Я чистосердечно открыл ему удивление, что нарисованная госпожа с таким довольным видом берет виноград от злого духа, о котором и помыслить страшно! Купец захохотал громко и сказал: «О! видно, ты недавно здесь; а то бы довольно насмотрелся на таких духов. Здесь их много; и знатные барыни не отказываются от их прислуг».
   Купец насилу мог вывести меня из недоумения, в коем был я погружен его словами, рассказав обстоятельно об арапах. «Как я примечаю, – говорил он, – что ты здесь не имеешь никакого дела, не хочешь ли идти ко мне в приказчики? На первый случай занятие твое будет немудреное; а именно: из бочек переливать вино в бутылки и, засмолив их, приклеивать ерлычки. Содержание у меня недурное и плата достаточна».
   Я с охотою согласился на его предложение, в тот же день рассчитался с содержателем постоялого двора, перешел в погреб к купцу, искупил постель с прибором, на толкучем рынке – изрядное платье в купецком вкусе, и на другой же день вступил в отправление должности, любуясь сам собою.
   Время текло быстро. Дело свое делал я сколько можно лучше, и все меня любили, то есть хозяин, жена его и кухарка. Я старался быть всеобщим другом и успел всех в том уверить. Настала весна. Хозяин мой, Савва Трифонович, любил меня как родного. Каждый раз как езжал он на Воробьевы горы или в Марьину рощу с самоваром и пирогами, женою и приятелями, всегда брал и меня. Жизнь моя была покойна, но скоро переменилась от самого мелочного случая.
   Однажды, будучи в погребу один, услышал я голос прохожего, кричащего: «Книги, книги!» Охота читать была во мне одною из врожденных. Я зазвал его и купил несколько поэм, трагедий, комедий и философических романов. Заплатя деньги, я получил от торгаша в придачу: «Логику» и «Метафизику» Федера и Баумейстеровы сочинения.[71]
   Я проводил целые ночи в чтении; прочел поэмы, трагедии, комедии и оперы, но, признаюсь, не нашел в них ни складу ни ладу. Везде ложь, фанатизм, приноровление ко времени, старание угодить большим людям.
   «Эти вздоры меня не тронут», – сказал я важно, уложив все поэмы и феатральные сочинения под кроватью, чтоб могли пауки завести гнезда прочные. Начавши читать метафизику, я не мог не плениться, хотя и ничего не понимал. Чем далее читал, тем воображение мое становилось пылчее; но – увы! – чем с большим жаром старался я постигнуть истину, тем с большим жаром она от меня уклонялась. Я гонялся за нею, как страстный любовник за несговорчивою красавицею; но проку не было нисколько. Занимаясь метафизическими делами, я забыл о физических, то есть засмолять бутылки и прилеплять к ним ерлыки. Господин Савва Трифонович заметил упущение по должности, напомянул мне раз, другой, а после сделал и выговор.
   – Что же делаешь ты, господин Чистяков? Разве все спишь?
   – Ах, нет! – отвечал я, – меня соблазнил злой дух, и я начал учиться метафизике!
   – О небо! – вскричал купец, – и подлинно злейший из нечистых духов в тебя вгнездился! Возможно ли, не зная ничего более, как читать и писать, и то кое-как, приняться за такую великую науку? Если хочешь быть счастлив и продлить свой век без больших хлопот, то, пожалуй, кинь метафизику, а всем сердцем прилепись к познанию доброты вин и искусству поддабривать. Будущим великим постом еду я в Петербург покупать на бирже вино, возьму тебя с собою, и ты скоро ко всему прилепишься и по времени будешь сам хорошим купцом! Подумай-ка хорошенько о деле и кинь пустяки!
   Сколько ни умно говорил купец, но никак не мог выбить из головы моей прелестной метафизики, в которую влюблен был я страстно и клялся вечною верностию. Я ужасался изменить такой великой науке, которая измеряет все сущее и несущее; рассуждает о духах, об аде, рае и о прочем такой же важности.
   Добрый Савва был терпелив; великодушно сносил леность мою еще несколько месяцев; наконец, видя, что я близок к помешательству, сказал однажды:
   – Ну, Гаврило Симонов, вижу, болезнь твоя неизлечима. Так и быть; буди воля божия! Я тебя полюбил и хотел устроить твое счастие; но как всякий человек полагает счастие по-своему, то и я не противлюсь. С приятелем моим Бибариусом,[72] славным здешним метафизиком, уже я условился. Он соглашается принять тебя к себе, поить, кормить и обучать всем наукам в течение трех лет за сходную цену. С богом!
   – Нет, великодушный покровитель мой, – вскричал я, тронутый его щедростию, – я сам столько имею денег, что могу довольствовать высокоученого Бибариуса.
   – Оставь упрямство, – отвечал купец, – надень это платье, мною приготовленное, и пойдем. – Он купил для меня кафтан, панталоны и жилет – словом, все нужное, чтоб представлять порядочного статского человека.
   Когда одевался я, он говорил:
   – Если страсть твоя к метафизике простынет, как обыкновенно простывают все страсти, то приходи ко мне опять, надень прежнее твое купеческое платье и будь участником в трудах моих и выгодах.
   – Нет, – говорил я, – этому не бывать! Статочное ли дело, ученому человеку нацеживать вино в бутылки и засмолять их? Ему гораздо приличнее вот так, например… – Тут я схватил бутылку, мигом раскупорил и, к великому удивлению Саввы Трифоновича, выдудил одним разом полбутылки вина.
   – Вижу, – сказал он, – что в тебе есть способности быть ученым человеком!
   Бибариус принял нас весьма дружески и не знал, где посадить почтенного Савву Трифоновича. Он был уже седой старик, хотя имел не более пятидесяти пяти лет от роду. Науки изнурили тело его. Смотря на бледное лицо, впалые глаза, трясущийся весь состав, нельзя не сжалиться и не почувствовать сильного омерзения к учености; но я был непоколебим. Условия заключены, телеги с моим имуществом и платою господину Бибариусу приехали, и я остался в его доме, проводя со слезами честного Савву.
   – Не плачь, друг мой, – говорил купец, – мы не навек рассталися. В начале каждого месяца бываю я с книгою у господина Бибариуса. Мы будем видеться не редко.
   На другой же день принялся за меня ученый и начал с этимологии латинского языка. Он был и подлинно знающий человек, а я прилежный ученик, и потому дело шло успешно, и оба были друг другом очень довольны. По утрам проходили, кроме латинского языка, историю, географию и мафематику. Послеобеденное время посвящено было рисованию и музыке, чему научил меня особый учитель, приятель Бибариуса. Праздничные дни посвящены были покою. Я или прохаживался, или рассуждал с гостьми, посещавшими моего профессора, также людьми учеными, или на досуге дудел на флейте. По прошествии года я довольно был силен в латинском языке и других предметах. Бибариус был рад, и Савва Трифонович еще больше. Он из благодарности удвоил плату, и потому почтенный профессор принялся с новым жаром на другой год. В присутствии Саввы он открыл уроки свои рассуждением, что начать учиться, так же как начать исправляться в пороках, никогда не поздо. «Многие, – говорил он, – начинали знакомиться с науками в маститой старости и достигали степени великих философов. Дарования в людях разделяются розно. Одни в первой юности обнаруживают величие и богатство своего гения, каков был Пиндар, Тасс, Волтер и другие, которым удивлялись уже и тогда, когда они не могли надеть платье без посторонней помощи. Другие, напротив, как, например, Мильтон, в преклонной старости[73] начали свои творения, достигали храма славы и получили венцы, вечно зеленеющие, хотя могилы их поросли травою, прахи разрушились и рассыпались. Памятники великих людей воздвигнуты в душах потомства; и они не прежде разрушатся, как солнце померкнет и прежняя нестройность воцарится в мире».
   После такого предисловия Савва Трифонович удалился, вероятно опасаясь, чтобы не соблазниться и не кинуть погреба, пристрастясь по-моему к наукам. Тут началась логика, математика, энциклопедия, римские права, моральная философия и проч. и проч. Словом, в продолжение еще двух лет я сделался самым ужасным ученым, который готов нападать на всякого прохожего и мучить диспутами о душе, об уме, о жизненных духах и других важных предметах. На флейте также играл довольно приятно. Торжество мое было неописанно. Где ни ходил я, что ни делал, все мечтались мне разные части философии. Потеря Феклуши нимало меня не трогала. Конечно, должно было сему случиться, чтоб соблюсти равновесие мира. Почему знать, что не расстроилась бы Harmonia praestabilitata,[74] если б не украли моего сына? Даже во сне мне являлись жизненные духи в видах различных.
   Надобно признаться, что профессор мой, как ни учен, как ни добр, был, однако, человек и имел слабости, не говоря о великой склонности к раскупориванию бутылок, он же пламенно любил и жену свою, о которой я не сказал ни слова, потому что в течение трех лет не видал ни разу и от него не слыхал ничего, а знал от посторонних. Так он был очень ревнив? – спросите вы. Разумеется! Другая слабость, – кажется, несовместна в голове ученого человека, – страшно боялся чертей, привидений, мечтаний и всего тому подобного. С великим жаром рассуждал он о чертях, доказывая возможность не только их существования, но и явления людям в различных видах живостных. «Ибо, – примолвил он, – если б черт (которое имя происходит от слова «черчу, очертываю», то есть окидываю сетями, ловлю) явился в собственном виде, человек не снес бы того и, конечно б, умер».
   Я крайне дивился сим слабостям в таком разумном старике.



Глава VI


Успехи в любви и науках


   Когда курс учения кончился и я в глазах Бибариуса, и особенно в своих собственных, казался достойным вступить в большой свет для сыскания звучной славы, учитель мой в один день велел мне быть готову выдержать испытание. На сей конец созвал он около дюжины ученой собратий, которые в таких случаях никогда не отказываются от зва, и пригласил Савву Трифоновича, который и явился, сопровождаемый работником, обремененным кульками; а что в них было, легко всякому догадаться.
   Тут каждый из ученых начал задавать мне вопросы, кто из онтологии, кто из пневматологии, кто из богословии естественной. Сначала я немного смешался, но скоро так приосамился, говорил так резко, что самых испытателей привел в удивление. «О! видно, вы, господин Бибариус, – говорили почтеннейшие мужи, – не тщетно теряли время над сим человеком; он стоит похвалы и награды».
   После сего старший из них встал, взял большой исписанный лист бумаги и прочел гласно, что Гаврило Симонов сын Чистяков получил свидетельство об успехах в науках за общим их подписанием, которое иметь для всякого должно быть лестнее, чем множество патентов.
   Все по старшинству подписали, и бумага вручена мне. Я был вне себя от восхищения.
   После сего началась пирушка во всем значении сего слова и продолжалась до ночи, то есть до тех пор ели, пили и кричали, пока все осипли и языки не в силах уже были выговаривать и русских, не только латинских слов. Добрый Бибариус ни в чем не уступал каждому. В следующее утро я принес должную благодарность своему благодетелю за его попечения и клялся вечно оные помнить.
   – Этого не довольно, – говорил старик, – что я сделал; я приискал тебе и местечко, которое вскоре ты получишь. Тебе известен господин Ястребов, которого племянников обучал я некогда; он – знатный дворянин. Секретарь его – уже старый человек и более не нужен; а потому, как скоро кончит он какое-то важное поручение в Петербурге, то тотчас и отставлен будет, а на его место будешь определен ты. Не давись: он это обещал мне и, верно, сделает!
   – Я не тому удивляюсь, – вскричал я, – что вы хотите еще меня благодетельствовать; я знаю ваше доброе сердце и привык видеть беспрестанные ваши одолжения! Меня поражает то, что его превосходительство хочет удалить человека за то, что он устарел, служа ему!
   – Это в моде между знатными людьми, – отвечал Бибариус с важностию опытного человека. – Всякий хочет теперь иметь секретаря – молодого человека, который был бы ловок, умел ходить, сидеть, смотреть, как водится в свете, и был бы собою недурен, чтобы гости и гостьи не улыбались, на него глядя. Это и благоразумно. Что толку в старике, как бы он знающ ни был?
   Я поверил господину Бибариусу и спокойно ожидал отставки устарелого секретаря. Вы спросите, неужели-таки все эти три года провел я так единоообразно, без всякого приключения, которое бы стоило того, чтоб о нем упомянуть? О! со мною случилось немаловажное приключение, которое, сколько ни было само по себе приятно, однако после погрузило меня в печаль и сетование.
   Однажды под вечер вошел ко мне Бибариус с веселым видом и выступая прямо, что было редко, ибо он ходил обыкновенно повеся голову. Несколько раз гляделся в зеркало, гладил себя по щекам и прихорашивался. Я думал, не с ума ли сошел господин ученый, как он подошел ко мне и спросил:
   – Каков я кажусь тебе, господин студент? не правда ли, что ты почитал меня дряхлым и ледащим, ни к чему не годным старичишкой? А? не так? Знай же, что очень ошибался! Сказать ли правду? Я чрез несколько месяцев буду отцом: жена моя сегодни мне то объявила!
   Тут обнял меня дружески и, севши, продолжал:
   – Я буду говорить с тобою откровенно. Около пяти лет, как я женился на дочери пастора. Как она ни была ловка, приятна, занимательна, однако я заметил, что уже были у нее родины. Хотя сие меня и не очень трогало, однако я, не знаю почему, сделался ревнив, и в продолжение пятилетней брачной жизни ни один мужчина не видал жены моей.
   – Ревность есть порок, – отвечал я, – и надобно от него остерегаться. Иногда муж, слишком ревнуя к своей жене, сам бывает причиною, что она забывает правила благопристойности и делается неверною.
   – Быть может, и правда, – отвечал профессор, – но дело иное – преподавать уроки нравственной философии, а иное – поступать по ним. Возьми всех великих людей нашего отечества и увидишь, что и они не без слабостей; пишут так, а делают иначе. Итак, мудрено ли, что профессор метафизики ревнив, а особливо имея на то основательные причины? Так, молодой друг мой, я из всех возможных зол избрал меньшее, то есть, женясь, я запер жену, как колодницу, и до сих пор никуда не выпускаю. Приятно мыслить мне, что в этом отношении я – султан, хотя у меня одна, а не тысяча невольниц.
   – Дело доброе, – говорил я, – но зачем жену вести на счете невольницы?
   – Кто хочет быть совершенно покоен, – отвечал профессор, – тот, по моим мыслям, должен так делать. Творения, женщинами называемые, суть нечто особенное! Что сегодни их прельщает, то завтра будет предметом ненависти. Что любит поутру, то под вечер сделается постылым. Из одной ветрености, любопытства, от безделья, или, как они сами выражаются, вздумалось полюбить то, что прежде было в омерзении. На сем глубоком познании основал я брачную жизнь свою; и благодарю провидение, что до сих пор не имел причины раскаиваться. Нимфодора, жена моя, кроме меня и старой поварихи, никого не видит; зато она целомудренна, честна, предана мужу и скоро его сделает отцом миленького Аполлона или молодой Музы!
   – Ваше добросердечие и откровенность, – сказал я, – требует ответствия. Признаюсь перед вами, что и я довольно счастлив в любви, скоро буду отцом и всем, однако же, обязан ревнивому мужу!
   – Как? каким образом? – вскричал Бибариус.
   – Извольте выслушать, – отвечал я, – и после судите. Около шести месяцев назад, идучи по нашей улице и рассуждая о аргументах a priori и a posteriori, противу соседских ворот услышал я тихий голос: «Гаврило Симонович!»
   Я остановился, увидел древнюю старуху и спросил, что ей надобно.
   – Хотите ли быть счастливым человеком, – говорила старуха, – и умеете ль хранить тайну?
   – Сколько тебе угодно, – отвечал я, предчувствуя, что это будет любовное приключение. Проводница взяла меня за руку, привела на дворик, что подле нашей квартиры, и ввела в покой. Там нашел я прекрасную женщину около двадцати пяти лет, которая приняла меня учтиво.
   – Какова она приметами? – спросил Бибариус побледневши, – и не смежны ли покои те с нашими?
   – Что с вами сделалось? – вскричал я. – Вы несколько переменились в лице!
   – Это ничего, – отвечал профессор, успокоясь, – у меня такая привычка; ревнивость к жене переменилась во всеобщую. Я не могу покойно слушать ни об одном любовном приключении, не поставя себя на месте бедного мужа, отца или брата. Однако это ничего. Пожалуй, продолжай, а я мешать не буду.
   – Когда обыкновенные приветствия кончились, – говорил я, – красавица извинилась в причинении мне труда звом своим. Я узнал, что она несчастна и требует моей помощи. «Я слышала, – говорила она, – что вы человек искусный и знаете способ помочь злополучной. Муж до такой степени ревнив, что я со дня брака до сих пор не вижу в глаза ни одного мужчины; он утешается моими стонами, но не доставляет мне никакого удовольствия и держит взаперти, как узницу. Я не в состоянии более терпеть; хочу с ним развестись и в этом требую вашего содействия».
   Прежде нежели мог я что-нибудь советовать, чувственность сказала мне: «Не упускай удобного случая». Я послушался ее голоса и скоро был счастливым любовником. Едва первые порывы страсти кончились, как услышали мы звук ключа, отпирающего дверь той комнаты, где мы находились. «Боже мой, – сказала незнакомка, – это муж! Куда деваться?» Тут схватила она меня, указала рукою, и я вмиг очутился под кроватью. Муж вошел, пыхтел, шарил, жена тысячу раз спрашивала, что ему надобно, но он не отвечал ни слова. Когда ушел, заперши по-прежнему дверь, я выполз из-под кровати и наградил прелестную половину его нежнейшими ласками. Она клялась мне безмерною любовшо, а меня принуждала обещать хранить тайну и никак не разведывать, кто она такая!
   Около полугода прошли в таких забавах. Муж очень часто заставал нас, но присутствие духа моей любезной никогда ее не оставляло. Она прятала меня то в шкап с черным бельем, то в угол за салопом, то где ни попалось, только бедный старик никак не мог найти своего соперника. Третьего дня она удвоила мое благополучие, объявив, что носит в утробе плод моей нежности. Итак, господин Бибариус, я сам скоро буду отцом, хотя и не будут называть меня сим именем!
   Тут обнял я почтенного старика с сыновнею нежвостию, но он казался каменным. Пот лился со лба ручьем, колена его дрожали, он хотел что-то сказать, но только стон выходил из посиневших губ его. Не отвечая ни слова на мои приветствия, он вынул из комода ключ, взял меня за руку и повел в кабинет, в котором я не был ни разу, ибо он никогда не призывал меня туда. Я не нашел там ничего. Профессор отпер дверь в другую комнату, ввел меня, прошел еще две и, указав на вставшую с крайним удивлением женщину, спросил: «Она?»
   Я чуть не лишился чувств, узнав мою незнакомку. Она была не в лучшем положении. Гнев на мою открытность, стыд при взоре на мужа сделали ее бесчувственною. Я ожидал важных происшествий, готовился выдержать свою ролю, как должно неробкому человеку, которого судьба поставила на скользкую дорогу, но дело обошлось без моей храбрости. Бибариус подошел к жене, ласково обнял ее и сказал:
   – Не бойся! все известно мне, и я прощаю. Один я виноват. С сих пор клянусь оставить глупую ревность, ключ от дверей закинуть в колодец и плод любви твоей к сему другу любить, как родное чадо.
   Я не ожидал такого оборота, а особливо от ученого; ибо класс сих людей нежность обращения ставит в порок. Но Бибариус был, как видно, сверх учености и умен. Я обнял его с горячностию сына и обещал не посещать более его терема. Мы все помирились и ужинали в первый раз все трое вместе.
   Скоро секретарь г-на Ястребова возвратился из Петербурга, исправя очень хорошо свое дело, а потому скоро был отставлен, и Бибариус повел меня к боярину. Я трясся как в лихорадке, вступая в палаты вельможи. Юлий Кесарь не в большем был затруднении, переходя с войсками Рубикон, как я, переступая пороги. Г-н Ястребов был мужчина около сорока пяти лет, высокого росту, крепкого сложения и самого спесивого вида. Он кивнул головою к Бибариусу, окинул меня всего глазами и спросил: «Вы согласны на известном положении остаться служить при мне?» – «За счастие почту угодить вашему превосходительству», – отвечал я, низко изгибаясь. Он сделал мне несколько вопросов, на которые отвечал я удовлетворительно, и ему понравился. В тот же день простился я с благодетелем моим Бибариусом, который не мог удержаться от слез, расставаясь, и обещал с всею нежностью любить дитя, имеющее произойти от его супруги. Но бедный человек! Не прошло и месяца, как лишился скоропостижно жизни, и достойная супруга его, которую бросился было (я) утешать, спустя неделю по смерти мужа вышла замуж за какого-то француза, который отправлял стряпческие дела. Недоброхоты поговаривали, что жена немалое участие имела в апоплексии мужа, но мало ли что наскажут злые люди. Мне, как и должно, указали двери, и я кинул навсегда неверную.
   Около полугода уже служил я г-ну Ястребову, и, казалось, были друг другом довольны. Я старался не только угодить ему или жене его, но самому последнему слуге в доме. Мало-помалу входил я к нему в доверенность и достиг того, что надменный вид Ястребова делался снисходителен при моем появлении. Скоро привык я к своей должности, писал и переписывал беспрестанно и приобрел доверенность г-на Ястребова до такой степени, что сделался его Меркурием в любовных делах, а с тем вместе получил офицерский чин и общее почтение от всех, имевших в нем нужду. Да! и великие люди не без слабостей. Все происходим от Адама!
   Однажды, позвав меня в свой кабинет, он сказал: «Я полюбил тебя, господин Чистяков, и хочу сделать счастливым; только требую, чтоб ты был предан ко мне искренно и берег мои тайны, как должно секретарю». Когда я уверил его в беспредельной моей привязанности, он сказал: «Так, я богат и знатен, но не могу обойтись без посторонней помощи. Госпожа Бывалова вздумала полюбить меня. Она – дама знатная, давно вдова и везде уважена по бесчисленным связям родственным. Это последнее обстоятельство прилепило меня к ней всем существом, выключая сердце, ибо оно принадлежит прекрасной Лизе, которую я обожаю и которую содержу на своем иждивении. Видишь, что две противодействующие силы обладают мною, не говоря уже о жене, которая и до сих пор влюблена в меня до дурачества и преследует каждый шаг мой. Итак, господин Чистяков, это обстоятельство принуждает меня вверить тебе тайны мои. Года четыре назад жена моя, усмотря, что я отлично вел одну из ее горничных девушек, так осердилась, что готовилась подать разводную, и родственники насилу ее от того отклонили. Из сего ты можешь заметить, что надобно тайну хранить как можно лучше. Хотя я жены и не люблю, однако, имея возрастных дочерей, соблазна подавать не надобно. Вот тебе два письма: одно к Лизе с извещением, что буду у нее ужинать; а другое к госпоже Бываловой с извинением, что я до такой степени занят, что никак не могу посетить ее прежде завтрашнего утра!»
   Едва я вышел из его комнаты, как одна из девушек позвала меня к госпоже. Я нашел ее одну, лежавшую на софе, опрысканную духами, натертую белилами и румянами.
   Сделав мне предисловие, в коем объясняла надежду свою на мой ум и проницательность, она открыла, что тому уже около осьми дней, как прельстилась молодым драгунским офицером, который давно за нею волочится, и она, видя непорядки мужа, решилась сделать счастливым нового искателя; а потому намерена дать ему о том знать запискою, которую приготовила.
   – Ну, – примолвила она, – можешь ли ты хранить тайну? а счастлив будешь! Доставь это письмецо к господину офицеру по надписи и ожидай надлежащей награды.
   Я не знал, что и делать. Столько вдруг поручений! Отказаться после сделанной доверенности, значит раздражить. Итак, я, уверив ее превосходительство в совершеннейшей преданности, вышел, имея три любовные письма.



Глава VII


Награда чистосердечия


   «Вот тут-то надобно показать, что недаром учился, – говорил я, оставшись наедине. – Всем угодить невозможно, а особливо в одно время; итак, надобно подумать! Его превосходительство на вечер будет у Лизы, поутру у госпожи Бываловой. Итак, теперь же побегу к сей знатной особе, а там и к прелестнице. Отказы надобно делать скоро. Хотя я теперь в связи с знатными людьми, однако дурных привычек их перенимать не хочу и волочить никого не стану».