Сире-энь цвяте-от*...
Резолюция по докладу председателя месткома так и не
была вынесена. Раздавались звуки пианино. Заведующий
музыкальным сопровождением Х. Иванов, чувствуя нежность
ко всем, извлекал из инструмента самые лирические
ноты. Виртуоз плелся за Мурочкой и, не находя собственных
слов для выражения любви, бормотал слова романса:
-- Не уходи. Твои лобзанья жгучи, я лаской страстною
еще не утомлен. В ущельях гор не просыпались тучи, звездой
жемчужною не гаснул небосклон*...
Симбиевич-Синдиевич, уцепившись за поручни, созерцал
небесную бездну. По сравнению с ней вещественное
оформление "Женитьбы" казалось ему возмутительным
свинством. Он с гадливостью посмотрел на свои руки,
принимавшие ярое участие в вещественном оформлении
классической комедии.
В момент наивысшего томления расположившиеся на
корме Галкин, Палкин, Малкин, Чалкин и Залкинд ударили
в свои аптекарские и пивные принадлежности. Они
репетировали. Мираж рассеялся сразу. Агафья Тихоновна
зевнула и, не обращая внимания на виртуоза-вздыхателя,
пошла спать. В душах месткомовцев снова зазвучал гендоговор,
и они взялись за резолюцию. Симбиевич-Синдиевич
после зрелого размышления пришел к тому, что оформление
"Женитьбы" не так уж плохо. Раздраженный голос
из темноты звал Жоржетту Тираспольских на совещание к
режиссеру. В деревнях лаяли собаки. Стало свежо.
В каюте первого класса Остап, лежа с башмаками на
кожаном диване и задумчиво глядя на пробочный пояс, обтянутый
зеленой парусиной, допрашивал Ипполита Матвеевича:
-- Вы умеете рисовать? Очень жалко. Я, к сожалению,
тоже не умею.
Он подумал и продолжал:
-- А буквы вы умеете рисовать? Тоже не умеете? Совсем
нехорошо! Ведь мы-то попали сюда как художники. Ну, дня
два можно будет мотать, а потом выкинут. За эти два дня
мы должны успеть сделать все, что нам нужно. Положение
несколько затруднилось. Я узнал, что стулья находятся в
каюте режиссера. Но и это, в конце концов, не страшно.
Важно то, что мы на пароходе. Пока нас не выкинули, все
стулья должны быть осмотрены. Сегодня уже поздно. Режиссер
спит в своей каюте.
Наутро первым на палубе оказался репортер Персицкий.
Он успел уже принять душ и посвятить десять минут гимнастическим
экзерсисам. Люди еще спали, но река жила, как
днем. Шли плоты -- огромные поля бревен с избами на
них. Маленький злой буксир, на колесном кожухе которого
дугой было выписано его имя -- "Повелитель бурь", тащил
за собой три нефтяные баржи, связанные в ряд. Пробежал
снизу быстрый почтовик "Красная Латвия". "Скрябин"
обогнал землечерпательный караван и, промеряя глубину
полосатеньким шестом, стал описывать дугу, заворачивая
против течения.
Персицкий приложился к биноклю и стал обозревать пристань.
-- Бармино, -- прочел он пристанскую вывеску.
На пароходе стали просыпаться. На пристань полетела
гирька со шпагатом. На этой леске пристанские ребята потащили
к себе толстый конец причального каната. Винты
завертелись в обратную сторону. Полреки рябилось шевелящейся
пеной. "Скрябин" задрожал от резких ударов винта
и всем боком пристал к дебаркадеру. Было еще рано. Поэтому
тираж решили начать в десять часов.
Служба на "Скрябине" начиналась, словно бы и на
суше, аккуратно в девять. Никто не изменил своих привычек.
Тот, кто на суше опаздывал на службу, опаздывал
и здесь, хотя спал в самом же учреждении. К новому
укладу походные штаты Наркомфина привыкли довольно
быстро. Курьеры подметали каюты с тем же равнодушием,
с каким подметали канцелярии в Москве. Уборщицы
разносили чай, бегали с бумажками из регистратуры в
личный стол, ничуть не удивляясь тому, что личный стол
помещается на корме, а регистратура на носу. Из каюты
взаимных расчетов несся кастаньетный звук счетов и скрежетанье
арифмометра. Под капитанской рубкой кого-то
распекали.
Великий комбинатор, обжигая босые ступни о верхнюю
палубу, ходил вокруг длинной узкой полосы кумача, малюя
на ней лозунг, с текстом которого он поминутно сверялся
по бумажке:
"Все -- на тираж. Каждый трудящийся должен иметь в
кармане облигацию госзайма".
Великий комбинатор старался, но отсутствие способностей
все-таки сказывалось. Надпись поползла вниз, и кусок
кумача, казалось, был испорчен безнадежно. Тогда
Остап, с помощью мальчика Кисы, перевернул дорожку
наизнанку и снова принялся малевать. Теперь он стал осторожнее.
Прежде чем наляпывать буквы, он отбил вымеленной
веревочкой две параллельных линии и, тихо ругая
неповинного Воробьянинова, приступил к изображению
слов.
Ипполит Матвеевич добросовестно выполнял обязанности
мальчика. Он сбегал вниз за горячей водой, растапливал
клей, чихая, сыпал в ведерко краски и угодливо заглядывал
в глаза взыскательного художника*. Готовый и высушенный
лозунг концессионеры снесли вниз и прикрепили
к борту. Проходивший мимо капитан, человек спокойный, с
обвислыми запорожскими усами, остановился и покрутил головой.
-- А это уже не дело, -- сказал он, -- зачем гвоздями к
перилам прибивать? На какие средства после вас пароход ремонтировать?
Капитан был удручен. Еще никогда на его пароходе не висели
таблички "Без дела не входить" и "Приема нет", никогда
на палубе не стояли пишущие машинки, никогда не играли
на кружках Эсмарха, один вид которых приводил застенчивого
капитана в состояние холодного негодования.
Из кают вышел заспанный кинооператор Полкан. Он долго
пристраивал свой аппарат, оглядывая горизонты и, отвернувшись
от толпы, уже собравшейся у пристани, накрутил
метров десять с заведующего личным столом. Заведующий,
для пущей натуральности, пытался непринужденно прогуливаться
перед аппаратом, но Полкан этому воспротивился.
-- Вы, товарищ, не выходите за рамку. Стойте на месте.
И руками не шевелите, пожалуйста.
Заведующий сложил руки на груди и в таком монументальном
виде был заснят. После этого Полкан удалился в свою
лабораторию.
Толстячок, нанявший Остапа, сбежал на берег и оттуда
осмотрел работу нового художника. Буквы лозунга были
разной толщины и несколько скошены в разные стороны.
Толстяк подумал, что новый художник, при его самоуверенности,
мог бы приложить больше стараний, но выхода не
было -- приходилось довольствоваться и этим.
В половине десятого на берег сошел духовой оркестр и
принялся выдувать горячительные марши. На звуки музыки
со всего Бармина сбежались дети, а за ними из яблоневых
садов двинули мужики и бабы. Оркестр гремел до тех пор,
покуда на берег не сошли члены тиражной комиссии. На
берегу начался митинг. С крыльца чайной Коробкова* полились
первые звуки доклада о международном положении.
Колумбовцы глазели на собрание с парохода. Оттуда
видны были белые платочки баб, опасливо стоявших поодаль
от крыльца, недвижимая толпа мужиков, слушавших
оратора, и сам оратор, время от времени взмахивавший
руками. Потом заиграла музыка. Оркестр повернулся и,
не переставая играть, двинулся к сходням. За ним повалила
толпа.
-- Одну минуту! -- закричал с борта толстячок. -- Сейчас,
товарищи, мы будем производить тираж выигрышного
займа. Присутствовать могут все. Поэтому просим всех на
пароход. По окончании тиража состоится концерт. А потому
просьба по окончании тиража не расходиться, а собраться
на берегу и оттуда смотреть. Артисты будут играть на палубе!
Оркестр заиграл снова и, толкая друг друга, все побежали
на пароход и спустились в прохладный тиражный зал. Тиражная
комиссия и включенные в нее представители села Бармина
разместились на эстраде. Члены комиссии сделали это с достоинством,
выработанным привычкой к подобного рода церемониям.
Представители же села (их было двое), в лаптях и полосатых
синих рубашках, серьезно, с таким видом, как будто
бы они шли молотить, направились к столу и сели с краю.
-- Прошу представителя РКИ*, -- сказал председатель
комиссии, -- осмотреть печати, наложенные на тиражную
машину.
Представитель РКИ нагнулся, осторожно потрогал печати
рукой и заявил:
-- Печати в полном порядке!
-- Желающие могут удостовериться в целости печатей.
После осмотра из публики был затребован ребенок.
-- И вот, товарищи, ребенок на глазах у всех будет вынимать
из этих шести цилиндров по одному билету. На каждом
из них есть одна цифра. Все шесть цифр вместе составят
цифру той облигации, которая выиграла. Сейчас, товарищи,
будет производиться розыгрыш двадцатирублевых выигрышей.
Имеющие облигации -- пускай следят. Не имеющие -- могут
приобрести их тут же на пароходе.
Касса завертелась, моргая стеклянными своими окошечками.
Потом остановилась. Босой мальчик с каменным лицом опускал
руку поочередно в каждый цилиндр, вынимал оттуда похожие
на папиросы билетные трубочки и отдавал их членам комиссии.
-- Выиграла облигация номер 0703418 во всех пяти сериях.
И тиражный аппарат методически выбрасывал комбинации
цифр. Касса оборачивалась, медленно останавливалась.
Мальчик запускал руку, оглашались номера выигравших облигаций,
барминцы внимательно смотрели и слушали, о звуковое
оформление, возбужденное процессом розыгрыша, обзавелось
вскладчину одной облигацией и после каждого возглашения
облегченно вздыхало.
-- Слава богу, не наш номер!
-- Чему же вы радуетесь? -- удивился Ник. Сестрин. --
Ведь вы же не выиграли!
-- Охота получать двадцать рублей! -- кричала могучая
пятерка. -- На эту же облигацию можно выиграть пятьдесят
тысяч. Прямой расчет.
-- Вы вот что, друзья мои, -- сказал режиссер, -- до
крупных выигрышей еще далеко, и делать вам здесь нечего.
Идите готовиться к выступлению.
Прибежал на минуту Остап, убедился в том, что все
обитатели парохода сидят в тиражном зале и, сказав: "Электричество
плюс детская невинность* -- полная гарантия добропорядочности
фирмы", -- снова убежал на палубу.
-- Воробьянинов! -- шепнул он. -- Для вас срочное
дело по художественной части. Станьте у выхода из коридора
первого класса и стойте. Если кто будет подходить --
пойте погромче.
Старик опешил.
-- Что же мне петь?
-- Уж во всяком случае не "Боже, царя храни". Что-нибудь
страстное -- "Яблочко" или "Сердце красавицы".
Но предупреждаю, если вы вовремя не вступите со своей
арией!.. Это вам не Экспериментальный театр! Голову оторву.
Великий комбинатор, пришлепывая босыми пятками,
вбежал в коридор, обшитый вишневыми панелями. На секунду
большое зеркало в конце коридора отразило фигуру
Бендера. Он читал табличку на двери: "Ник. Сестрин. Режиссер
театра Колумба". Вслед за тем зеркало очистилось.
Затем в зеркале снова появился великий комбинатор. В руке
он держал стул с гнутыми ножками. Он промчался по коридору,
замедлив шаги, вышел на палубу и, переглянувшись
с Ипполитом Матвеевичем, понес стул наверх к рубке
рулевого. В стеклянной будочке рулевого не было никого.
Остап отнес стул на корму и наставительно сказал:
-- Стул будет стоять здесь до ночи. Я все обдумал.
Здесь почти никто не бывает, кроме нас. Давайте прикроем
стул плакатами, а когда стемнеет -- спокойно ознакомимся
с его содержимым.
Через минуту стул, заваленный фанерными листами и
лоскутьями кумача, перестал быть виден.
Ипполита Матвеевича снова охватила золотая лихорадка.
-- А почему бы не отнести его в нашу каюту? -- спросил
он нетерпеливо. -- Мы б его вскрыли сейчас же.
И если бы нашли бриллианты, то сейчас же на берег...
-- А если бы не нашли? Тогда что? Куда его девать?
Или, может быть, отнести его назад к гражданину Сестрину
и вежливо сказать: извините, мол, мы у вас стульчик
украли, но, к сожалению, ничего в нем не нашли, так
что, мол, получите назад в несколько испорченном виде!
Так бы вы поступили?
Великий комбинатор был прав, как всегда. Ипполит
Матвеевич оправился от смущения только в ту минуту, когда
с палубы понеслись звуки увертюры, исполняемой на
кружках Эсмарха и пивных батареях.
Тиражные операции на этот день были закончены. Зрители
разместились на береговых склонах и, сверх всякого
ожидания, шумно выражали свое одобрение аптечно-негритянскому
ансамблю. Галкин, Палкин, Малкин, Чалкин
и Залкинд гордо поглядывали, как бы говоря: "Вот видите!
А вы утверждали, что широкие массы не поймут.
Искусство всегда доходит!"
Затем на импровизированной сцене колумбовцами был
разыгран легкий водевиль с пеньем и танцами, содержание
которого сводилось к тому, как Вавила выиграл пятьдесят
тысяч рублей и что из этого вышло. Артисты, сбросившие
с себя путы никсестринского конструктивизма, играли весело,
танцевали энергично и пели милыми голосами. Берег
был вполне удовлетворен.
Вторым номером выступил виртуоз-балалаечник. Его
визитка и пробор, рассекающий волосы на две жирные половины,
вызвали в зрителях недоумение и иронические возгласы.
Аудитории не верилось, что франтик сумеет справиться с
таким уважаемым инструментом, как балалайка.
Виртуоз сел на скамейку, расправил фалды и медленно начал
венгерскую рапсодию Листа. Постепенно ускоряя ритм,
виртуоз-балалаечник достиг вершин балалаечной техники.
Скептики были сражены, но энтузиазма не чувствовалось.
Тогда виртуоз заиграл "Барыню". Берег покрылся улыбками.
"Барыня, барыня, -- вырабатывал виртуоз, -- сударыня-барыня".
Балалайка пришла в движение. Она перелетела за спину
артиста, и из-за спины слышалось: "Если барин при цепочке,
значит, барин без часов"*. Она взлетала на воздух и за
короткий свой полет выпускала немало труднейших вариаций.
Балалаечник бисировал до тех пор, пока у него не полопались
струны.
Наступил черед Жоржетты Тираспольских. Она вывела
с собой табунчик девушек в сарафанах. Концерт закончился
русскими плясками.
Пока "Скрябин" готовился к дальнейшему плаванью,
пока капитан переговаривался в трубу с машинным отделением
и пароходные топки пылали, грея воду, духовой
оркестр снова сошел на берег и к общему удовольствию
стал играть танцы. Образовались живописные группы,
полные движения. Закатывающееся солнце посылало мягкий
абрикосовый свет. Наступил идеальный час для киносъемки.
И действительно, оператор Полкан, позевывая,
вышел из каюты. Воробьянинов, который уже свыкся
с амплуа всеобщего мальчика, осторожно нес за Полканом
съемочный аппарат. Полкан подошел к борту и воззрился
на берег. Там на траве танцевали солдатскую польку. Парни
топали босыми ногами так, будто хотели расколоть
нашу планету. Девушки плыли. На террасах и съездах берега
расположились зрители. Французский кинооператор из
группы "Авангард"* нашел бы здесь работы на трое суток.
Но Полкан, скользнув по берегу крысиными глазками,
сейчас же отвернулся, рысью подбежал к председателю комиссии,
поставил его к белой стенке, сунул в его руку
книгу и, попросив не шевелиться, долго вертел ручку аппарата.
Потом он увел стесненного председателя на корму и
снял его на фоне заката.
Закончив киносъемку, Полкан важно удалился в свою
каюту и заперся.
Снова заревел гудок, и снова солнце в испуге убежало.
Наступала вторая ночь. Пароход был готов к отходу.
По коридорам и лесенкам бегал Персицкий, разыскивая исчезнувшего
корреспондента ТАСС. Корреспондента нигде не
было. Только тогда, когда уже убирали сходни, корреспондент
объявился. Он бежал вдоль берега, спотыкаясь, гремя
баночками и размахивая удочкой.
-- Человека забыли! -- кричал он протяжно. -- Человека
забыли*!
Пришлось подождать.
-- Чтоб вас черт побрал! -- сказал Персицкий, когда истомленный
корреспондент прибыл. -- Рыбу ловили?
-- Ловил.
-- Где же ваши осетры, налимы и раки?
-- Нет, это черт знает что! -- заволновался корреспондент.
-- Распугали всю рыбу своими оркестрами! И даже наконец,
когда одна рыба уже клюнула, заревел этот ужасный
гудок, и рыба тоже убежала. Нет, товарищи, в таких условиях
работать совершенно невозможно!.. Совершенно!..
Разгневанный корреспондент пошел к капитану справляться
о ближайшей остановке.
-- Сначала Юрино, -- сказал капитан, -- потом Козьмодемьянск,
потом Васюки, Марианский посад, Козловка. Потом
Казань. Идем по расписанию тиражной комиссии.
Узнав то, что узнают все: сколько, приблизительно, такой
пароход может стоить и как он назывался до революции,
-- корреспондент перешел на не менее тривиальные расспросы
о волжских перекатах и мелях.
-- Ну, это дело темное, -- вздохнул капитан, -- когда
как. Каждый день дно может перемениться. На это обстановка
есть.
-- Какая обстановка? -- удивился корреспондент.
-- Маяки, буи, семафоры на берегах. Это и называется
обстановкой. А главное -- практика. Вот сынишка мой...
Капитан показал на двенадцатилетнего мальчугана, сидевшего
у поручней и глядевшего на проплывающие берега.
-- Настоящий волгарь будет. Лучше меня фарватер знает.
С шести лет его с собой вожу.
Разговор с корреспондентом прервал заведующий хозяйством.
За ним шел несколько растерянный директор бриллиантовой
концессии.
-- Это наш художник, -- сказал завхоз, -- мы тут делаем
транспарант. Так вот, нельзя ли будет прикрепить его к
капитанскому мостику? Оттуда его будет видно со всех сторон.
Капитан категорически отказался от украшения мостика.
-- Ну, тогда рядом!
-- Рядом -- пожалуйста!
Завхоз обратился к Остапу.
-- А вам, товарищ художник, удобно будет сбоку от капитанского
мостика?
-- Удобно, -- со вздохом сказал Бендер.
-- Так смотрите же! С утра приступайте к работе.
Остап со страхом помышлял о завтрашнем утре. Ему
предстояло вырезать в картоне фигуру сеятеля, разбрасывающего
облигации. Этот художественный искус был не по
плечу великому комбинатору. Если с буквами Остап кое-как
справлялся, то для художественного изображения сеятеля
уже не оставалось никаких ресурсов.
-- Так имейте в виду, -- предостерегал толстяк, -- с
Васюков мы начинаем вечерние тиражи, и нам без транспаранта
никак нельзя.
-- Пожалуйста, не беспокойтесь, -- заявил Остап, надеясь
больше не на завтрашнее утро, а на сегодняшний вечер,
-- транспарант будет.
После ужина, на качество которого не могли пожаловаться
даже такие гурманы, как Галкин, Палкин, Малкин,
Чалкин и Залкинд, после таких разговоров на корме:
-- А как будет со сверхурочными?
-- Вам хорошо известно, что без разрешения инспекции
труда мы не можем допустить сверхурочных.
-- Простите, дорогой товарищ, наша работа протекает
в условиях ударной кампании...
-- А почему же вы не запаслись разрешением в Москве*?
-- Москва разрешит постфактум.
-- Пусть тогда постфактум и работают.
-- В таком случае я не отвечаю за работу комиссии.
После всех этих и иных разговоров наступила звездная
ветреная ночь. Население тиражного ковчега уснуло. Львы
из тиражной комиссии спали. Спали ягнята из личного
стола, козлы из бухгалтерии, кролики из отдела взаимных
расчетов, гиены и шакалы звукового оформления и голубицы
из машинного бюро.
Не спала только одна нечистая пара. Великий комбинатор
вышел из своей каюты в первом часу ночи. За ним следовала
бесшумная тень верного Кисы.
-- Одно из двух, -- сказал Остап, -- или--или.
Они поднялись на верхнюю палубу и неслышно приблизились
к стулу, укрытому листами фанеры. Осторожно разобрав
прикрытие, Остап поставил стул на ножки, сжав челюсти,
вспорол плоскогубцами обшивку и залез рукой под сиденье.
Ветер бегал по верхней палубе. В небе легонько пошевеливались
звезды. Под ногами глубоко внизу плескалась
черная вода. Берегов не было видно. Ипполита Матвеевича
трясло.
-- Есть! -- сказал Остап придушенным голосом.
Письмо отца Федора,
писанное им в Баку из меблированных комнат "Стоимость"
жене своей в уездный город N.
Дорогая и бесценная моя Катя!
С каждым часом приближаемся мы к нашему счастью.
Пишу я тебе из меблированных комнат "Стоимость", после
того как побывал по всем делам. Город Баку очень большой.
Здесь, говорят, добывается керосин, но туда нужно
ехать на электрическом поезде, а у меня нет денег. Живописный
город омывается Каспийским морем. Оно действительно
очень велико по размерам. Жара здесь страшная. На
одной руке ношу пальто, на другой пиджак -- и то жарко.
Руки преют. То и дело балуюсь чайком. А денег почти что
нет. Но не беда, голубушка Катерина Александровна, скоро
денег у нас будет во множестве. Побываем всюду, а потом
осядем по-хорошему в Самаре подле своего заводика и
наливочку будем распивать. Впрочем, ближе к делу.
По своему географическому положению и по количеству
народонаселения город Баку значительно превышает город
Ростов. Однако уступает городу Харькову по своему движению.
Инородцев здесь множество. А особенно много здесь
армяшек и персиян. Здесь, матушка моя, до Тюрции недалеко.
Был я и на базаре. Очень живительное зрелище,
хотя базар грязнее, чем в городе Ростове, где я так же был
на базаре. И видел я много тюрецких вещей и шалей. Захотел
тебе в подарок купить мусульманское покрывало,
только денег не было. И подумал я, что когда мы разбогатеем
(а до этого днями нужно считать), тогда и мусульманское
покрывало купить можно будет.
Ох, матушка, забыл тебе написать про два страшных
случая, происшедших со мною в городе Баку: 1) Уронил
пиджак брата твоего булочника в Каспийское море и
2) В меня на базаре плюнул одногорбый верблюд. Эти оба
происшествия меня крайне удивили. Почему власти допускают
такое бесчинство над проезжими пассажирами, тем
более что верблюда я не тронул, а даже сделал ему приятное
-- пощекотал хворостинкой в ноздре. А пиджак ловили
всем обществом, еле выловили, а он возьми и окажись
весь в керосине. Уж я и не знаю, что скажу брату твоему
булочнику. Ты, голубка, пока что держи язык за зубами.
Обедает ли еще Евстигнеев, а если нет, то почему?
Перечел письмо и увидел, что о деле ничего не успел
тебе рассказать. Инженер Брунс действительно работает в
Азнефти. Только в городе Баку его сейчас нету. Он уехал в
двухнедельный декретный отпуск в город Батум. Семья его
имеет в Батуме постоянное местожительство. Я говорил
тут с людьми, и они говорят, что действительно в Батуме у
Брунса вся меблировка. Живет он там на даче, на Зеленом
мысу, такое там есть дачное место (дорогое, говорят).
Пути отсюда до Батума -- на 15 рублей с копейками. Вышли
двадцать сюда телеграфом, а из Батума все тебе протелеграфирую.
Распространяй по городу слухи, что я все еще
нахожусь у одра тетеньки в Воронеже. Твой вечно муж
Федя.
Постскриптум: Относя письмо в почтовый ящик, у
меня украли в номерах "Стоимость" пальто брата твоего булочника.
Я в таком горе! Хорошо, что теперь лето. Ты
брату ничего не говори.
Между тем как одни герои романа были убеждены в
том, что время терпит, а другие полагали, что время не
ждет*, время шло обычным своим порядком. За пыльным
московским маем пришел пыльный июнь, в уездном городе
N автомобиль Г-1, повредившись на ухабе, стоял уже
две недели на углу Старопанской площади и улицы имени
тов. Губернского, время от времени заволакивая окрестность
отчаянным дымом. Из Старгородского допра выходили
поодиночке сконфуженные участники заговора "Меча и
орала" -- у них была взята подписка о невыезде. Вдова
Грицацуева (знойная женщина, мечта поэта) возвратилась
к своему бакалейному делу и была оштрафована на пятнадцать
рублей за то, что не вывесила на видном месте прейскурант
цен на мыло, перец, синьку и прочие мелочные то
вары. Забывчивость, простительная женщине с большим
сердцем!
За день до суда, назначенного на двадцать первое июня,
кассир Асокин пришел к Агафону Шахову, сел на диван и заплакал.
Писатель в купальном халате полулежал в кресле и
курил самокрутку.
-- Пропал я, Агафон Васильевич, -- сказал кассир, -- засудят
меня теперь.
-- Как же это тебя угораздило? -- наставительно спросил
Шахов.
-- Из-за вас пропал, Агафон Васильевич.
-- А я тут при чем, интересно знать?
-- Смутили меня, товарищ Шахов. Клеветы про меня написали.
Никогда я таким не был.
-- Чего же тебе, дура, надо от меня?
-- Ничего не надо. Только через вашу книгу я пропал. Завтра
судить будут. А главное -- место потерял. Куда теперь
приткнешься?
-- Неужели же моя книга так подействовала?
-- Подействовала, Агафон Васильевич. Прямо так подействовала,
что и сам не знаю, как случилось все.
-- Замечательно! -- воскликнул писатель.
Он был польщен. Никогда еще не видел он так ясно воздействия
художественного слова на интеллект читателя. Жалко
было лишь, что этот показательный случай останется неизвестным
критике и читательской массе. Агафон запустил
пальцы в свою котлетообразную бородку и задумался. Асокин
выбирал слезу из глаза темным носовым платком.
-- Вот что, братец, -- вымолвил писатель задушевным
голосом, -- в чем, собственно, твое дело? Чего ты боишься?
Украл? Да, украл. Украл сто рублей, поддавшись неотразимому
влиянию романа Агафона Шахова "Бег волны", издательство
"Васильевские четверги"*, тираж 10000 экземпляров,
Москва 1927 год, страниц 269, цена в папке 2 рубля 25 копеек.
-- Очень понимаю-с. Так оно и было. Полагаете, Агафон
Васильевич, что условно дадут?
-- Ну, это уж обязательно. Только ты все как есть выкладывай.
Так и так, скажи, писатель Агафон Шахов, мол,
моральный мой убийца...
-- Да разве ж я посмею, Агафон Васильевич, осрамить
автора!..
-- Срами!
-- Да разве ж я вас выдам?!
-- Выдавай, голубчик. Моя вина.
-- Ни в жизнь на вас тень я не брошу!