-- Это ты, Андрей, малость захватил!..
-- Где же это видано, чтоб на каждого человека отдельная
кисточка! Выдумает же человек!..
Бывший пролетарий умственного труда, а ныне палаточник
Прусис даже разнервничался:
-- Позвольте, Андрей Иванович, в Москве, по данным
последней переписи, больше двух миллионов жителей.
Так, значит, нужно больше двух миллионов кисточек?
Довольно оригинально.
Разговор принимал горячие формы и черт знает до
чего дошел бы, если б в конце Осыпной улицы не показался
бегущий иноходью Ипполит Матвеевич.
-- Опять в аптеку побежал. Плохи дела, значит.
-- Помрет старуха. Недаром Безенчук по городу сам
не свой бегает.
-- А доктор что говорит?
-- Что доктор? В страхкассе разве доктора*? И здорового
залечат!
"Пьер и Константин", давно уже порывавшийся сделать
сообщение на медицинскую тему, заговорил, опасливо
оглянувшись по сторонам.
-- Теперь вся сила в гемоглобине.
Сказав это, "Пьер и Константин" умолк.
Замолчали и горожане, каждый по-своему размышляя
о таинственных силах гемоглобина.
Когда луна поднялась и ее мятный свет озарил миниатюрный
бюстик Жуковского, на медной его спинке можно
было ясно разобрать крупно написанное мелом краткое
ругательство. Впервые подобная надпись появилась на бюстике
15 июня 1897 года, в ночь, наступившую непосредственно
после его открытия, и как представители полиции,
а впоследствии милиции, ни старались, хулительная
надпись аккуратно появлялась каждый день.
В деревянных, с наружными ставнями домиках уже
пели самовары. Был час ужина. Граждане не стали понапрасну
терять время и разошлись. Подул ветер...
Между тем, Клавдия Ивановна умирала. Она то просила
пить, то говорила, что ей нужно встать и сходить за
отданными в починку парадными штиблетами Ипполита
Матвеевича, то жаловалась на пыль, от которой, по ее
словам, можно было задохнуться, то просила зажечь все
лампы.
Ипполит Матвеевич, который уже устал волноваться,
ходил по комнате, и в голову ему лезли неприятные хозяйственные
мысли. Он думал о том, как придется брать
в кассе взаимопомощи аванс, бегать за попом и отвечать
на соболезнующие письма родственников. Чтобы рассеяться
немного, Ипполит Матвеевич вышел на крыльцо.
В зеленом свете луны стоял гробовых дел мастер Безенчук.
-- Так как же прикажете, господин Воробьянинов? --
спросил мастер, прижимая к груди картуз.
-- Что ж, пожалуй, -- угрюмо ответил Ипполит Матвеевич.
-- А "Нимфа", туды ее в качель, разве товар дает, --
заволновался Безенчук.
-- Да пошел ты к черту! Надоел!
-- Я ничего. Я насчет кистей и глазета, как сделать,
туды их в качель? Первый сорт прима? Или как?
-- Без всяких кистей и глазетов. Простой деревянный
гроб. Сосновый. Понял?
Безенчук приложил палец к губам, показывая этим,
что он все понимает, повернулся и, балансируя картузом,
но все же шатаясь, отправился восвояси. Тут только
Ипполит Матвеевич заметил, что гробовой мастер смертельно
пьян.
На душе Ипполита Матвеевича снова стало необыкновенно
гадостно. Он не представлял себе, как будет приходить
в опустевшую, замусоренную квартиру. Ему казалось,
что со смертью тещи исчезнут те маленькие удобства
и привычки, которые он с усилиями создал себе
после революции, похитившей у него большие удобства и
широкие привычки. "Жениться? -- подумал Ипполит
Матвеевич. -- На ком? На племяннице начальника умилиции,
на Варваре Степановне, сестре Прусиса? Или, может
быть, нанять домработницу? Куда там! Затаскает по
судам. Да и накладно".
Жизнь сразу почернела в глазах Ипполита Матвеевича.
И, полный негодования и отвращения к своей жизни, он
снова вернулся в дом.
Клавдия Ивановна уже не бредила. Высоко лежа на
подушках, она посмотрела на вошедшего Ипполита Матвеевича
вполне осмысленно и, как ему показалось, даже
строго.
-- Ипполит, -- прошептала она явственно, -- сядьте
около меня. Я должна рассказать вам...
Ипполит Матвеевич с неудовольствием сел, вглядываясь
в похудевшее, усатое лицо тещи. Он попытался улыбнуться
и сказать что-нибудь ободряющее. Но улыбка получилась
дикая, а ободряющих слов совсем не нашлось. Из
горла Ипполита Матвеевича вырвалось лишь неловкое пиканье.
-- Ипполит, -- повторила теща, -- помните вы наш
гостиный гарнитюр*?
-- Какой? -- спросил Ипполит Матвеевич с предупредительностью,
возможной лишь к очень больным людям.
-- Тот... Обитый английским ситцем* в цветочек...
-- Ах, это в моем доме?
-- Да, в Старгороде*...
-- Помню, я-то отлично помню... Диван, двое кресел,
дюжина стульев и круглый столик о шести ножках. Мебель
была превосходная, гамбсовская*... А почему вы
вспомнили?
Но Клавдия Ивановна не смогла ответить. Лицо ее
медленно стало покрываться купоросным цветом. Захватило
почему-то дух и у Ипполита Матвеевича. Он отчетливо
вспомнил гостиную в своем особняке, симметрично
расставленную ореховую мебель с гнутыми ножками, начищенный
восковой пол, старинный коричневый рояль и
овальные черные рамочки с дагерротипами сановных родственников
на стенах.
Тут Клавдия Ивановна деревянным, равнодушным голосом
сказала:
-- В сиденье стула я зашила свои бриллианты.
Ипполит Матвеевич покосился на старуху.
-- Какие бриллианты? -- спросил он машинально, но
тут же спохватился. -- Разве их не отобрали тогда, во время
обыска?
-- Я зашила бриллианты в стул, -- упрямо повторила
старуха.
Ипполит Матвеевич вскочил и, посмотрев на освещенное
керосиновой лампой с жестяным рефлектором каменное
лицо Клавдии Ивановны, понял, что она не бредит.
-- Ваши бриллианты?! -- закричал он, пугаясь силы
своего голоса. -- В стул? Кто вас надоумил? Почему вы
не дали их мне?
-- Как же было дать вам бриллианты, когда вы пустили
по ветру имение моей дочери? -- спокойно и зло молвила
старуха.
Ипполит Матвеевич сел и сейчас же снова встал. Сердце
его с шумом рассылало потоки крови по всему телу.
В голове начало гудеть.
-- Но вы их вынули оттуда? Они здесь?
Старуха отрицательно покачала головой.
-- Я не успела. Вы помните, как быстро и неожиданно
нам пришлось бежать. Они остались в стуле, который
стоял между терракотовой лампой и камином.
-- Но ведь это же безумие! Как вы похожи на свою
дочь! -- закричал Ипполит Матвеевич полным голосом и,
уже не стесняясь тем, что находится у постели умирающей,
с грохотом отодвинул столик и засеменил по комнате.
Старуха безучастно следила за действиями Ипполита
Матвеевича.
-- Но вы хотя бы представляете себе, куда эти стулья
могли попасть? Или вы думаете, быть может, что они
смирнехонько стоят в гостиной моего дома и ждут, покуда
вы придете забрать ваши р-регалии?
Старуха ничего не ответила.
-- Хоть отметку, черт возьми, вы сделали на этом
стуле? Отвечайте!
У делопроизводителя загса от злобы свалилось с носа
пенсне и, мелькнув у колен золотой своей дужкой, грянулось
об пол и распалось на мелкие дребезги.
-- Как? Засадить в стул бриллиантов на семьдесят тысяч!?
В стул, на котором неизвестно кто сидит!?.
Но тут Клавдия Ивановна всхлипнула и подалась всем
корпусом к краю кровати. Рука ее, описав полукруг, пыталась
ухватить Ипполита Матвеевича, но тут же упала на
стеганое фиолетовое одеяло.
Ипполит Матвеевич, повизгивая от страха, бросился к
агрономше.
-- Умирает, кажется.
Агрономша деловито перекрестилась и, не скрывая
своего любопытства, вместе с мужем, бородатым агрономом,
побежала в дом Ипполита Матвеевича. Сам он ошеломленно
забрел в городской сад.
И покуда чета агрономов с их прислугой прибирали в
комнате покойной, Ипполит Матвеевич бродил по саду,
натыкаясь без пенсне на скамьи, принимая окоченевшие от
ранней весенней любви парочки за кусты, а сверкающие
под луной кусты принимая за бриллиантовые кущи.
В голове Ипполита Матвеевича творилось черт знает
что. Звучали цыганские хоры, грудастые дамские оркестры
беспрерывно исполняли танго-амапа*; представлялась
ему московская зима и черный длинный рысак, презрительно
хрюкающий на пешеходов; многое представлялось
Ипполиту Матвеевичу: и оранжевые, упоительно дорогие
кальсоны, и лакейская преданность, и возможная поездка
в Тулузу...
Но сейчас же Ипполит Матвеевич облился холодом сомнений:
-- Как же я их найду?
Цыганские хоры сразу умолкли.
-- Где эти стулья теперь искать? Их, конечно, растащили
из моего дома по всему Старгороду. По всем этим
пыльным, вонючим учреждениям, вроде моего загса.
Ипполит Матвеевич зашагал медленнее и вдруг споткнулся
о тело гробовых дел мастера Безенчука. Мастер
спал, лежа в тулупе поперек садовой дорожки. От толчка
он проснулся, чихнул и живо встал.
-- Не извольте беспокоиться, господин Воробьянинов,
-- сказал он горячо, как бы продолжая начатый давеча
разговор, -- гроб -- он работу любит.
-- Умерла Клавдия Ивановна! -- сообщил заказчик.
-- Ну, царствие небесное, -- согласился Безенчук, --
преставилась, значит, старушка... Старушки, они всегда
преставляются... Или богу душу отдают -- это смотря какая
старушка. Ваша, например, маленькая и в теле, --
значит, "преставилась"... А, например, которая покрупнее,
да похудее -- та, считается, "богу душу отдает"...,
-- То есть как это считается? У кого это считается?
-- У нас и считается. У мастеров... Вот вы, например,
мужчина видный, возвышенного роста, хотя и худой.
Вы, считается, ежели не дай бог помрете, что "в
ящик сыграли". А который человек торговый, бывшей
купеческой гильдии, тот, значит, "приказал долго жить".
А если кто чином поменьше, дворник, например, или
кто из крестьян, про того говорят -- "перекинулся" или
"ноги протянул". Но самые могучие когда помирают, железнодорожные
кондуктора или из начальства кто, то считается,
что "дуба дают". Так про них и говорят: "А наш-то,
слышали, дуба дал"...
Потрясенный этой, несколько странной классификацией
человеческих смертей, Ипполит Матвеевич спросил:
-- Ну, а когда ты помрешь, как про тебя мастера скажут?
-- Я человек маленький. Скажут "гигнулся Безенчук".
А больше ничего не скажут.
И строго добавил:
-- Мне "дуба дать" или "сыграть в ящик" -- невозможно.
У меня комплекция мелкая... А с гробом как, господин
Воробьянинов? Неужто так без кистей и глазету ставить
будете?
Но Ипполит Матвеевич, снова потонув в ослепительных
мечтах, ничего не ответил и двинулся вперед. Безенчук
последовал за ним, подсчитывая что-то на пальцах и,
по обыкновению, бормоча.
Луна давно сгинула. Было по-зимнему холодно. Лужи
снова затянуло ломким, как вафля, льдом. На улице "Им.
тов. Губернского", куда вышли спутники, ветер дрался с
вывесками. Со стороны Старопанской площади, со звуками
опускаемой железной шторы, выехал пожарный обоз
на тощих лошадях. Пожарные в касках, свесив парусиноые
ноги с площадки, мотали головами и пели нарочито
противными голосами:
Нашему брандмейстеру* слава!
Нашему дорогому товарищу Насосову сла-ава!..
-- На свадьбе у Кольки, брандмейстерова сына, гуляли,--
равнодушно сказал Безенчук и почесал под тулупом
грудь. -- Так неужто так-таки без глазету и без всего делать?
Как раз к этому времени Ипполит Матвеевич уже решил
все. "Поеду, -- решил он, -- найду. А там... посмотрим".
И в бриллиантовых мечтах даже покойная теща
показалась ему милее, чем была. Он повернулся к Безенчуку:
-- Черт с тобой! Делай! Глазетовый. С кистями.
Исповедовав умирающую Клавдию Ивановну, священник
церкви Фрола и Лавра, отец Федор Востриков, вышел
из дома Воробьянинова в полном ажиотаже и всю дорогу
до своей квартиры прошел, рассеянно глядя по сторонам
и смущенно улыбаясь. К концу дороги рассеянность
его дошла до такой степени, что он чуть было не
угодил под уисполкомовский автомобиль Гос. 1. Выбравшись
из фиолетового тумана, напущенного адской машиной
уисполкома, отец Востриков пришел в совершенное
расстройство и, несмотря на почтенный сан и средние
годы, проделал остаток пути фривольным полугалопом.
Матушка Катерина Александровна накрывала к ужину.
Отец Федор в свободные от всенощной дни любил ужинать
рано. Но сейчас, сняв шляпу и теплую, на ватине,
рясу, батюшка быстро проскочил в спальню, к удивлению
матушки, заперся там и глухим голосом стал напевать
"Достойно есть"*.
Матушка присела на стул и боязливо зашептала:
-- Новое дело затеял! Опять как с Неркой кончится.
Неркой звали суку французского бульдога, которую отец
Федор с преогромным трудом купил за 40 рублей на Миусском
рынке, в Москве*. Отец Федор замыслил свести бульдожку
с крутобоким, мордатым, вечно чихающим кобельком
секретаря уисполкома, а регулярно получаемый от избранной
четы приплод отвозить в Москву и с выгодой продавать
любителям. При виде собачки попадья ахнула и со всей
твердостью заявила, что "конского завода" не допустит.
Сладить, однако, с отцом Федором было невозможно. Катерина
Александровна после трехдневной ссоры покорилась,
и воспитание Нерки началось. Еду собаке подавали на трех
блюдах. На одном лежали квадратные кусочки вареного
мяса, на другом -- манная кашица, а в третье блюдечко
отец Федор накладывал какое-то мерзкое месиво, утверждая,
что в нем содержится большой процент фосфору, так
необходимого молодой собаке для укрепления костей. От добротной
пищи и нежного воспитания Нерка расцвела и вошла
в необходимый для произведения потомства возраст. Отец
Федор надзирал за собакой, диспутировал с видными городскими
собачеями, скорбя лишь о том, что не может побеседовать
с секретарем уисполкома, великим, как говорили,
знатоком по части собаководства.
Наконец на Нерку надели новый щеголеватый ошейник с
перьями, напоминающий запястье египетской царицы Клеопатры,
и Катерина Александровна, взяв с собою 3 рубля,
повела благоухающую невесту к медалисту-жениху, принадлежащему
секретарю уисполкома.
Счастливый принц встретил прелестную Нерку нежным,
далеко слышным лаем.
Отец Федор, сидя у окна, в нетерпении поджидал возвращения
молодой. В конце улицы появилась упитанная фигура
Катерины Александровны. Саженях в тридцати от дома
она остановилась, чтобы поговорить с соседкой. Нерка,
придерживаемая шнурком, рассеянно описывала вокруг хозяйки
кольца, восьмерки и параболы, изредка принюхиваясь
к основанию ближайшей тумбочки*.
Но уже через минуту хозяйская гордость, обуявшая душу
отца Федора, сменилась негодованием, а потом и ужасом.
Из-за угла быстро выкатился большой одноглазый, известный
всей улице своей порочностью пес Марсик. Помахав хвостом,
лежавшим на спине кренделем, мерзавец подскочил к
Нерке с явно матримониальными намерениями.
Отец Федор от негодования подпрыгнул на стуле. Катерина
Александровна, увлеченная беседой, не замечала ничего,
происходившего за ее спиной. Востриков ужаснулся и,
захватив в сенях палку, выбежал на улицу. Сцена, представившаяся
его взору, была полна драматизма. Катерина
Александровна бегала вокруг собак, визжа: "Пошел! Пошел!
Пошел!" -- и била Марсика зонтиком по могучей спине. Пес
не обращал на побои ни малейшего внимания. Мысли его были
далеко. Закричав еще издали страшным голосом, отец Федор
бросился спасать свое будущее богатство, но было уже поздно.
Избитый Марсик ускакал на трех ногах.
Дома произошла большая семейная сцена, уснащенная
многими тяжелыми подробностями. Попадья плакала. Отец
Федор сердито молчал, с омерзением поглядывая на оскверненную
собаку. Оставалась крохотная надежда на то, что
потомство Нерки все-таки пойдет по уисполкомовской линии.
Через положенное время Нерка принесла шесть отличных
мордатых крутобоких щенят чисто бульдожьей породы, которых
портила одна маленькая подробность: у каждого щенка
имелся большой черный пушистый, лежащий на спине
кренделем хвост. Вместе с кренделеобразными хвостами рухнула
возможность продать приплод с прибылью. Щенков раздарили.
Нерку подвергли строгому заточению и снова стали
ждать приплода. По ночам, а также утром, днем и вечером
под окнами отца Вострикова медленно похаживал порочный
Марсик, уставясь единственным нахальным глазом в
окна и жалобно подвывая.
Несмотря на тюремный режим и новые три рубля, затраченные
на секретарского кобеля, второе поколение еще
больше напоминало бродягу Марсика. Один щенок родился
даже одноглазым. Успех бродячего пса был совершенно
необъясним. Тем не менее третья серия щенков оказалась
вылитыми марсиками и от визитов к уисполкомовскому медалисту
заимствовала только кривые породистые лапы.
Отец Востриков хотел сгоряча вчинить иск, но так как
Марсик не имел хозяина, вчинить иск было некому. Так распался
"конский завод" и мечты о верном, постоянном доходе.
Порывистая душа отца Федора не знала покою. Не
знала она его никогда. Ни тогда, когда он был воспитанником
духовного училища, Федей, ни когда он был усатым
семинаристом Федор Иванычем. Перейдя из семинарии
в университет и проучившись на юридическом факультете
три года, Востриков в 1915 году убоялся возможной
мобилизации и снова пошел по духовной линии.
Сперва был рукоположен в диаконы, а потом посвящен в
сан священника и назначен в уездный город N. И всегда,
во всех этапах духовной и гражданской карьеры, отец Федор
оставался стяжателем.
Мечтал отец Востриков о собственном свечном заводе.
Терзаемый видением больших заводских барабанов, наматывающих
толстые восковые канаты, отец Федор изобретал
различные проекты, осуществление которых должно
было доставить ему основной и оборотный капиталы для
покупки давно присмотренного в Самаре заводика.
Идеи осеняли отца Федора неожиданно, и он сейчас
же принимался за работу. Отец Федор вдруг начинал
варить мраморное стирочное мыло; наваривал его пуды,
но хотя мыло, по его уверению, заключало в себе огромный
процент жиров, оно не мылилось и вдобавок стоило
втрое дороже, чем "плугимолотовское". Мыло долго потом
мокло и разлагалось в сенях, так что Катерина Александровна,
проходя мимо него, даже всплакивала. А еще потом
мыло выбрасывали в выгребную яму.
Прочитав в каком-то животноводческом журнале, что
мясо кроликов нежно, как у цыпленка, что плодятся они
во множестве и что разведение их может принести рачительному
хозяину немалые барыши, отец Федор немедленно
обзавелся полдюжиной производителей, и уже через
пять месяцев собака Нерка, испуганная неимоверным
количеством ушастых существ, заполнивших двор и дом,
сбежала неизвестно куда. Проклятые обыватели города N
оказались чрезвычайно консервативными и с редким для
неорганизованной массы единодушием не покупали у Вострикова
ни одного кролика. Тогда отец Федор, переговорив
с попадьей, решил украсить свое меню кроликами,
мясо которых превосходит по вкусу мясо цыплят. Из кроликов
приготовляли: жаркое, битки, пожарские котлеты.
Кроликов варили в супе, подавали к ужину в холодном
виде и запекали в бабки. Это не привело ни к чему. Отец
Федор подсчитал, что при переходе исключительно на
кроличий паек семья сможет съесть за месяц не больше 40
животных, в то время как ежемесячный приплод составляет
90 штук, причем число это с каждым месяцем будет
увеличиваться в геометрической прогрессии.
Тогда Востриковы решили давать вкусные домашние
обеды. Отец Федор весь вечер при лампе писал химическим
карандашом на аккуратно нарезанных листках арифметической
бумаги объявления о даче вкусных домашних
обедов, приготовляемых исключительно на свежем коровьем
масле. Объявление начиналось словами: "Дешево и
вкусно". Попадья наполнила эмалированную мисочку
мучным клейстером, и отец Федор поздним вечером налепил
объявления на всех телеграфных столбах и поблизости
советских учреждений.
Новая затея имела большой успех. В первый же день
явилось 7 человек, в том числе делопроизводитель военкомата
Бендин и заведующий подотделом благоустройства
Козлов, тщанием которого недавно был снесен единственный
в городе памятник старины, триумфальная арка
елисаветинских времен*, мешавшая, по его словам, уличному
движению. Всем им обед очень понравился. На другой
день явилось 14 человек. С кроликов не успевали сдирать
шкурки. Целую неделю дело шло великолепно, и
отец Федор уже подумывал об открытии небольшого скорняжного
производства, без мотора*, когда произошел совершенно
непредвиденный случай.
Кооператив "Плуг и молот", который был уже заперт
три недели по случаю переучета товаров, открылся, и работники
прилавка, пыхтя от усилий, выкатили на задний
двор, общий с двором отца Федора, бочку гнилой капусты,
которую и свалили в выгребную яму. Привлеченные
пикантным запахом, кролики сбежались к яме, и уже на
другое утро среди нежных грызунов начался мор. Свирепствовал
он всего только три часа, но уложил всех 240
производителей и весь не поддающийся учету приплод.
Ошеломленный, отец Федор притих на целых два месяца
и взыграл духом только теперь, возвратясь из дому
Воробьянинова и запершись, к удивлению матушки, в
спальне. Все показывало на то, что отец Федор озарен новой
идеей, захватившей все его существо.
Катерина Александровна косточкой согнутого пальца
постучала в дверь спальной. Ответа не было, только усилилось
пение. Попадья отступила от двери и заняла позицию
на диване. Через минуту дверь приоткрылась, и в
щели показалось лицо отца Федора, на котором играл девичий
румянец.
-- Дай мне, мать, ножницы поскорее, -- быстро проговорил
отец Федор.
-- А ужин как же?
-- Ладно. Потом.
Отец Федор схватил ножницы, снова заперся и подошел
к небольшому стенному овальному зеркалу в поцарапанной
черной раме.
Рядом с зеркалом висела старинная народная картинка
"Зерцало грешного", печатанная с медной доски и приятно
раскрашенная рукой. Отец Федор купил эту картинку
в последний свой приезд в Москву на Смоленском рынке* и
очень любил ее. Особенно утешило его "Зерцало грешного"
после неудачи с кроликами. Картинка ясно показывала
бренность всего земного. По верхнему ее ряду шли четыре
рисунка, подписанные славянской вязью, значительные и
умиротворяющие душу: "Сим молитву деет, Хам пшеницу
сеет, Яфет власть имеет, смерть всем владеет". Смерть
была с косою и песочными часами с крыльями. Смерть
была сделана как бы из протезов и ортопедических частей
и стояла, широко расставив ноги, на пустой холмистой
земле. Вид ее ясно говорил, что неудача с кроликами --
дело пустое.
Сейчас отцу Федору больше понравилась картинка:
"Яфет власть имеет", где тучный богатый человек с бородою
сидел в маленьком зальце на троне с полным сознанием
своего богатства.
Отец Федор улыбнулся и, довольно торопливо, внимательно
глядя на себя в зеркало, начал подстригать свою
благообразную бороду. Волосы сыпались на пол, ножницы
скрипели, и через пять минут отец Федор убедился,
что подстригать бороду он совершенно не умеет. Борода
его оказалась скошенной на один бок, неприличной и
даже подозрительной.
Помаячив у зеркала еще немного, отец Федор обозлился,
позвал жену и, протягивая ей ножницы, раздраженно
сказал:
-- Помоги мне хоть ты, матушка. Никак не могу вот с
волосищами своими справиться.
Матушка от удивления даже руки назад отвела.
-- Что же ты над собой сделал? -- вымолвила она наконец.
-- Ничего не сделал. Подстригаюсь. Помоги, пожалуйста.
Вот здесь, как будто, скособочилось...
-- Господи, -- сказала матушка, посягая на локоны
отца Федора, -- неужели, Феденька, ты к обновленцам
перейти собрался?
Такому направлению разговора отец Федор обрадовался.
-- А почему, мать, не перейти мне к обновленцам?
А обновленцы что, не люди?
-- Люди, конечно, люди, -- согласилась матушка ядовито,
-- как же, по иллюзионам ходят, алименты платят*...
-- Ну, и я по иллюзионам буду бегать.
-- Бегай, пожалуйста.
-- И буду бегать.
-- Добегаешься! Ты в зеркало на себя посмотри.
И действительно. Из зеркала на отца Федора глянула
бойкая черноглазая физиономия с небольшой дикой бородкой
и нелепо длинными усами.
Стали подстригать усы, доводя их до пропорциональных
размеров.
Дальнейшее еще больше поразило матушку. Отец Федор
заявил, что этим же вечером должен выехать по делу,
и потребовал, чтобы Катерина Александровна сбегала к
брату-булочнику и взяла у него на неделю пальто с барашковым
воротником и коричневый утиный картуз*.
-- Никуда не пойду! -- заявила матушка и заплакала.
Полчаса шагал отец Федор по комнате и, пугая жену
изменившимся своим лицом, молол чепуху. Матушка поняла
только одно: отец Федор ни с того, ни с сего постригся,
хочет в дурацком картузе ехать неизвестно куда, а
ее бросает.
-- Не бросаю, -- твердил отец Федор, -- не бросаю,
через неделю буду назад. Ведь может же быть у человека
дело. Может или не может?
-- Не может, -- говорила попадья.
Отцу Федору, человеку в обращении с ближними
кроткому, пришлось даже постучать кулаком по столу.
Хотя стучал он осторожно и неумело, так как никогда
этого не делал, попадья все же очень испугалась и, накинув
оренбургский платок, побежала к брату за статской
одеждой.
Оставшись один, отец Федор с минуту подумал, сказал:
"Женщинам тоже тяжело" -- и вытянул из-под кровати
сундучок, обитый жестью. Такие сундучки встречаются
по большей части у красноармейцев. Оклеены они
полосатыми обоями, поверх которых красуется портрет
Буденного или картонка от папиросной коробки "Пляж",