Чтоб отомстить отцу и еще более обнаружить великолепие своих дарований, Яков принял самое отчаянное намерение, – именно, сочинить трагедию, и притом такую, какой в свете не было, не будет, да и быть не должно.
   Однажды, когда мы остались наедине, он сказал мне: «Так, брат, я хочу обессмертить свое имя и тем оказать важную услугу своей фамилии, месту рождения, отечеству, веку, всей вселенной. План трагедии готов. Она взята из жизни царя Иоанна Грозного и будет состоять из десяти действий или более. Я не люблю ни греческих, ни римских, ни французских трагиков. У них все как будто без души, – без вкуса, без чувства. Мне нравятся одни немецкие, а более английские трагики.[93] У них везде природа, да и какая еще природа? Natura naturans, а не naturata.[94]
   Действующих лиц в трагедии моей будет до десяти тысяч человек. Зачем без нужды стеснять себя? Первое действие заключит в себе жизнь царя ото дня рождения до совершенного возраста, когда он сам уже вступит в управление областями. Для большей точности и извлечения чувствительных слез у зрителей не премину представить вначале, как гордые советники, правители царства, в малолетие царя обижают всячески венчанного младенца. Он плачет, просит пощады, – а что сего чувствительнее? Далее откроется всеместный в Москве пожар, от которого горят две трети города, дворцы и соборы, меж тем как царская сродница, великая колдунья, вместе с своею дочерью летают по воздуху и раздувают пожар. Не правда ли, что это совершенно по-шекспировски? Колдуньи летают по воздуху! – Ах, как это разительно! Впоследствии представится их казнь, побиение бояр, разные внутренние мятежи, язвы, голод, взятие царем Казани, Астрахани, искоренение новгородских дворян и духовенства, и все сие величественное зрелище заключится убиением сына и смертию царя. Все это будет одушевлено; нравы и обычаи века соблюдутся. Целые армии сразятся, и кровь будет течь реками, крики и стоны взойдут на небо; волки и вороны будут пожирать убитых на сражениях или погибших от голода и язвы. В пристойных местах будут показываться шуты и скоморохи. Словом, я хочу, чтобы моя трагедия была зеркалом целого мира. Если и она не произведет желаемого впечатления, то есть жалости и ужаса, как предлагает Аристотель,[95] то горе отечеству и веку! Тогда ясно увижу я, что все похожи на невежду отца моего».
   Так рассуждал красноречивый брат мой Яков, – и с неутомимою деятельностию принялся за свою работу; а я отправился гостить к родственнику в дальнюю деревню. Спустя недели две весь дом ужаснулся. Надобно знать, что брат жил в особом домике в саду. В самую полночь начинался у него такой шум, такая возня, как бы домовые со всего света выбрали его своим седалищем. Слышен был по временам стон, аханье и болезненный вопль. Стулья двигались, окна звенели, столы трещали и прочее, – словом, никто не смел и подойти. Поутру отец спросил у Якова, что было причиною необыкновенного шума в его покоях? «Не знаю, ничего не слыхал», – был ответ его. Другая, третья и четвертая ночь прошли так же, весь дом погрузила в мрачное уныние, и отец мой, хотя человек старый и не ученый, однако для возобновления тишины и порядка в доме решился попытать, не возвратит ли он дней своей храброй юности. Утвердившись в сих мыслях, сколько можно скрытнее, собрал он совет, состоящий человек из шести дворовых людей, которые были посильнее и поотважнее. В совете сем определено в ту же ночь, запасшись оружием и крестною силою, пойти ратовать с домовыми; ибо они полагали, что один такого шуму не наделает. Как скоро ударило одиннадцать часов ночи, время, в которое обыкновенно злые духи начинали свои упражнения, отважный родитель мой с воинством своим выступил в поход, не позабыв поставить две свечи пред образом Георгия Победоносца. Один из воителей нес большой фонарь.
   Поминутно ограждаясь одною рукою крестом, а другою держась кто за саблю, кто за ржавое копье, которое за триста лет бывало в действии противу татар, ратники вошли в коридор, который был первым ходом к братниным покоям. Не без удивления увидели они, что в противулежащем углу оного висел маленький зажженный фонарь, на полу стояли кресла, на коих сидело некое страшилище в рубищах. Голова его лежала на ручке кресел, и потому лица явственно распознать было не можно. Храбрецы наши оторопели; дрожь разлилась по их жилам. «Архип, – шептал отец мой, – войди погляди поближе, кто там; у тебя копье, так издали достать можешь!» – «Избави меня мати божия, – отвечал Архип, – мне жизнь не надоела! Как можно самому лезть в рот злого духа? Вам, сударь, сходнее; вы барин, – да и сабля ваша недавно чищена, а моим копьем и с собакою не сладишь, не только с дьяволом!» Тут все перекрестились. Долго были они в нерешимости и стояли в молчании. Полночная тишина господствовала в доме, как вдруг в некотором отдалении послышался слабый, изможденный голос: «Помилуй, пощади!» – «Нет милости, пощады!» Раздался ужасный рев, сопровождаемый страшным треском, как бы целый дом рушился, и вмиг боковые двери с шумом растворяются; быстро выбегает страшилище с обнаженным кинжалом, устремляется к другому, сидящему в креслах, поражает его несколько раз, потом грызет кинжал зубами и, задыхаясь от бешенства, топает ногами. Герои окаменели; между тем как одно привидение так жестоко управлялось с другим, они подобно мертвым стояли без движения; губы их посинели, страшная бледность покрыла щеки; они не смели взглянуть один на другого. Беда беду родит, говорит пословица: так и с ними. Наихрабрейший из всех храбрых на кулачных боях и кабачных поединках – Архип, на которого отец полагался, как на каменную стену, Архип задрожал, поколебался и упал бы на пол, если б не поддержало его копье; но он так им стукнул о пол, что возбудил внимание привидения. Оно оглянулось. Кровавы были взоры его: густая черная борода висела до пояса, голову украшала шапка, подобная сахарной голове. Несколько секунд оно рассматривало пришельцев и вдруг, вскричав:

 
Измена адская! что вижу пред собой!
Погибните вы все в страданьях, муке злой! —

 
   с сими словами бросилось к открывателям духов. «Да воскреснет бог и расточатся врази его!» – кое-как прошептал дрожащими губами отец мой и первый обратился в бегство; за ним следовали все по мере отваги, один быстро, другой еще быстрее; однако все благополучно убрались, прежде нежели злой дух мог наказать их за любопытство.
   Я ничего тогда не знал о сем, ибо приехал домой на рассвете той ночи, когда рыцари оказали такую отвагу.
   Около обеда явясь к отцу, я нашел его необыкновенно пасмурным. Расстройство видно было из каждой черты лица его.
   – Сын мой, – сказал он, посадив меня. – Я очень несчастлив! – Тут, чистосердечно рассказав мне о причинах и следствиях ночного ратоборства, присовокупил: – Так! я имею теперь причину страшиться, что брат твой Яков чрез свои проклятые науки спознался с нечистыми духами и предал им свою душу. Как можно только спать в таком месте, где столько ужасов; а он и не подумает! о я, злополучный!
   – Батюшка, – сказал я шутливо, чем немало удивил старика, – вы напрасно крушиться изволите! Сын ваш никогда не входил в такие союзы; а он трудится над прославлением себя, своей фамилии, отечества, века и целой вселенной, – словом: он занимается трагедиею.
   Старик выпучил глаза.
   – А что это за особа, друг мой? – спросил он стремительно, – уж не матка ли дьявольская?
   Я пространно описал ему достоинство и прочие принадлежности сего высокого творения. Отец вздыхал при каждом слове, возводил глаза к образу богоматери всех скорбящих и наконец сказал:
   – Так! теперь понимаю все несчастие. Он, бедный, или лунатик, или совершенно сумасшедший. Надобно поскорее помочь.
   Наказав мне строго никому не открывать о нашем разговоре, велел заложить лошадей и поскакал в ближайший городок. Мне хотелось переговорить с братом и, несмотря на запрещение, предостеречь его, но сколько ни стучался у дверей его домика, – тщетно. Видно, он сочинял тогда самый свирепый монолог. К вечеру возвратился отец – и с лекарем. Когда все отужинали, родитель поведал о новом намерении своем прежним совоителям, увещевая не робеть, ибо проказничает не другой кто, как сын его, который совсем не знается с чертями, хотя часто говорит и пишет чертовщину.
   Когда наступило урочное время, отправились мы все к трагику, запасшись на сей раз вместо сабель и копьев довольным количеством веревок. Вошед в коридор, Архип – мужественный Архип – ничего уже не страшился. Он с другим слугою притаился у дверей, из коих должно было показаться пугалище. Оно не заставило долго дожидаться. Скоро поднялся такой смешанный шум и гул, что подлинно можно было покуситься думать, что брат мой сделал притон дьяволам или сошел с ума. Вскоре отворились двери, и он бросился на вчерашний предмет своей ярости. Но не успел сделать и пяти шагов, как Архип с товарищем схватили его сзади; прочие прибежали, свалили с ног, вырвали кинжал и скрутили руки и ноги веревками. Брат мой походил на беснующегося. Тут подошли мы и увидели на стихотворце старинное маскерадное платье; на голове была бумажная шапка, наподобие прежних корон царских. Когда избавили его от сих украшений, равно как накладной бороды и усов, лекарь приступил к нему с орудиями лечения, или, лучше, пытки. Сколько бедный Яков ни умолял его помиловать, сколько ни заклинался не писать не только таких ужасных трагедий, но ниже слезных драм, ниже комедий, – тщетно. Отец был неумолим. Якову пустили кровь, выбрили затылок, приложили к нему шпанскую муху, и отец приказал двум слугам не отходить от его постели, пока не заживет рана и не отрастет затылок.
   В ту же ночь преданы всесожжению новая его трагедия и все прочие сочинения, не исключая даже ни одной немецкой и английской феатральной штуки. Я должен был всей библиотеки братниной переводить заглавия, и при малейшем сомнении отец клад книгу в огонь, приговаривая: «Исчезни, нечистая сила!)
   Чучела его, представлявшая какогото знатного пленника, изрублена в куски. Брат мой скоро излечился, забыл о своей трагедии и о прославлении отечества, века и вселенной. Если и отец твой страждет сею ужасною болезнию, то его легко вылечить, потому что он и умнее и опытнее брата Якова. Пойдем к нему и посмотрим.
   Приятели наши отправились к князю Гавриле Симоновичу и, к счастию, застали, что он только садился за ужинный стол. Он ласково принял гостя и пригласил сесть с собою. Никандр и товарищ его не без удивления приметили, что больной был весел, говорлив и шутил с приятностию. Когда стол кончился и сын намекнул ему о перемене поведения, столько обеспокоившего целый дом, а особливо его, старик, улыбнувшись, сказал:
   – Друг мой! Ты нов в свете и не знаешь, что люди, дерзнувшие пуститься на поприще славы авторской, и не то еще делают! Так, Никандр, я хотел и хочу сделаться сочинителем!
   – Праведное небо! – вскричал сын с горестию. – Мог ли я подумать, что с вашим умом можно сделаться столько…
   – Глупым, хочешь ты сказать? – подхватил князь, – потише, друг мой! Быть сочинителем отнюдь не глупо; но только надобно знать, как за ремесло сие приняться.
   – Милосердый боже! – сказал Никандр еще печальнее, – пусть бы вы писали роман, комедию или что-нибудь полегче; а то трагедию! Клянусь, сочинение трагедий и молодых людей с ума сводило. Спросите у моего товарища.
   – Кто ж сказал тебе, что я пишу трагедию, – спросил князь с некоторым удивлением, и Никандр объявил ему чистосердечно и подробно о своей печали, видя его в такой задумчивости, о замечаниях целого дома, о советах докторских касательно способов излечения от ипохондрии, об рыцарствах молодого трагика Якова и общих их догадках.
   Гаврило Симонович, сколько ни был важен, не мог удержаться от смеха. «Друзья мои, – говорил он, – теперь и я, с своей стороны, открою вам тайну мою. Так! мне пришло на мысль досуги свои посвятить размышлению и для большего собственно своего удовольствия, а может быть, и пользы общества, сделаться сочинителем. Надобно было только избрать род сочинений, коими бы мог прославить имя Чистяковых. В том вся и сила. Всегда надобно, прежде нежели обмакнешь перо в чернилы, подумать основательно: хорошо ли знаешь предмет, о коем писать хочешь; будет ли приятен и полезен людям; достаточно ли сил к его совершению? Если не так, то сочинитель никому не принесет пользы, кроме продавцам чернил, бумажным фабрикантам и делателям ваксы; ибо нет зла, в коем бы сколько-нибудь не было и пользы.
   Основавшись на сих истинах, начал размышлять, к чему я более способен и за что приняться.
   По довольном обдумывании…»
   В самую ту минуту вошел курьер и требовал, чтобы Никандр немедленно шел к г-ну губернатору. «Сейчас возвращусь», – сказал Никандр отцу и гостю и поспешно вышел.
   – По довольном обдумывании, – продолжал князь Гаврило Симонович, – напал я прежде всего на эпическую поэму, как достойнейшее произведение гения человеческого. Я перебежал в уме всех эпических стихотворцев, нашел в них необъятные дарования, неисчерпаемое воображение, парящую пылкость и прочее, но вместе с тем столько же вздору и нелепостей, и совершенно ничего для пользы мира земного. Например: сделался ли кто-либо лучшим человеком, лучшим гражданином, прочитав в «Илиаде», как Ахиллес, не хотя отдать Агамемнону пленной своей наложницы, называет царя царей пьяницею и сукиным сыном?[96] Или в «Одиссее» описание спальни волшебницы Цирцеи,[97] где перечислены, кажется, все булавки, коими сия могущая блудница ушпиливала свои прелести. А известно, что Гомер считается у нас отцом эпического стихотворства и все его брали и берут за образец.
   Таким образом, оставя эпопею в покое, спустился я к трагедии. О древних и говорить не хочу. Никогда не находил я в них того, чего искало мое сердце, и не понимаю, как могут восхищаться ими новейшие, которые узнали природу человеческую, науки, искусства! Да и то уже одно, что каждый из них написал такую кучу трагедий (если филологи говорят правду), кажется, довольно доказывает, что они писали трагедию в два присеста. Чему же доброму и быть тут?
   Итак, обратимся к новым: французские трагедии показались мне узкими, мелкими лодками, на коих чучелы Ахиллесов, Агамемнонов, Гекторов, Александров и Кесарей плывут по пузырящемуся ручью, одеты будучи в шитые камергерские кафтаны, с кошельками на косах, в париках XVII века. Английские трагедии и списки их немецкие большею частию похожи на пространную долину, коей взор обнять не может. Там пенятся реки, кипят ручьи – подле болот, где квакают лягушки и шипят змеи. Прекрасные цветы – розы, лилеи и гвоздики – растут, перепутаны крапивою и репейником; громы гремят, молнии раздирают небо, освещая мечи ратоборцев и кровь, ими проливаемую; меж тем как шуты в гремущатых колпаках скачут пред ними, бренча щелкушкамп. Надобно, однако ж, отдать справедливость, что Англия и Германия могут хвалиться несколькими истинно достойными трагиками, которые совершенно превзошли древних и новых всех веков и народов и могут служить достойными образцами.
   Нашед, что я не в силах не только превзойти, но и сравниться с сими последними, не захотел быть ниже их, вздохнул и спустился к комедии.
   Происхождение или начало сего рода сочинений не думаю я приписывать желанию исправить людские нравы. Основательнее положить можно, что им обязаны мы мщению, злобе, ненависти. Кто лично противу кого не смел обнаружить сих качеств, тот выставлял противника под ложным именем, не забыв так его раскрасить, что всякий мог легко догадываться. А первоначально и сею учтивостию пренебрегали. Я нашел, что сей род театральных сочинений наводнил целую вселенную, ибо начало их происхождения есть общее людям. Хотя в собственной жизни моей есть довольно случаев, могущих быть поводом к не худым комедиям и даже слезным,[98] в коих некоторые немцы так много отличились, но я, чувствуя какое-то отвращение писать что-либо соблазнительное, оставил в покое и Талию, как Мельпомену.[99] Да, теперь до такой степени унизилась нравственность, развратился вкус даже и в нашем отечестве, что никто из так называемых лучших людей не будет смотреть в другой раз комедию, в которой мало похабных двоезначений, соблазнительных положений и вообще всякой возможной низости. Если кто-либо подлинно из жалости к соотчичам затеял написать настоящую комедию, которая исправляла бы нравы, а не развращала, его освистали бы при первом представлении. Стоит внимательно раз десяток посмотреть в театре вокруг себя, что делают молодые девушки, полу– и целые невесты! Зардевшись от кипения крови, едва переводя от жару дух, с полуоткрытыми губами, влажными от изнеможения глазами смотрят, как молодой военный или придворный повеса объясняется в любви девушке, без сведения отца ее и матери, без всякого намерения жениться на ней (ибо о сем вале-дешамбр прежде уже объявит любезной своей Лизетте), после того увозит, – возит, возит и, наконец, привозит на прежнее место. Дело дойдет до аханья родителей, их плача и стона, проклятий и проч. Что делают тогда наши молодые зрители и зрительницы? Тут они занимаются кушаньем апельсинов, питьем лимонаду, рассказами и толкованиями о прежних явлениях, их пленивших, и ждут нетерпеливо, пока молодые безумцы ударят в ладоши и застучат ногами. Знак сей объясняет, что дело пошло опять о разврате; красавицы перестают разговаривать – и смотрят не переводя духа. Вот истинное изображение теперешней комедии.
   А потому, кинув все сии бредни, вздумал я описать собственную жизнь свою. В ней найдут немало комедий, трагедий и слезных драм. Я не виноват буду, если глупцы не сумеют воспользоваться моим примером. Исступления мои, испугавшие Никандра и весь дом, были следствия раскаяния, сожаления, неудовольствия и прочих страстей при рассматривании хода моей жизни.
   Ударило двенадцать часов; гость простился и вышел; а князь Гаврило, ложась спать, говорил:
   – Видно, сына что-нибудь важное задержало.



Глава III


Брак не состоялся


   Поутру спросил князь у слуги: «Когда пришел домой Никандр?» Вместо ответа подана ему записка, в которой князь прочитал следующие строки:
   «В полночь уезжаю по препоручению г-на губернатора. Не хотел беспокоить вас прощанием. Надеюсь скоро возвратиться».
   Князь несколько обеспокоился. «Почему же бы, – говорил он сам себе, – не написать яснее, куда именно едет, зачем, надолго ли? Неужели и мой Никандр есть обыкновенный сын?»
   Чай и завтрак показались князю невкусны. Он оделся наскоро и спешил объясниться с губернатором. «Вам совершенно не для чего беспокоиться, – сказал его превосходительство, выслушав сомнения Князевы, – сын ваш послан мною нарочно, чтобы дать ему случай отличиться и возбудить внимание вышнего начальства. Куда и зачем послан – сказать до окончания дела не могу. Оно довольно важно и требует до времени скрытности».
   Хотя князь и не совсем доволен был губернаторским ответом, но делать было нечего, и он решился часы уединения посвятить на описание своей жизни, оставив запираться по-прежнему и навлекать подозрение домашних и соседей.
   Как в доме Причудина до времени ничего любопытного не происходит, то перенесемся и мы в деревню господ Простаковых. Может быть, там что-либо увидим примечательное.
   Наступил ноябрь месяц. Князь Светлозаров, подобно майскому ветру, носился по дому Простакова. Катерина цвела, как алая полная роза. Улыбка покоилась на старческих устах Ивана Ефремовича. Веселая Маремьяна Харитоновна бегала, суетилась, все осматривала, приказывала, переприказывала, – однако без гнева и брани. Одна Елизавета была ко всему равнодушна. Пасмурное спокойствие лежало на глазах ее. Общая радость, казалось, нимало ее не трогала. Она была сирота в объятиях отца и матери; была как бы чужая, даже незнакомая в целом доме. Большую часть дня просиживала в своей спальне за книжкою, за пяльцами и в подобных тому упражнениях.
   Наступил день бракосочетания. Все в доме поднялись очень рано. Везде раздался шум и стук. Кто повелевал, кто исполнял – все были не без дела. Свадебные билеты заранее разосланы. Когда все собрались в залу, Иван Ефремович спросил Катерину:
   – Что же ты не одета по-надлежащему? Скоро восемь часов; до ближней церкви час езды. Поди сейчас; я приказал карету закладывать.
   – Ах боже мой! – вскричала Маремьяна с важностию. – Что хочешь ты, друг мой, делать? Неужели навсегда посрамить себя? Венчать дочь после обедни! Это прилично только крестьянам и купцам, а благородная девица должна венчаться в полночь! Вспомни, как выходила замуж комиссарша, советница и другие!
   Князь Светлозаров и Катерина были ее мнения; но ничто не могло убедить хозяина. Он, подобно Зенону и Кратесу, стоял твердо[100] в своем намерении. «Хочу, – говорил он, – чтобы дочь моя, прежде нежели принесет обеты в постоянной любви и верности своему мужу, принесла мольбы всевышнему, прося у него милосердого воззрения в будущем ее состоянин. Катерина! иди одевайся, надобно поспевать к обедне».
   Должно было послушаться. Мать и дочка начали наряжаться, а князь Виктор приказал и свою карету закладывать.
   Званые гости и гостьи съехались, и, после небольших споров касательно убора невесты, все были готовы. Кареты подвезены, отец благословил образом обрученных, жених подал руку невесте, – двинулись, как на дворе раздался шум и топот скачущих. Все бросились к окнам, считая кого-нибудь из гостей свадебных; но немало изумились, увидя необыкновенную перемену в лице князя Виктора. Он задрожал. Рука его выпустила руку Катерины. Дыхание его сперлось. Если бы не поддержали его устрашенные зрители, он упал бы на пол.
   Когда все суетились и не знали, что делать, двери гостиной быстро отворяются; входит молодой человек в мундире, сопровождаемый другим, обремененным железами. Шесть человек команды за ними следовали.
   «Никандр!» – вскричала Елизавета, протянув к вошедшему молодому человеку руки свои и не трогаясь с места. «Никандр!» – сказал Простаков, отступив назад; «Никандр!»-молвила Маремьяна, закуся язык и спустя руки.
   Так! Это был сам Никандр. Он подошел к Простакову с учтивостию и сказал:
   – Прошу извинить меня в том беспокойстве, какое причинил вам! Оно спасительно для всего вашего дома.
   Тут приведенный узник выступил вперед и, подав руку князю Светлозарову, окаменевшему на своем месте, сказал:
   – Приятель! жизнь, нами проведенная, мне наскучила. Все открыто правительству, которому судьба меня подвергла. Недостает только твоего подтверждения. Следуй за мною!
   Никандр дал знак, и вмиг оковы загремели на руках князя Светлозарова. Стража окружила обоих друзей и повлекла вниз по лестнице. Никандр сказал Простакову:
   – Я исполняю предписание правительства. Дом ваш избавился злодея, которого хотели вы сделать сыном и который разлучил вас с умным, добрым и истинно любившим вас человеком, князем Чистяковым. Так! он обижен вами, но не питает ни гнева, ни мщения. Чувства его выше сих движений. Не думайте, что я, как сын его и друг, говорю пристрастно. Нет! во время пребывания моего в вашем доме, быв чужд во всей природе, я нашел уже в нем благодетеля и мудреца. Оставляю дом ваш с приятною надеждою, что вы будете питать к отцу моему такие чувства, какие питали прежде и каких он всегда достоин!