вид. У гроссмейстера не может быть таких подозрительных
знакомых.
-- Ни одного билета не продал, -- сообщил Ипполит
Матвеевич.
-- Не беда. К вечеру набегут. Город мне уже пожертвовал
двадцать рублей на организацию международного шахматного
турнира.
-- Так зачем же нам сеанс одновременной игры? -- зашептал
администратор. -- Ведь побить могут. А с двадцатью
рублями мы сейчас же можем сесть на пароход, как раз
"Карл Либкнехт" сверху пришел, спокойно ехать в Сталинград
и ждать там приезда театра. Авось в Сталинграде удастся
вскрыть стулья. Тогда мы -- богачи, и все принадлежит
нам.
-- На голодный желудок нельзя говорить такие глупые
вещи. Это отрицательно влияет на мозг. За двадцать рублей
мы, может быть, до Сталинграда и доедем. А питаться
на какие деньги? Витамины, дорогой товарищ предводитель,
даром никому не даются. Зато с экспансивных васюкинцев
можно будет сорвать за лекцию и сеанс рублей
тридцать.
-- Побьют! -- горько сказал Воробьянинов.
-- Конечно, риск есть. Могут баки набить. Впрочем,
у меня есть одна мыслишка, которая вас-то обезопасит, во
всяком случае. Но об этом после. Пока что идем вкусить от
местных блюд.
К шести часам вечера сытый, выбритый и пахнущий
одеколоном гроссмейстер вошел в кассу клуба "Картонажник".
Сытый и выбритый Воробьянинов бойко торговал
билетами.
-- Ну, как? -- тихо спросил гроссмейстер.
-- Входных тридцать и для игры -- двадцать, -- ответил
администратор.
-- Шестнадцать рублей. Слабо, слабо!
-- Что вы, Бендер, смотрите, какая очередь стоит! Неминуемо
побьют!
-- Об этом не думайте. Когда будут бить -- будете плакать,
а пока что не задерживайтесь! Учитесь торговать*!
Через час в кассе было тридцать пять рублей. Публика
волновалась в зале.
-- Закрывайте окошечко! Давайте деньги! -- сказал Остап.
-- Теперь вот что. Нате вам пять рублей, идите на
пристань, наймите лодку часа на два и ждите меня на берегу
пониже амбара. Мы с вами совершим вечернюю прогулку.
Обо мне не беспокойтесь. Я сегодня в форме.
Гроссмейстер вошел в зал. Он чувствовал себя бодрым
и твердо знал, что первый ход e2--e4 не грозит ему никакими
осложнениями. Остальные ходы, правда, рисовались
в совершенном уже тумане, но это нисколько не смущало
великого комбинатора. У него был приготовлен совершенно
неожиданный выход для спасения даже самой безнадежной
партии.
Гроссмейстер был встречен рукоплесканиями. Небольшой
клубный зал был увешан разноцветными бумажными флажками.
Неделю тому назад был вечер "Общества спасания на
водах", о чем свидетельствовал также лозунг на стене: "Дело
помощи утопающим -- дело рук самих утопающих"*.
Остап поклонился, протянул вперед руки, как бы отвергая
не заслуженные им аплодисменты, и взошел на эстраду.
-- Товарищи! -- сказал он прекрасным голосом. -- Товарищи и
братья по шахматам, предметом моей сегодняшней
лекции служит то, о чем я читал и, должен признаться,
не без успеха в Нижнем Новгороде неделю тому назад.
Предмет моей лекции -- плодотворная дебютная идея. Что
такое, товарищи, дебют и что такое, товарищи, идея*? Дебют,
товарищи, это quasi una fantasia. А что такое, товарищи,
значит идея? Идея, товарищи, -- это человеческая
мысль, облеченная в логическую шахматную форму. Даже
с ничтожными силами можно овладеть всей доской. Все
зависит от каждого индивидуума в отдельности. Например,
вон тот блондинчик в третьем ряду. Положим, он играет
хорошо...
Блондин в третьем ряду зарделся.
-- А вон тот брюнет, допустим, хуже.
Все повернулись и осмотрели также брюнета.
-- Что же мы видим, товарищи? Мы видим, что блондин
играет хорошо, а брюнет играет плохо. И никакие
лекции не изменят этого соотношения сил, если каждый
индивидуум в отдельности не будет постоянно тренироваться
в шашк... то есть я хотел сказать -- в шахматы... А теперь,
товарищи, я расскажу вам несколько поучительных
историй из практики наших уважаемых гипермодернистов
Капабланки, Ласкера и доктора Григорьева*.
Остап рассказал аудитории несколько ветхозаветных
анекдотов, почерпнутых еще в детстве из "Синего журнала",
и этим закончил интермедию.
Краткостью лекции все были слегка удивлены. И одноглазый
не сводил своего единственного ока с гроссмейстеровой
обуви*.
Однако начавшийся сеанс одновременной игры задержал
растущее подозрение одноглазого шахматиста. Вместе
со всеми он расставлял столы покоем. Всего против гроссмейстера
сели играть тридцать любителей. Многие из них
были совершенно растеряны и поминутно глядели в шахматные
учебники, освежая в памяти сложные варианты,
при помощи которых надеялись сдаться гроссмейстеру хотя
бы после двадцать второго хода.
Остап скользнул взглядом по шеренгам "черных", которые
окружали его со всех сторон, по закрытой двери и неустрашимо
принялся за работу. Он подошел к одноглазому,
сидевшему за первой доской, и передвинул королевскую
пешку с клетки е2 на клетку е4.
Одноглазый сейчас же схватил свои уши руками и стал
напряженно думать. По рядам любителей прошелестело:
-- Гроссмейстер сыграл е2 -- е4.
Остап не баловал своих противников разнообразием дебютов.
На остальных двадцати девяти досках он проделал
ту же операцию: перетащил королевскую пешку с е2 на е4.
Один за другим любители хватались за волосы и погружались
в лихорадочные рассуждения. Неиграющие переводили
взоры за гроссмейстером. Единственный в городе фотограф-любитель
уже взгромоздился было на стул и собирался
поджечь магний, но Остап сердито замахал руками и, прервав
свое течение вдоль досок, громко закричал:
-- Уберите фотографа! Он мешает моей шахматной
мысли!
"С какой стати оставлять свою фотографию в этом жалком
городишке. Я не люблю иметь дело с милицией", --
решил он про себя.
Негодующее шиканье любителей заставило фотографа
отказаться от своей попытки. Возмущение было так велико,
что фотографа даже выперли из помещения.
На третьем ходу выяснилось, что гроссмейстер играет
восемнадцать испанских партий. В остальных двенадцати
черные применили хотя и устаревшую, но довольно верную
защиту Филидора*. Если б Остап узнал, что он играет такие
мудреные партии и сталкивается с такой испытанной защитой,
он крайне бы удивился. Дело в том, что великий комбинатор
играл в шахматы второй раз в жизни.
Сперва любители, и первый среди них -- одноглазый,
пришли в ужас. Коварство гроссмейстера было несомненно.
С необычайной легкостью и, безусловно, ехидничая в
душе над отсталыми любителями города Васюки, гроссмейстер
жертвовал пешки, тяжелые и легкие фигуры направо
и налево. Обхаянному на лекции брюнету он пожертвовал
даже ферзя. Брюнет пришел в ужас и хотел было
немедленно сдаться, но только страшным усилием воли заставил
себя продолжать игру.
Гром среди ясного неба раздался через пять минут.
-- Мат! -- пролепетал насмерть перепуганный брюнет.
-- Вам мат, товарищ гроссмейстер!
Остап проанализировал положение, позорно назвал
"ферзя" "королевой" и высокопарно поздравил брюнета с
выигрышем. Гул пробежал по рядам любителей.
"Пора рвать когти!" -- подумал Остап, спокойно расхаживая
среди столов и небрежно переставляя фигуры.
-- Вы неправильно коня поставили, товарищ гроссмейстер,
-- залебезил одноглазый. -- Конь так не ходит.
-- Пардон, пардон, извиняюсь, -- ответил гроссмейстер,
-- после лекции я несколько устал!
В течение ближайших десяти минут гроссмейстер проиграл
еще десять партий.
Удивленные крики раздавались в помещении клуба
"Картонажник". Назревал конфликт. Остап проиграл подряд
пятнадцать партий, а вскоре еще три. Оставался один
одноглазый. В начале партии он от страха наделал множество
ошибок и теперь с трудом вел игру к победному концу.
Остап, незаметно для окружающих, украл с доски
черную ладью и спрятал ее в карман.
Толпа тесно сомкнулась вокруг играющих.
-- Только что на этом месте стояла моя ладья! -- закричал
одноглазый, осмотревшись. -- А теперь ее уже нет.
-- Нет, значит, и не было! -- грубовато сказал Остап.
-- Как же не было? Я ясно помню!
-- Конечно, не было.
-- Куда же она девалась? Вы ее выиграли?
-- Выиграл.
-- Когда? На каком ходу?
-- Что вы мне морочите голову с вашей ладьей? Если
сдаетесь, то так и говорите!
-- Позвольте, товарищ, у меня все ходы записаны.
-- Контора пишет!* -- сказал Остап.
-- Это возмутительно! -- заорал одноглазый. -- Отдайте
мою ладью!
-- Сдавайтесь, сдавайтесь, что это за кошки-мышки
такие!
-- Отдайте ладью!
-- Дать вам ладью? Может быть, вам дать еще ключ от
квартиры, где деньги лежат?
С этими словами гроссмейстер, поняв, что промедление
смерти подобно, зачерпнул в горсть несколько фигур и
швырнул их в голову одноглазого противника.
-- Товарищи! -- заверещал одноглазый. -- Смотрите
все! Любителя бьют.
Шахматисты города Васюки опешили.
Не теряя драгоценного времени, Остап швырнул шахматную
доску в керосиновую лампу и, ударяя в наступившей
темноте по чьим-то челюстям и лбам, выбежал на улицу.
Васюкинские любители, падая друг на друга, ринулись за
ним.
Был лунный вечер. Остап несся по серебряной улице
легко, как ангел, отталкиваясь от грешной земли. Ввиду
несостоявшегося превращения Васюков в центр мироздания
бежать пришлось не среди дворцов, а среди бревенчатых
домиков с наружными ставнями. Сзади неслись шахматные
любители.
-- Держите гроссмейстера! -- ревел одноглазый.
-- Жулье! -- поддерживали остальные.
-- Пижоны! -- огрызался гроссмейстер, увеличивая
скорость.
-- Караул! -- кричали изобиженные шахматисты.
Остап запрыгал по лестнице, ведущей на пристань.
Ему предстояло пробежать четыреста ступенек. На шестой
площадке его уже поджидали два любителя, пробравшиеся
сюда окольной тропинкой прямо по склону. Остап оглянулся.
Сверху катилась собачьей стаей тесная группа разъяренных
поклонников защиты Филидора. Отступления не
было. Поэтому Остап побежал вперед.
-- Вот я вас сейчас, сволочей! -- гаркнул он храбрецам-разведчикам,
бросаясь с пятой площадки.
Испуганные пластуны ухнули, переваливаясь за перила,
и покатились куда-то в темноту* бугров и склонов. Путь
был свободен.
-- Держите гроссмейстера! -- катилось сверху.
Преследователи бежали, стуча по деревянной лестнице,
как падающие кегельные шары.
Выбежав на берег, Остап уклонился вправо, ища глазами
лодку с верным ему администратором.
Ипполит Матвеевич идиллически сидел в лодочке. Остап
бухнулся на скамейку и яростно стал выгребать от берега.
Через минуту в лодку полетели камни. Одним из них
был подбит Ипполит Матвеевич. Немного повыше вулканического
прыща у него вырос темный желвак. Ипполит
Матвеевич упрятал голову в плечи и захныкал.
-- Вот еще, шляпа! Мне чуть голову не оторвали.
И я -- ничего. Бодр и весел. А если принять во внимание
еще пятьдесят рублей чистой прибыли, то за одну гулю на
вашей голове -- гонорар довольно приличный.
Между тем преследователи, которые только сейчас поняли,
что план превращения Васюков в Нью-Москву рухнул
и что гроссмейстер увозит из города пятьдесят кровных васюкинских
рублей, погрузились в большую лодку и с криками
выгребли на середину реки. В лодку набилось человек тридцать.
Всем хотелось принять личное участие в расправе с
гроссмейстером. Экспедицией командовал одноглазый.
Единственное его око сверкало в ночи, как маяк.
-- Держи гроссмейстера! -- вопили в перегруженной барке.
-- Ходу, Киса! -- сказал Остап. -- Если они нас догонят,
я не смогу поручиться за целость вашего пенсне.
Обе лодки шли вниз по течению. Расстояние между
ними все уменьшалось. Остап выбивался из сил.
-- Не уйдете, сволочи! -- кричали из барки.
Остап не отвечал. Было некогда. Весла вырывались из
воды. Вода потоками вылетала из-под беснующихся весел
и попадала в лодку.
-- Валяй! -- шептал Остап самому себе.
Ипполит Матвеевич маялся. Барка торжествовала. Высокий
ее корпус уже обходил лодочку концессионеров с
левой руки, чтобы прижать гроссмейстера к берегу. Концессионеров
ждала плачевная участь. Радость на барке была
так велика, что все шахматисты перешли на правый борт,
чтобы, поравнявшись с лодочкой, превосходными силами
обрушиться на злодея-гроссмейстера.
-- Берегите пенсне, Киса, -- в отчаянии крикнул Остап,
бросая весла, -- сейчас начнется!
-- Господа! -- воскликнул вдруг Ипполит Матвеевич
петушиным голосом. -- Неужели вы будете нас бить?!
-- Еще как! -- загремели васюкинские любители, собираясь
прыгать в лодку.
Но в это время произошло крайне обидное для честных
шахматистов всего мира происшествие. Барка накренилась и
правым бортом зачерпнула воду.
-- Осторожней, -- пискнул одноглазый капитан.
Но было уже поздно. Слишком много любителей скопилось
на правом борту васюкинского дредноута. Переменив
центр тяжести, барка не стала колебаться и в полном
соответствии с законами физики перевернулась.
Общий вопль нарушил спокойствие реки.
-- Уау! -- протяжно стонали шахматисты.
Целых тридцать любителей очутились в воде. Они быстро
выплывали на поверхность и один за другим цеплялись
за перевернутую барку. Последним причалил одноглазый.
-- Пижоны! -- в восторге кричал Остап. -- Что же вы
не бьете вашего гроссмейстера? Вы, если не ошибаюсь,
хотели меня бить?
Остап описал вокруг потерпевших крушение круг.
-- Вы же понимаете, васюкинские индивидуумы, что я
мог бы вас поодиночке утопить, но я дарую вам жизнь.
Живите, граждане! Только, ради создателя, не играйте в
шахматы! Вы же просто не умеете играть! Эх вы, пижоны,
пижоны!.. Едем, Ипполит Матвеевич, дальше! Прощайте,
одноглазые любители! Боюсь, что Васюки центром мироздания
не станут! Я не думаю, чтобы мастера шахмат приехали
бы к таким дуракам, как вы, даже если бы я их об
этом просил! Прощайте, любители сильных шахматных
ощущений! Да здравствует клуб четырех лошадей!
Утро застало концессионеров на виду Чебоксар. Остап
дремал у руля. Ипполит Матвеевич сонно водил веслами
по воде. От холодной ночи обоих подирала цыганская
дрожь. На востоке распускались розовые бутоны. Пенсне
Ипполита Матвеевича все светлело. Овальные стекла их заиграли.
В них попеременно отразились оба берега. Семафор
с левого берега изогнулся в двояковогнутом стекле
так, будто бы у него болел живот. Синие купола Чебоксар
плыли в стеклах Воробьянинова, словно корабли. Сад на
востоке разрастался. Бутоны превратились в вулканы и
принялись извергать лаву наилучших кондитерских окрасок.
Птички на левом берегу учинили большой и громкий скандал.
Золотая дужка пенсне вспыхнула и ослепила гроссмейстера.
Взошло солнце.
Остап раскрыл глаза и вытянулся, накреняя лодку и
треща костями.
-- С добрым утром, Киса, -- сказал он, давясь зевотой,
-- я пришел к тебе с приветом, рассказать, что солнце
встало, что оно горячим светом по чем-то там затрепетало*...
-- Пристань, -- доложил Ипполит Матвеевич.
Остап вытащил путеводитель и справился.
-- Судя по всему -- Чебоксары. Так, так... "Обращаем
внимание на очень красиво расположенный г. Чебоксары"...
Киса, он в самом деле красиво расположен?..
"В настоящее время в Чебоксарах 7702 жителя"... Киса!
Давайте бросим погоню за бриллиантами и увеличим население
Чебоксар до 7704 человек. А? Это будет очень
эффектно... Откроем "Пти шво"* и с этого "Пти шво" будем
иметь верный гран-кусок хлеба... Ну-с, дальше... "Основанный
в 1555 году, город сохранил несколько весьма интересных
церквей. Помимо административных учреждений
Чувашской республики, здесь имеются: рабочий факультет,
партийная школа, педагогический техникум, две школы
второй ступени, музей, научное общество и библиотека...
На Чебоксарской пристани и на базаре можно видеть
чувашей и черемис, выделяющихся своим внешним видом"...
Но еще прежде, чем друзья приблизились к пристани,
где можно было видеть чувашей и черемис, их внимание
было привлечено к предмету, плывшему по течению впереди
лодки.
-- Стул! -- закричал Остап. -- Администратор! Наш
стул плывет.
Компаньоны подплыли к стулу. Он покачивался, вращался,
погружался в воду, снова выплывал, удаляясь от
лодки концессионеров. Вода свободно вливалась в его распоротое
брюхо.
Это был стул, вскрытый на "Скрябине" и теперь медленно
направлявшийся в Каспийское море.
-- Здорово, приятель! -- крикнул Остап. -- Давненько
не виделись! Знаете, Воробьянинов, этот стул напоминает
мне нашу жизнь. Мы тоже плывем по течению. Нас топят,
мы выплываем, хотя, кажется, никого этим не радуем.
Нас никто не любит, если не считать уголовного розыска,
который тоже нас не любит. Никому до нас нет дела.
Если бы вчера шахматным любителям удалось нас утопить,
от нас остался бы только один протокол осмотра трупов:
"Оба тела лежат ногами к юго-востоку, а головами к северо-западу.
На теле рваные раны, нанесенные, по-видимому,
каким-то тупым орудием"... Любители били бы нас,
очевидно, шахматными досками. Орудие, что и говорить,
туповатое... "Труп первый принадлежит мужчине лет пятидесяти
пяти, одет в рваный люстриновый пиджак, старые
брюки и старые сапоги. В кармане пиджака удостоверение
на имя Конрада Карловича гр. Михельсона"... Вот, Киса,
все, что о вас написали бы.
-- А о вас бы что написали? -- сердито спросил Воробьянинов.
-- О! Обо мне написали бы совсем другое. Обо мне написали
бы так: "Труп второй принадлежит мужчине двадцати
семи лет. Он любил и страдал. Он любил деньги и страдал
от их недостатка. Голова его с высоким лбом, обрамленным
иссиня-черными кудрями, обращена к солнцу.
Его изящные ноги, сорок второй номер ботинок, направлены
к северному сиянию. Тело облачено в незапятнанные
белые одежды, на груди золотая арфа* с инкрустацией из
перламутра и ноты романса "Прощай, ты, Новая Деревня"*.
Покойный юноша занимался выжиганием по дереву*,
что видно из обнаруженного в кармане фрака удостоверения,
выданного 23/VIII-24 г. кустарной артелью "Пегас и
Парнас" за 86/1562". И меня похоронят, Киса, пышно,
с оркестром, с речами, и на памятнике моем будет
высечено: "Здесь лежит известный теплотехник и истребитель*
Остап-Сулейман-Берта-Мария Бендер-бей, отец которого
был турецко-подданный и умер, не оставив сыну своему
Остап-Сулейману ни малейшего наследства. Мать покойного
была графиней и жила нетрудовыми доходами"*.
Разговаривая подобным образом, концессионеры приткнулись
к чебоксарскому берегу.
Вечером, увеличив капитал на пять рублей продажей
васюкинской лодки, друзья погрузились на теплоход
"Урицкий" и поплыли в Сталинград, рассчитывая обогнать
по дороге медлительный тиражный пароход и встретиться с
труппой колумбовцев в Сталинграде.
Светящийся гигант понес компаньонов вниз по реке. Миновали
Мариинский посад, Казань, Тетюши, Ульяновск, Сенгилей,
село Новодевичье и перед вечером второго дня пути подошли
к Жигулям.
Сто раз в этом романе наступал вечер, падало солнце и
сияла звезда, но ни разу еще в этом романе вечер не был наполнен
такой кротостью и предчувствием великих событий,
как этот.
Палубы "Урицкого" наполнились оранжевой под заходящим
солнцем толпой пассажиров. Невысокие Жигулевские горы
мощно зеленели с правой стороны. Волнение охватило души
пассажиров.
Остап, чудом пробившийся из своего третьего класса к
носу парохода, извлек путеводитель и узнал из него, что
путь вдоль Жигулей представляет исключительное удовольствие.
-- "Пароход, -- прочел Остап вслух, -- проходит близ самого
берега, разрезая падающие в реку тени береговых вершин.
Густой ковер зеленой в различных оттенках растительности
манит путника углубиться в девственную толщу лесов,
чтобы насладиться прекрасным воздухом, полюбоваться
открывающимися далями и мощной здесь красавицей Волгой и
вспомнить далекое прошлое, когда неорганизованные бунтарские
элементы..."
Пассажиры сгрудились вокруг Остапа.
-- "неорганизованные бунтарские элементы, бессильные
переустроить сложившийся общественный уклад, "гуляли"
тут, наводя страх на купцов и чиновников, неизбежно стремившихся
к Волге как важному торговому пути. Недаром
народная память до сих пор сохранила немало легенд, песен и
сказок, связанных с бывавшими в Жигулях Ермаком Тимофеевичем,
Иваном Кольцом*, Степаном Разиным и др."
-- И др! -- повторил Остап, очарованный вечером.
-- И др! -- застонала толпа, вглядываясь в сумеречные
очертания Молодецкого кургана.
-- И др-р! -- загудела пароходная сирена, взывая к пространству,
к легендам, песням и сказкам, покоящимся на
вершинах Жигулей.
Луна поднялась, как детский воздушный шар. Девья гора
осветилась.
Это было свыше сил человеческих.
Из недр парохода послышалось желудочное урчание гитары,
и страстный женский голос запел:
Из-за острова на стрежень,
На простор речной волны,
Выплывают расписные
Стеньки Разина челны...*
Сочувствующие голоса подхватили песню. Энтузиазм овладевал
пароходом. Все вспоминали "далекое прошлое, когда
неорганизованные бунтарские элементы гуляли тут, наводя
страх"...
Луна и Жигули производили обычное и неотразимое душой
человеческой впечатление.
Когда "Урицкий" проходил мимо Двух братьев, пели уже
все. Гитары давно не было слышно. Все покрывалось громовыми
раскатами:
Свадьбу но-о-о-овую справля-а-а-а...
На глазах чувствительных пассажиров первого класса
стояли слезы лунного цвета. Из машинного отделения, заглушая
стук машин, неслось:
Он весе-о-о-олый и хмельно-о-о-ой.
Второй класс, мечтательно разместившийся на корме,
подпускал душевности:
Позади их слышен ропот:
Нас на бабу променял.
Только ночь с ней провозжа-а-ался...
-- Провозжался, провозжался, провозжался! -- с недоумением
загудела Лысая гора.
-- "Провозжался! -- пели и в третьем классе. -- Сам наутро
бабой стал".
К этому времени "Урицкий" нагнал тиражный пароход.
Издали можно было подумать, что на пароходе происходит
матросский бунт -- раздавались стоны, проклятия и предсмертные
хрипы. Казалось, что на "Скрябине" уже разбиты
бочки с ромом, повешены на реях гр. пассажиры первого и
второго классов, а капитан с пробитым черепом валяется у
двери с табличкой "Отдел взаимных расчетов".
На самом же деле и матросы и пассажиры первого, второго
и третьего классов с необыкновенным грохотом и выразительностью
выводили последний куплет:
Что ж вы, черти, приуныли?
Эй ты, Филька, черт, пляши!
Грянем, бра-а-а-атцы, удалу-у-ую...
И даже капитан, стоя на мостике и не отводя взора с
Царева кургана, вопил в лунные просторы:
Грянем, бра-а-атцы, удалу-у-ую
На помин ее души!
-- Ее души! -- пел кинооператор Полкан, тряся гривой и
вцепившись в поручни.
-- Ее души! -- ворковали Галкин, Палкин, Малкин, Чалкин
и Залкинд.
-- Ее души! -- взывал Симбиевич-Синдиевич.
-- Ее души! -- заливались служащие, резвость которых в
этот благоуханный вечер не была заключена в рамки служебных
отношений.
И капитан, старый речной волк, зарыдал, как дитя.
Тридцать лет он водил пароходы мимо Жигулей и каждый раз
рыдал, как дитя. Так как в навигацию он совершал не менее
двадцати рейсов, то за тридцать лет, таким образом, ему
удалось всплакнуть шестьсот раз.
Нужно ли еще какое-нибудь доказательство неотразимости
грустной красоты Жигулей?
Поравнявшийся со "Скрябиным" "Урицкий" находился в
центре песенного циклона. Пассажиры скопом бросали персидскую
княжну за борт.
Набежали пароходы местного сообщения, наполненные
здешними жителями, выросшими на виду Жигулей. Тем не менее
местные жители тоже пели "Стеньку Разина".
Не вида-а-али вы пода-арка
От донско-ого ка-а-зака-а-а...
Светились буи, отражались в воде четырехугольные окна
пароходных салонов, мигали фонарики пароходов местного сообщения.
Гремели песни, и казалось, что на реке дают бал.
"Урицкий" легко обошел тиражный пароход. Концессионеры
смотрели на свое первое плавучее пристанище с надеждой.
Там, в огнях, среди запретительных надписей и служебной
суеты, в каюте режиссера стояли три стула. "Скрябин" медленно
отдалялся и до самой Самары были видны его огни.
В Сталинграде концессионеры ждали театр Колумба две
недели. За это время они несколько раз доходили до самого
бедственного положения. Если бы не бюро любовных писем,
учрежденное великим комбинатором на базаре, концессионерам
пришлось бы умереть с голоду.
Бюро ко времени приезда театра завело уже обширную
клиентуру среди домработниц, и Остап начинал опасаться
визита милиции. Жить, однако, пришлось скромно, прикапливая
деньги на возможные расходы по изъятию стульев.
"Скрябин" пришел под звуки оркестра в начале июля.
Друзья встретили его, прячась за ящики на пристани. Перед
разгрузкой на пароходе состоялся последний тираж.
Разыграли крупные выигрыши.
Стульев пришлось ждать часа четыре. Сначала с парохода
повалили колумбовцы и тиражные служащие. Среди них
выделялось сияющее лицо Персицкого.
Сидя в засаде, концессионеры слышали его крики:
-- Да! Моментально еду в Москву! Телеграмму уже послал!
И знаете какую? "Ликую с вами". Пусть догадываются!
Потом Персицкий сел в прокатный автомобиль, предварительно
осмотрев его со всех сторон и пощупав радиатор,
и уехал, провожаемый почему-то криками "Ура!".