась с важностию и грозно спросила, стоя в дверях: «Где негодяй Ермошка?» – как страшный удар скалкою поразил ее по затылку. «Ах!» – возопила она, упала на землю и каталась брюхом. Но Ермошка, творец сего подвига, соскочил быстро, вцепился в волосы левою рукою, а правой бил во что попало без всякой жалости, приговаривая за каждым ударом: «Вот тебе негодяй, вот лентяй, вор, бездельник, вот тебе Ермошка!» На лице его видно было отчаяние.
   Видя, что Федора Тихоновна перестала визжать, он немного успокоился, сел с важностью в углу и взял в руки рогатину. «Ермил Федулович, – вскричал я, – это что значит?» – «Поживи в свете, – отвечал он, – и больше сего увидишь!»
   Жена, видя, что муж отошел, вскочила, завизжала, засучила рукава, бросилась; но окаменела, увидя, что Ермил Федулович сидел, выстави рогатину как на медведя. Сколько она ни кидалась, сколько ни переменяла мест, рогатина все была против нее. Нечего было делать! Она удовольствовалась тем, что раскидала его краски и дала несколько пощечин Дарье Ермиловне.
   Так почти проходил каждый день. Хозяин мой очень помнил наставления соседа, что где нельзя управиться силою, надобно прибегать к хитрости. Каждый день выдумывал он новую: скалкою повергал жену на землю, бил а рогатиною защищался.
   Но увы! горесть снедала доброе сердце его. Я приметил, что для него было полезнее и приятнее быть биту, чем самому бить. Однако, как уже начал, то и продолжал. «Заведенного порядка переменять не должно», – говорил он, тяжко воздыхая.
   В один день, поколотив Федору Тихоновну, он как-то неосторожно уколол руку ее рогатиною, увидел кровь и пал на землю без чувствия. Скоро кровь жены унялась, но бедного, доброго Ермила Федуловича подняли мертвого: ему сделался удар!



Глава VI


Два привидения


(Продолжение повести Никандровой)


   На третий день похоронили бедного Ермила Федуловича. Один я был на могиле; ибо жена и дочь от отчаяния не могли выйти из дому. Печаль моя была нелицемерна. Я любил доброго хозяина, несмотря, что он был косолапый карло. Более всего тревожила меня мысль о будущем. Что я буду делать? где приклоню голову? В таком расположении духа пробыл я целый месяц. Хотя ласки матери и дочери не только не уменьшались, а день ото дня становились больше и нежнее, однако я решился, не дожидаясь, пока укажут двери, выйти, хотя и сам не знал куда. «Господь управит стопы сироты несчастного», – думал я; и начал в один день укладываться. Федора Тихоновна увидела это и, подбежав ко мне с участием и тревогою, спросила:
   – Что ты хочешь это делать, любезный друг?
   – Хочу оставить вас, – отвечал я, – мысль, что я вам в тягость, меня мучит. Скорее соглашусь скитаться по миру без пристанища, чем озаботить вас!
   – Скитаться? нас озаботить? – вскричала она, – сохрани, милосердый боже! Напротив, я отдаю тебе все краски и прочие снадобья, клоняющиеся к живописи, и надеюсь, что ты у нас останешься не на короткое время.
   С должною благодарностию принял я предложение своей хозяйки, и, едва она ушла с улыбкою на губах, вдруг показалась дородная падчерица ее.
   – Что, любезный друг, ты хотел нас оставить? – сказала она. – Это безбожно огорчать так жестоко людей, которые тебя любят как родного!
   – Уже отдумал, – отвечал я, – и пробуду здесь до тех пор, пока вам не наскучу.
   – Это значит навсегда останешься, – подхватила Дарья; с жаром пожала мою руку и вышла весьма довольна. Итак, я решился покудова жить в сем доме и трудиться. Предлагала было Федора Тихоновна переселиться мне вниз, где опочивал покойный супруг ее; но я почел сообразнее остаться на чердаке и, несмотря на ее увещания, там и остался.
   Недели чрез три после сего в одну ночь, уже поздо, сидел я в храмине своей за свечкою, углубившись в размышления. Все представилось тогда унылому моему воображению, все самые мелкие обстоятельства в пансионе и после, в доме покойного Ермила. Вся душа моя полна была горестных представлений, и я произнес тяжкий вздох.
   Немало было изумление мое, когда услышал, что за дверью, на чердаке, мне также отвечали тяжелым вздохом. Я встал, прислушивался, ничего не было. «Это мне почудилось», – сказал я, садясь и опять вздыхая. Вздохом отвечали и мне.
   Нет, – думал я, вскочив, – тут есть какая-нибудь тайна. Уж не тень ли доброго Ермила пришла мстить преступной Федоре?» Мороз разлился у меня в сердце. С трепетом подхожу я к дверям, отворяю и два шага отскакиваю назад. Нечто белое, пребольшое, с распущенными волосами, стоит в недальнем расстоянии от дверей.
   Хотя сначала и поколебалась моя храбрость, однако я скоро призвал на помощь свою метафизику; в один миг прочел в уме трактат de possibili et impossibili[54] и, утвердясь хорошенько в духе, сел на стуле, взявши па всякий случай в руки рогатину. «Если, – думал я, – покойный Ермил Федулович удачно защищался сим оружием от злой и бешеной женщины, то уж от привидения очень можно».
   Привидение вошло в двери, двигалось, пришло тихо ко мне, протянуло руку и сказало с нежностию: «К чему такое вооружение, любезный друг?» Я взглянул и узнал высокую и дородную Дарью Ермиловну в самом легком спальном платье. Покрасневши немного от изобличения моей храбрости, поставил я рогатину в угол и сказал: «Садись, Дарья Ермиловна».
   Она. Несмотря на такую тихую и месячную ночь, я не могла уснуть. Мысль за мыслью наполняли голову мою; сердце билось так сильно, и я решилась пойти к тебе разгуляться. Я как знала, что ты еще не спишь.
   Я. Да, я сидел и рассуждал.
   Она. Правда, ты к этому великий охотник. Но признайся мне чистосердечно, о чем ты всегда рассуждаешь? Нередко я говорю с тобою несколько минут, а ты, кажется, и не слышишь и где надобно сказать «да», ты говоришь «нет».
   Я. Быть может, это от рассеянности.
   Она. Знаешь ли, любезный друг, что говорят и замечают об этом люди?
   Я. А что такое?
   Она. Недавно была я у одной приятельницы моей; она тебя немного знает и завела речь, – как ты думаешь, любезный друг, что она говорит о частой твоей задумчивости?
   Я. А что?
   Она. Что ты влюблен.
   Тут Дарья застыдилась и потупила голову. Я не знал, что и отвечать ей: открытие сие поразило меня. Как могла узнать приятельница ее, что я люблю Елизавету и выгнан за то из пансиона. Словом, смущение мое было неописанно; но как же увеличилось оно, когда целомудренная Дарья Ермиловна погодя немного спросила, заикаясь: «А знаешь ли в кого, мой милый?» – «Нет, – отвечал я, более заикаясь, и готов был от имени Елизаветы, столько милого, столько драгоценного для меня имени, упасть в обморок от стыда и горести, но, собравшись с духом, сказал довольно покойно: – В кого же?»
   – В меня, – отвечала она; опять потупила голову и перебирала пальцы рук, сложенных на коленях.
   – Ах, – вскричал я, уставив на нее глаза неподвижно.
   Боже мой! с какою радостию отказался бы я от жизни, только бы услышать от Елизаветы: «Я люблю тебя!» Но такое признание Дарьи Ермиловны, – сколько я ни нов в свете, однако понял, что значат слова ее, – привело меня в огорчение, гнев, бешенство. Мне казалось святотатством требовать соответствия от того сердца, в коем Елизавета господствовала.
   Дарья ошиблась. Она смятение мое почла робостию и замешательством от неожиданности такого счастия; взяла меня с нежностию за руку и сказала томным голосом: «Почему же и не так, любезный Никандр? Честной и законной любви стыдиться не для чего! Бог ее благословит. Знаешь ли? Этот дом и все, что есть в нем, принадлежит мне, как наследнице после батюшки. Федора Тихоновна выходила за него в одной рубашке, следовательно, в имении нет ее участия. Так, друг мой, – продолжала она (обняв и подлинно очень по-дружески), – мы с тобою будем жить пресчастливо. Ты великий искусник, деньги у нас всегда будут; а чтобы мачеха не беспокоила нас своим визгом, то мы эту ведьму и по шеям. Не правда ли?»
   Едва кончила она замысловатую речь свою и хотела было еще обнять нежнее прежнего, как мы услышали на чердаке легкий шум и пыхтение: «Боже мой! – сказала Дарья в крайнем замешательстве, – это, верно, мачеха! Что мне делать? Выскочить в окошко высоко; переломаешь ноги! А как пойти к ней навстречу?»
   И подлинно мы не знали, что начать, а должно было решиться скоро. Вдруг отворяется дверь, и Федора явилась в таком же наряде, как и Дарья.
   – Как? – сказала она, стоя на пороге, – ты еще не спишь, Никандр?
   Она ступила шага два и оторопела, увидя падчерицу.
   – Ба! – вскричала она, – а ты зачем здесь? Возможно ли? Девка, середи ночи, у холостого мужчины, в таком наряде: о бесстыдница!
   – Ни больше, ни меньше, – отвечала Дарья, – как и ты! Возможно ли: вдова, середи ночи, у холостого мужчины, в таком наряде: о бесстыдница!
   «Ах!» – завопила Федора, подскочила и такую пощечину отвесила падчерице, что та пошатнулась; но также в свою очередь окрикнула «ах!», также отвесила пощечину мачехе, от которой та слетела с ног, но скоро вскочила и обе вцепились одна другой в волосы и начали таскаться до тех пор, пока не упали на пол, где, уже катаясь, продолжали поединок, вычисляя одна другой добродетели; меж тем стол полетел на пол и эпиктетовский подсвечник[55] сокрушился на части.
   «Видно, здесь я больше не жилец, – сказал я сам себе, – дожидаться нечего, пока обе воительницы кинутся на меня. Тогда я приму такое истязание, какого Ермил Федулович во всю жизнь не видывал, и славному живописцу Никандру достанется участь славного певца Орфея».[56]
   Таким образом, взяв сумку с пожитками и рогатину, ударился бежать. Подлинно я рассуждал справедливо: едва только выступил за порог, как обе героини вскричали: «Куда?», вскочили быстро с полу и бросились ко мне; но я уже успел притворить дверь и, накинув петлю, заложил щепкой. Сколько они ни кричали, то просили, то грозили, я себе спустился потихоньку с лестницы, вышел на двор, а там и на улицу.
   Ну, что мне делать середи ночи под открытым небом? Звук колокола на башне у кладбища, подле валу городского, из чего узнал я, что уже час за полночь, решил мое недоумение. «Пойду, – думал я, – и лягу где-нибудь в роще, окружающей могилы».
   Вошед, избрал я густой кустарник подле памятника, представлявшего молодое миртовое дерево, громом расщепленное. Я постоял несколько времени, смотря на дерево, потом вздохнул, положил сумку у кустарника и лег, придвинув к себе рогатину.



Глава VII


Привидение третие


(Продолжение повести Никандровой)


   Не пролежал я под кустарником более четверти часа, как увидел в отдалении нечто белое, движущееся ко мне. «Боже мой! – думал я, – видно, эту ночь провести мне всю с привидениями. От двух кое-как я ушел; что-то будет с третьим?» Я подвинулся в самый кустарник, прижал к себе рогатину и решился не спускать глаз с привидения. Оно подходило ближе и ближе; сердце мое трепетало больше и больше; наконец, подошед, село у памятника с миртовым деревом. Тут увидел я, что это была очень молодая еще девушка. Она положила небольшой узелок у ног и при малейшем шуме вскакивала, озиралась, вздыхала и опять садилась.
   Эта приятельница, видно, пламеннее Дарьи Ермиловны, а ожидаемый нареченный жених уж слишком холоден, что так долго заставляет себя дожидаться. Я решился быть свидетелем любовной сцены и отнюдь не мешаться: какое мне дело до других.
   Колокол ударил два часа; красавица вздрогнула вскочила и вскрикнула: «Боже мой! уже два часа, а его нет!»
   «Что делать, друг мой, потерпи, – говорил я сам в себе, – терпение умножает цену удовольствия».
   Наконец показались двое мужчин. Незнакомка встала; по всему телу приметен был трепет; грудь ее волновалась; дыхание было тяжелое и прерывистое.
   Герои пришли. Один показался мне весьма страшен. Он был в длинном темном плаще; а другой, поласковее, в купеческом платье. У них начался разговор.
   В купеческом платье. Как, любезная Наталья ты уже здесь?
   Наталья. Более часа.
   В плаще. Покажи-ка свое приданое!
   Наталья. Вот оно.
   Она подала узелок. Человек в плаще развернул его, пересмотрел с радостною улыбкою и сказал: «Хорошо это бриллианты, это жемчуг, а это деньги. Сколько же деньгами?»
   Наталья. Не знаю: я взяла, сколько нашла.
   В плаще. Хорошо, после пересчитаем!
   Он опять завязал спокойно узел, отдал товарищу, поглядел на него пристально и сказал твердым голосом:
   – Ну, брат, два часа; пора ехать!
   – Пора, – отвечал тот, стоя на месте.
   В плаще. Ну, ступай же ты с узлом к повозке; а с нею управлюсь я и один.
   При сих словах отвернул он полу плаща и вытащил пребольшой нож. Я оцепенел, а бедная Наталья издала звук ужаса и упала без чувств у подошвы памятника.
   – Тем лучше, – вскричал человек в плаще, подходя к ней.
   В купеческом платье(вынув из кармана пистолет). Нет, приятель, ты не убьешь ее! В этом пистолете пуля; а я промахов не даю!
   В плаще. Не с ума ли ты сошел? Что тебе в этой девчонке? Только лишние хлопоты. Вить надо же когда-нибудь лишиться ее?
   В купеческом платье. Хорошо, но я не люблю лишаться таким образом. Пусть ее живет; она может на неделю приятно занять меня; а там с богом на все четыре стороны: не нужна мне, – так может понадобиться другому; словом, я решился взять ее с собою.
   В плаще. Я даю тебе слово ни к чему не принуждать тебя в рассуждении какой-то деревенской дворянки, которую прошлого лета видел ты в городе и пленился, ибо у отца ее, говорят, много денег. Что хочешь с тою делай, я не вплетусь, и ты меня не замешивай; а когда уже в это впутал, то я хочу кончить так, как привык. Привычка, ты знаешь, другая натура.
   Тут он ступил шаг вперед; товарищ прицелился, вскричал: «Слушай!..»
   Меж тем как они спорили, я рассуждал, лежа в кустарнике: «Вижу, что без беды не обойдется! Если убьют бедную девочку, то кинут тут же, и меня могут подозревать; если начнут резаться, то и того хуже. Ну, что делать?»
   «Ах! – продолжал я рассуждать, – если б удалось мне, если б помог бог спасти сию несчастную! Как бы она была мне обязана, как благодарны ее родители! Приятно сделать доброе дело, но иногда очень трудно!»
   Такое желание внушило мне чрезмерную смелость. Я показался сам себе великим рыцарем; а рыцари обыкновенно искали опасных приключений, и очень мало или совсем не рассуждали так, как я, где надобно было действовать.
   При сей мысли я перекрестился три раза, призвал на помощь моего ангела-хранителя, взял рогатину, вскочил как бешеный с ужасным ревом и, не дав опомниться, сильно треснул по рукам того, что с пистолетом, а там и другого, от чего у них выпали оружия и узел с приданым Натальи. Меж тем страшно вопил я: «Ага! попались вы нам, бездельники! Ребята! скорей, сюда, сюда!»
   Незнакомцы ударились бежать, а я, топая ногами и стуча рогатиною по надгробным камням, кричал: «Архип, Кузьма, Макар! ловите, ловите, перенимайте!»
   Когда они скрылись за ограду, я бросился к месту побоища, и, опасясь, чтоб бежавшие, опомнясь и никого не видя, не воротились, взял Наталью на плеча, в руки рогатину, оброненный узел и пистолет и пошел в самую чащу рощи закинув нож как можно дальше. Когда пробирался меж деревами и кустарниками, стараясь разводить прутья, чтоб не оцарапать лица спасенной жертвы, Наталья пришла в себя и сказала со стоном: «Боже! куда несут меня? Ах! жива ли я?»
   Поставив ее на ноги, я сказал:
   – Успокойся, милая девица, ты жива; а что лучше, спасена твоя невинность. Узнай во мне твоего избавителя, к которому можешь иметь братскую доверенность. Ничего не опасайся, но только молчи. Злодеи могут воротиться; я один тогда не управлюсь, и оба верно погибнем. Молчи и предайся в мое распоряжение.
   Она шла подле меня, держась за руку. Все члены ее трепетали. Мы достигли, казалось, безопасного места. Ветвистая ель, окруженная можжевеловыми кустами, сделалась нашим убежищем. Я велел залезть туда Наталье, подал ей узел и рогатину, натаскал еще хворосту, вполз сам и лег подле, обняв одною рукою рогатину, а другою пистолет.
   Наталья молчала, тяжело вздыхая.
   Чрез час услышал я, не очень далеко, громкие голоса прежних незнакомцев. «Наталья! – сказал я тихо, – они приближаются сюда; не смей дохнуть». Она задрожала и сделалась как каменная.
   Я испугался. «Жива ли ты, милая девица?» Слабое «ах!» был ответ ее.
   Я изрядно принял оборонительное положение: лег ничком, головою к тому месту, откуда слышал голоса ближе и ближе; рогатину положил у правого бока, а пистолет, взведши курок, взял в руку и думал: если Наталья от ужаса как-нибудь изменит себе и они пойдут искать, то, кинувши все рассуждения, выстрелить по человеку в плаще, а с другим управляться с помощью божиею и рогатины.
   Они подошли к нашей ели и говорили громко и запальчиво.
   В плаще. Хоть плюнь! Везде никого и ничего! Видно, этот плут как-нибудь вышел из ограды с своею находкою; а узелок изрядный! Она где-нибудь под могилою издыхает. О трус, трус! ты первый побежал!
   В купеческом платье. Кто не бережет головы своей. Он насказал такое множество людей!..
   В плаще. Однако ж вышел один, и, как приметно по голосу, молодой человек!
   В купеческом платье. Кто ж это думал? Могли быть и многие!
   В плаще. Признайся, что гораздо б лучше, если б ты не мешал мне.
   В купеческом платье. Никогда не признаюсь. Девочка, правда, мне нравилась больше, чем моя купчиха и в первые дни нашего союза, и я хотел провести несколько времени не худо; но клянусь, я согласился бы кинуть ее на кладбище, на произвол случая, чем видеть легковерное дитя умерщвленным.
   В плаще. Ты не стоишь быть в моем круге. Твоя робость, вечное недоумение, твоя совесть…
   В купеческом платье. Что я не робок, то доказал тебе сегодня и прежде во многих случаях; и оттого теперь внутренне терзаюсь.
   В плаще. Лучше расстаться, чем страдать с безмозглым. Прощай, любезный друг купец, дворянин, князь и прочее и прочее.
   В купеческом платье. Прощай, дорогой мой крестьянин, мещанин, иностранный купец и прочее, и прочее.
   Слова сии произносили они, задыхаясь от гнева. «О, если б был при мне мой кинжал! О, если б был у меня пистолет!» – говорили они, скрежеща зубами и уходя в разные стороны.
   Когда все умолкло, я высунул голову из можжевельника и увидел, к великой радости, багряную зарю на восточном небе. «Наталья, выйдем!»
   Мы выползли. Наталья отошла на несколько шагов, пала на колени, простерла руки к небу и залилась слезами. По губам ее можно было приметить, что «она хотела нечто сказать. О! без сомнения, она молилась, и великий сердцеведец, конечно, простит ее за ту горесть, какую причинила она своим родителям!
   Вставши, она подошла ко мне, взяла быстро мою руку и поцеловала со всем жаром чувствительной благодарности.
   – Перестань, Наталья, – вскричал я, отняв руку.– и на самую добродетель находят часы искушения.
   Наталья. Как, вы меня знаете?
   Я. Нет, милая невинность; я знаю имя твое потому, что один из злодеев произнес его при первой встрече с то бою у каменного миртового дерева.
   Наталья. Отведите меня к батюшке: пусть у ног его умру я!
   Я. Хорошо; но как мы это сделаем? Чернь уже бродит по улицам. Что скажут о тебе и обо мне, когда увидят, что я иду с тобою так рано из-за города? Твоя бледность, расстроенность, вздохи, которых скрыть не можешь, дадут многим праздным людям повод к догадкам; а догадки бывают иногда вреднее известности. Не лучше ли нам подождать, пока отойдут обедни: тогда мы свободно, выждав всех, пойдем к отцу.
   Она склонилась на мое замечание, села у ели и предалась безмолвной горести.
   Когда обедни кончились, мы позади всех прихожан пошли к отцу Натальи, богатому купцу. Вошед в покои, мы не нашли в передней никого. Входим в залу, также никого нет. В гостиной увидели, что старый купец сидел, облокотясь на обе руки, у стола; а жена стояла на коленях пред образами, ломала руки, плакала и молилась.