Албелардо тянуло к Бэйби все то время, пока сын возился с землей; при первой же возможности он сбегал из дома посмотреть, как поживают ростки и поговорить – все больше о собственной жизни и о своем прошлом.
   Его утонувший отец играл на гитаре: винги, винги, винги.
   – Так что в семье была кое-какая музыка, – рассуждал Абелардо, присев на красноватую землю у края грядки, закуривая сигарету и наблюдая, как стекает тонкой струйкой в канаву вода для полива. То была печальная и тяжелая музыка, говорил он – пока Абелардо не научился сам и не ошеломил всех своей потрясающей игрой.
   – Я учился в полях, у Нарциско. Нарциско Мартинеса, el Huracán del Valle [111], он все это начал, музыку conjunto. Знаешь до Второй Мировой ведь не было считай ничего, просто собирались ребята и играли старый мексиканский мусор, mariachi [112]… Потом Нарциско, потом появился я, и очень скоро, сразу после войны было уже четверо или пятеро хороших conjuntos – я, Нарциско, Педро Аяла, Хосе Родригес, Сантьяго Хименес, Хесус Казиано. Я полюбил эту музыку. Сначала у нас был только маленький однорядный аккордеон, может еще какой-нибудь, если подворачивался под руку, потом мы раздобыли двухрядник и bajo sexto, и на этих двух инструментах получалась отличная танцевальная музыка. Был у меня знакомый парень, мы звали его Чарро, потому что он никогда не снимал с головы свой «стетсон», он играл вместе со мной на bajo sexto еще до того, как родился Кресченсио, бедный Ченчо. Чарро был уже старик, очень строгий на свой лад. Ну вот, он не чувствовал мою музыку, и мы разошлись, я ведь в то время сильно пил. Потом я достал tololoche – ay Dios, как красиво звучит этот инструмент вместе с аккордеоном… Даже электрический контрабас добыл. То-то они танцевали. И барабаны, да, для ритма… Да, вы, молодые, теперь смеетесь над нашей игрой, но не забывайте, для кого была та музыка, и откуда она пришла. Ее придумали бедняки, у них не было денег на модные ударники и электрические инструменты – даже если их к тому времени уже изобрели, нужно было, по крайней мере, электричество. У кого в тридцатые годы было электричество? Так что мы играли левой рукой, на басах играли. Нарциско как-то сказал: «conjunto era pa' la gente pobre» [113], – и он знал, что говорит. Он знал, каково это – быть бедняком; он водил грузовик, горбатился в полях почти всю свою жизнь. Там и начиналась эта музыка, в полях. И конечно, ты знаешь, очень многие смотрят на conjunto свысока, твоя мать, например.
   Нет, отвечал он на вопрос Бэйби, ему никогда не хотелось играть на клавишном аккордеоне, эти уродские клавиши, как зубы – зубастый инструмент, который умеет дышать, человеческая рука на нем выглядит маленьким топочущим зверьком.
   Бэйби переводил взгляд на грядки с чили, на первые кривые стручки, что закручивались под листьями, на белые соцветия, приманивавшие пчел. Почему его старый папаша всегда так много говорит?
   – Сейчас она входит в моду, эта музыка, наша музыка, и ты знаешь почему? Ее разнесли по хлопковым полям tejanos, и не только по хлопковым, а по всей стране, даже на свекольные плантации, в Орегон и дальше – si, они танцевали каждую субботу, может потому, что это для них единственная возможность расправить плечи. Я очень хорошо помню эти танцы. Мы все играли в «кругах для тако». Большинство всю неделю тоже работало в полях. Заматывали лицо платком, такую пыль поднимали эти танцоры, так они там прыгали в этой пыли. Нарциско сочинил польку «La Polvareda» [114], там как раз про это облако пыли. У меня есть старая запись, ты должен помнить. Аккордеон тогда был очень кстати, такой маленький друг. Легко носить, легко играть, довольно громкий, ритм на басах, мелодия. Бери аккордеон, и что еще надо, отправляйся на танцы. Для танцев лучший инструмент в мире, для человеческого голоса тоже. И эту музыку, этот инструмент твоя мать… – он сплюнул, – твоя мать хочет сделать из тебя что-то вроде bolillo [115], дырку от бублика, которая только и знает, что лизать жопу англо. Ты никогда не станешь таким, как они. Выучи хоть миллион американских слов, что с того? Они все равно будут лупить тебя в морду своими просоленными лапами. – Вытянув вперед потную руку с натянувшейся на мышцах кожей, он схватился за Бэйби. Кожа на руке темная, будто ее натерли крепким чаем. – Только не надейся прокормиться одним аккордеоном. Не получится, даже если будешь играть американскую музыку. Это трагедия всей моей жизни. – Сцепив пальцы, он вытянул вперед руки.
   Бэйби плыл по течению – днем он потихоньку растил чили, а по вечерам доставал аккордеон. В конце недели они играли с Крисом на танцах, в основном rancheras и польки; пели классическим двухголосьем, primera y segunda [116], резкий тенор Бэйби вздымался до дрожащего пламенного фальцета, Крис пел низко и немного в нос, придавая звуку твердость и густоту. Самые напряженные дни наступали в октябре, особенно «El Dia de la Raza» [117]. Они тогда разделялись с Абелардо, поскольку танцев устраивалось слишком много, и не было смысла держать в одном месте все три аккордеона. Танцы выматывали: напряжение от игры и света, пот, жара и жажда, постоянный, как ливень, шум, непременная компания крутых ребят поджидает Криса – юнцы, поднимавшие el grito [118], «ай-йая-ЙАА!» всякий раз, когда Крис делал шаг вперед и начинал петь.
   Несмотря на то, что большинство предпочитало теперь биг-бэнды и странный сплав джаза, румбы и свинга, несмотря на то, что публика скорее стала бы слушать «Марихуана-Буги» или «Латинские звуки Лос-Анджелеса», чем «La Barca de Oro» [119], у их стиля еще оставалось немало поклонников – тех, кто признавал в нем искусство. Это были новые люди: ветераны корейской войны, студенты университетов, они понимали conjunto, эту музыку нужно слушать, а не просто танцевать. Она что-то значила сама по себе.
   – Они слушают, – говорил Крис, – не потому что мы хорошо играем, хотя мы действительно хорошо играем, а потому что считают нас своими. Им неинтересно скакать в пыли до упаду. – Но появлялись стиляги и свистом сгоняли их со сцены – эти были помешаны на латино-мексиканцах, músicatropical [120], на жарких, вырубающих свингах.
   Крис попадал в истории, его вечно кто-то искал, во время игры он прятался у Бэйби за спиной, прямо на стоянке для машин путался с чьими-то женщинами, после перерывов опаздывал, и Бэйби столько раз приходилось выступать без него, что он уже привык играть в одиночку и обычно начинал со своих собственных песен. «Твой старый грузовик и моя новая машина» была всем хорошо известна, так же как и «Я ничего не знаю о дверях».
   Крис пил. Ввязывался в драки. Попадал в полицию, три, пять раз. По пути в камеру его избивали. О нем ходили сплетни. В кармане он носил пистолет. Крутился среди Робело. Его друга Винса избили до смерти дубинкой, завернув перед тем в грязный ковер.
   Два таких сына – какие тропки могли они найти в этом мире? Крис работал водителем такси и уходил по ночам из дома – ночь за ночью, на работу или нет. Очень часто он не показывался и в те вечера, когда они должны были играть.

Обращение

   Перемены пришли неожиданно. В 1952 году Крис принял странную веру Свидетелей Иеговы и женился на Лорейн Лик, дочери той самой миссионерской пары, которая много лет назад приезжала к Релампаго крутить свои бесконечные «как сказал Господь» и «Иисус нас учит». Крису исполнилось двадцать четыре года. Миссионерская дочка Лорейн превратилась в благочестивую бесцветную блондинку с пухленьким личиком и тихим невнятным голоском. Взволнованные и очень несчастные родители, попав в ловушку своих же собственных проповедей о всеобщем братстве (им и не снилось, что их речи вернутся к ним таким бумерангом), выстояли всю церемонию, но не пришли на фиесту, которую устроили Абелардо с Адиной. И хорошо, что не пришли, поскольку пьяный Абелардо произнес, обращаясь к жене, следующую речь:
   – Вот видишь, сколько лет назад ты перешла в их веру? А теперь еще и Крис, так что вы с сеньором Ликом одной религии, что, не так? Но он все равно думает, что он выше – и он, и его жена, и их рыбоглазые дочки. Что изменилось от этой женитьбы?
   Крис сбрил усы, постригся покороче, разогнал прежних друзей. Он бросил пить, курить, и теперь часто можно было видеть, как он складывает руки, склоняет голову и что-то бормочет одними губами.
   Не изменился только его знаменитый пустой смех. Воскресными вечерами Крис с Лорейн приходили в гости, Лорейн, словно глухонемая, сидела на диване, смотрела кроличьими глазами в телевизор «Сирс-Роубак» и кормила грудью ребенка. Ну и бревно, думала Адина.
   Крис усаживался на перилах крыльца, ставил одну ногу на ступеньку, а другой болтал в воздухе. И хитровато поглядывал на Бэйби, который по-прежнему жил дома – такой взгляд появлялся у Криса всякий раз, когда ему требовалось из чего-нибудь выкрутиться.
   Бэйби сказал:
   – Ну? Что у тебя на уме? Ты завел на стороне подружку, и теперь я должен сообщить Лорейн, что ты сваливаешь из города?
   За последнее время Крис растолстел, бритое лицо раздулось – это потому, что все время хочется курить, объяснял он, да еще жуешь всякую дрянь – буррито, тако, гамбургеры, пепси. Когда водишь такси, все время хочется есть, но при этом почти не двигаешься. На переднем сиденье его машины вечно шуршали бумажные пакеты и конфетные обертки.
   – Ты совсем не изменился, все те же гадости. Нет никакой подружки. Просто я не могу больше играть в клубах и на танцах. Это противоречит моей религии, и родственники очень переживают. Так что я, наверное, переключусь на орган, буду играть на службах, ну, ты знаешь, гимны? Религиозную музыку. Понимаешь, я теперь познал Иисуса, и у моей музыки появилась цель. Я был дикарем, теперь стараюсь исправиться. Так что придется вам с отцом одним продолжать дело Релампаго.
   В доме заплакал ребенок.
   – Значит, записываться с нами ты тоже не будешь? Договорились ведь за несколько месяцев вперед. Он расстроится. Можем потерять контракт – две песни Бернала нужно делать из трех частей.
   – Он должен понять, моя жизнь изменилась.
   – Ну что ж, делай, как знаешь. Ты еще водишь это ебаное такси?
   Да, отвечал Крис, он все еще водит такси.
   – Должно быть, хорошая работа, раз у тебя новый фургон. – Бэйби кивнул в сторону улицы, где переливалась бежевой краской новая машина Криса.
   – Что ты хочешь этим сказать? Говори прямо. – Лицо по-черепашьи сжалось.
   – Нет, старик, ничего. Надо же, бля, что-то говорить.
   – Ничего так ничего. Отъебись от меня.
   Теперь Бэйби знал точно, что Крис лжет насчет Иисуса, и в этой мутной воде что-то шевелится.

Блудный сын

   Фиаско с чили осталось позади. У Бэйби не было ни малейшего понятия о том, чем теперь заняться в жизни, кроме грязных работ – кое-какие деньги он собирал в выходные дни, играя все подряд: мамбо, ча-ча-ча, текс-мекс, польки, кубинские danzones [121] и, эх, свинг. Он подумывал устроиться водителем автобуса. С виду работа неплохая: большая машина, красивая форма, свежий воздух, когда захочется, много красивых девушек всегда перед глазами. За водителями автобусов закрепилась слава главных ловеласов. Но шансов не было. Компания нанимала только англо. Он так и не окончил школу, и терпеть не мог тех своих приятелей, кто, приезжая домой из колледжа, смотрел по сторонам так, словно вокруг неприятно пахло, торопился вернуться в мир, куда с таким трудом вырвался, и отпускал в спину шуточки. Бэйби вспоминал, как в детстве мечтал стать архитектором, недоумевал, откуда это взялось, и как это вообще бывает – идеи превращаются в дома. Он не жалел, что бросил школу. На передней стенке трейлера он изобразил что-то вроде фрески, срисовав с отцовских фотографий всех великих аккордеонистов, – Абелардо был в центре, а из-за его плеча улыбался Нарциско Мартинес. Разобщенные головы с твердыми ртами и сияющими глазами висели в воздухе, одни вверху, словно воздушные шары, другие у самой земли.
   Любовные чары его, казалось, не брали – он предпочитал мимолетные увлечения: день, два, затем терял интерес. После кратких взрывов он играл, как демон, разжигая свою музыку так, словно хотел переиграть всех других музыкантов. В то время его привлекали жесткие диссонансы. Женщины крутились вокруг, перешептываясь о его особенной силе, о том, что его тело – горячий утюг, который только что сняли с углей.
   – Ay, Dios, мой рот в огне, у меня шрамы по всему телу, на груди, руках, на ногах и на животе! – приглушенный смех и вопросы о более интимных местах. Он мог получить любую, стоило только протянуть руку, но ему не хотелось выбирать. Он никогда не терял самообладания, но его боялись. Все помнили, что в детстве у него всегда были горячие руки, а прикосновение вызывало дрожь. Говорили, что если он ударит человека по щеке, то кожа несчастного прилипнет к его пальцам.

Все хорошо

   Но через некоторое время, словно путешественник, вдруг заметивший, что солнце клонится к закату, и угасающего света осталось всего на несколько часов, он решил жениться и быстро выбрал первую женщину из тех, что оказались рядом, Риту Санчес. Выпускница университета в Остине, учительница, она всерьез увлекалась общественной работой и новой политикой, была известна как женщина строгих нравов, и боролась за то, чтобы провели, наконец, канализацию на юг Хорнета в colonia, кошмарное место, где жили в основном mojados, от безысходности перебравшиеся за реку, и до сих пор страдавшие от экзотических болезней – проказы, бубонной чумы, туберкулеза. Говорили, что они грабят людей, хватают на автотрассах женщин и бросают их под машины, чтобы полюбоваться на раздавленное мясо.
   В первую брачную ночь он сделал ей ребенка, и жизнь покатилась по привычной человеческой колее: роды и кормления, работа, готовка, детские болезни, их маленькие таланты и способности. Впервые в жизни он не видел разницы между собой и другими. Дочка родилась с родимыми пятнами – маленькими красными метками в паху, подмышкой и на шее. Год спустя, через день после смерти Сталина, появился мальчик (газеты в тот день вышли с заголовком «Jose Stalin ha muerto» [122]), они назвали его Нарциско, в честь друга юности Абелардо. Рита забросила общественную работу, отказывалась от одного комитета за другим. Дети поглощали ее целиком. Странно – музыкальные способности Бэйби вдруг выросли до небывалой высоты.
   – А все потому, что больше не надо тратить силы и искать, где бы да кого, – объяснил Абелардо. Он часто приходил к Бэйби домой – в любое время; утром, под облаками цвета лососевой икры, он с удовольствием выпивал чашку кофе, потом бродил по двору, критиковал ритин базилик, полный мелких жучков, вдыхал вчерашнее тепло застоявшегося воздуха. Во дворе они соорудили небольшую веранду. Рита посадила дерево, долго поливала, теперь оно уже прилично выросло и отбрасывало хоть небольшую, но тень. Корни поднимали над землей саманные плитки, и дети часто падали, когда устраивали под деревом беготню.
   – Ты очень хорошо играешь, правда. Можешь прославиться. У тебя все для этого есть.
   – Да? И поменять имя, как Андрес Рабаго на Энди Рассела? А Дэнни Флорис на Чака Рио? Или Ричард Валенсуэла, который стал Ричи Вэленсом? Ни за что.
   Только теперь, без зависти и ревности, Бэйби смог оценить все величие своего отца. Видел его открытия, его место в истории музыки. Теперь они пели вместе, он чувствовал, как его голос обнимает отцовский, и между ними возникает что-то вроде бесполого брака, нечто подобное тому, как сливаются вместе потоки воды. Они были близки той близостью, которой не знают даже любовники – так скрещиваются на земле тени птиц, что летят на разной высоте.
   И аккордеон, да, он сливался с ним, держа у груди так, что дыхание инструмента подчиняло его собственное, этот резонанс заставлял дрожать все его тело. У него было много аккордеонов, они шли к нему в руки, как приблудные собаки. В чужом городе кто-то непременно приходил за кулисы и предлагал купить старый инструмент, иногда просто отдавал. Возвращаясь в Техас, Бэйби всякий раз привозил с собой чужой аккордеон. Дома он доставал его, искал маленькие секреты, определял, поднеся меха к особо чувствительной коже у подбородка, не протекает ли воздух, изучал голос и нрав, подстраивал под свой вкус. Абелардо не позволял ему играть на старом зеленом аккордеоне.
   «Два глаза на лице» – так называли отца и сына. Зал почтительно замирал при их появлении, вызывал их снова и снова, и взрывная волна аплодисментов шла на спад только тогда, когда со сверкающими инструментами в руках они одновременно выступали вперед, открывали рты и запевали «Yo soy dueodemicorazón…» [123]

Кусай меня, паук

   Во сне Абелардо ничего не почувствовал. Паук укусил, пока он спал, и распухшая нога лежала спокойно. Но неглубокий серебристый свет наступающего дня нес с собой обреченность. Рядом мирно дышала жена, но когда он потянулся, привлеченный теплом ее тела, по спине пробежала дрожащая волна. В паху что-то щекотало, и он опустил руку. Паук укусил опять. Абелардо подскочил и скинул одеяло, обнажив тело жены в линялой ночной сорочке, поджатые ноги, согнутые руки. Коричневый отшельник промчался по простыне, по ноге Адины и скрылся в темноте под кроватью.
   Колотилось сердце. Чесались шея и пах. Страшно хотелось заснуть опять, прижаться к теплому боку жены, провалиться в это серебристое, чуть подкрашенное голубизной утро.
   – Что? – пробурчала Адина.
   – Araña. Паук. Меня укусил паук. Он под кроватью.
   Она вскочила и бросилась к дверям, волосы примялись с одной стороны и беспорядочно топорщились с другой.
   – Коричневый паук?
   – Кажется, да. – Он отвернулся и стал разглядывать свой пах, нелепые длинные волосы болтались по плечам. Ощупал шею. – Два раза, кажется. Не представляю, как его теперь найти, он убежал под кровать.
   Адина ушла в кухню, чтобы достать из-под раковины пульверизатор с ядом.
   – Погоди, – скомандовал он. – Свари мне сначала кофе. Ai, ai! Когда-нибудь это должно было случиться.
   Он натянул одежду, как следует встряхнув ее, на случай если там сидит еще один паук. Зашел в кухню, сел на стул, выпил кофе. Начинало тошнить, и очень сильно.
   Весь день его рвало, весь день зеленой обжигающей струей из него лился понос, разъедающая лихорадка мешалась с запахом отравы для насекомых, зубы стучали, он замерзал. Ужасно хотелось лечь в постель и уснуть, но он боялся паука. И потом, лучше лежать на тахте поближе к туалету. Слава богу, в трейлере есть ванная, не то что в старом доме Релампаго или в вонючих colonias, где сгнила даже земля. Хорошо, что не надо с раздутой прямой кишкой и больным животом бежать по грязи к нужнику. Автобусы ревели.
   В полдень жена вызвала такси, чтобы отвезти его в больницу.
   – Они дадут тебе что-нибудь, – бормотала она. Ему было слишком плохо, возражать он не мог. В приемной они сели на драные пластиковые стулья. Адина заполнила какие-то сложные бумаги. Комната была забита людьми: хнычущие и кашляющие дети, какая-то старуха постоянно водила рукой по брови, словно хотела вытащить спрятанную под ней боль, измученный мальчик. Многие просто стояли, прислонившись к стене, садились на корточки или прямо на пол.
   – Нам еще повезло, что достались стулья, – сказала Адина. Абелардо ничего не ответил, он сидел, упершись головой в стену, но дважды пришлось вскакивать и мчаться за фанерную дверь в туалет. Из приемной было слышно, что его рвет. Он вернулся весь растрепанный, но, несмотря на болезнь, попытался уложить волосы.
   Они прождали два часа. Появлялись новые люди, но, кажется, никто не уходил. В конце концов, Адина подошла к перегородке и стучала там по крашеному стеклу до тех пор, пока не выглянула дежурная – англо с белыми от злости глазами.
   – Скажите, еще долго? Моему мужу очень плохо.
   – Да, еще не скоро. Доктор в больнице, на совещании. Если бы все записывались на прием, а не вваливались просто так вместо того, чтобы по-человечески записаться и прийти вовремя!
   Она вернулась к Абелардо. На ее стуле уже сидела лупоглазая женщина с хромым ребенком. Адина наклонилась к мужу и прошептала:
   – Доктора нет. Она сказала, что еще долго.
   – Отвези меня домой.
   Закрыв глаза, он лежал на диване перед бубнящим телевизором. Он не мог проглотить ни капли. Адина поговорила с соседями, и старая Мария, согнутая, морщинистая, но еще крепкая старуха сказала ей:
   – Это ужасно. Надо было везти его на тот берег к мексиканцу. Там очень хорошие доктора, такие любезные, легчает от одного голоса. Не надо сидеть и ждать тысячу лет. И главное, за визит берут только двадцать долларов. А в больнице восемьдесят. И таблетки, у них те же самые таблетки, как на этой стороне, только там ты платишь пять или шесть долларов, а здесь – сто. Меня невестка научила. Мы всегда ездим на тот берег, если кто болеет, послушай моего совета, вези его туда.
   Еще Мара, работавшая в конторе благотворительного общества, выпускница университета, в юбке до пят, длинный шарф болтается и застревает в дверях, из сандалий торчат босые ноги с желтыми ногтями – Мара тоже стала ее упрекать:
   – Нужно было вызвать curandera [124], Дону Очоа – она помогает совсем больным людям, к которым врачи не хотят даже прикасаться, я сама видела. Что-то в этом все-таки есть, вы знаете.
   Адина позвонила Крису, но Лорейн сказала, что тот уехал, она не знает куда, возможно, вернется на следующей неделе, она не знает. У нее как будто болело горло, и ей трудно было говорить. Где-то в глубине миссис Лик грубо спросила: кто это, он?
   Ночью начались конвульсии. Каждый приступ предвещало зловещее чувство, будто на него надвигается черный и тяжелый паровоз. Абелардо садился, чтобы хоть как-то противостоять этому жуткому давлению, как-то пережить эту ночь в одиночку – жена спала на пропахшей ядом кровати.
   В пояснице заныло, ноги сперва сжимались, потом начинали дергаться вверх-вниз, не подчиняясь его воле. Зубы стучали. Он весь трясся, словно его заставлял дрожать камертон настройщика. Дрожь становилась все сильнее, тряска расходилась от стиснутой спины, будто все его тело играло низкую приглушенную ноту. Челюсть стучала быстрее любой кастаньеты. Вокруг расползалась красная тьма, он падал на пол, поджав ноги. Через минуту приступ проходил, Абелардо, задыхаясь, карабкался обратно на диван, садился и откашливался.
   Снова и снова невыразимый ужас сменялся припадком. Грудь давило, было трудно дышать. Внутри жгло, а желудок сжался до размера яблока.
   Но наутро стало лучше, хотя лицо и оставалось грязного цвета, словно кофе со снятым молоком. Он кое-как сполз с дивана и согласился съесть приготовленную Адиной тарелку риса. Тяжелый запах вызвал новый приступ тошноты, и все тело скрутило в болезненном, но сухом рвотном позыве.
   – Ложись в постель, Абелардо. Я побрызгала там все, что только можно, все перекладины и винты, а потом еще продула. Ни один паук в этом не выживет. Если я проспала в этой постели всю ночь, то ты тоже можешь лечь. Тебе нужно отдохнуть.
   Шатаясь и прихрамывая, он позволил увести себя в спальню. Длинные волосы болтались кое-как, но он этого не замечал. Она стащила с него заляпанный халат, обмыла теплой водой и пахучим мылом. Каким облегчением стал этот кусок влажной материи для его твердого горящего тела. Адина испугалась, увидав, как он похудел за два последних дня. Он стыдливо прикрывал полотенцем воспаленный пах, но она все же разглядела гнойную красную опухоль, и еще одну, такую же, на шее. Сняла с дверного крюка ночную рубашку, приподняла мужа, натянула через голову. Он качнулся вперед и едва не упал на белую простыню. Жена вышла из спальни.
   Комната словно наполнилась полыхающим светом, затем сильный ветер вдруг принес холод. Болели глаза. Он пошевелил дрожащими ногами, почти перевернулся на бок, и настырная коричневая тварь, придавленная узким рукавом ночной рубашки, укусила снова.