Страница:
На чердаке у Салка он нашел стопку пожелтевших расистских газет: «Звон Клана», «Чистокровная Америка», «Белый рыцарь» и продал их библиотеке «Союза защиты гражданских свобод». Несколько сотен проволочных вешалок покрасил из пульверизатора в лимонный и огненно-красный цвета, после чего отвез в местную химчистку – по доллару за полсотни; унитаз, бачок с цепочкой и ванна на грифоновых ножках ушли за хорошую цену в отель «Волчья Шкура» города Хьявата-Фоллз. На втором этаже он складывал ненужное – треснувшие пластиковые ремни, рваные галоши, ломаные пластиковые оправы от очков, разнокалиберные пуговицы, коробку с рыболовными крючками, проржавевшими настолько, что они слиплись в один колючий ком.
Осматривая крышки столов и ящики бюро, он нашел двадцатидолларовую бумажку, приклеенную лентой к кухонной столешнице, такая же болталась на ржавой кнопке у задней стенки платяного шкафа. Вонючие стариковские матрасы стали настоящим рогом изобилия.
Он вынес из дома вещи, затем реквизировал плинтусы, прополз по всем полам, поднимая доски и ощупывая дымоход, которым уже давно не пользовались, отпарил обои (кое-что за них давали декораторы, пускавшие в дело пурпурные завитки и выдолбленные в бумаге полоски) в тех местах, где бумага легко отставала от стен. Старания были вознаграждены кучей скомканных банкнот на общую сумму восемь тысяч долларов и банкой с полтинниками президента Кеннеди.
К концу 1989 года вложенный доллар принес Айвару 111 999. Он купил стоявшую у реки старую фабрику шерсти, и начал собирать подержанную мебель в сотнях развалившихся сберегательных и заемных банков. Из кабинетов и вестибюлей поверженных контор лилась потоком отличная мебель: ореховые столы с серебряными деталями, ящики для бумаг ручной полировки, столы тикового дерева для приема посетителей, журнальные столики беленого дуба, компьютерные столы из карельской березы. Он заполнил этим богатством три этажа – впрочем, состояние мебели не было идеальным, ящики ободрались в тех местах, где клерки царапали ногтями, выслушивая по телефону плохие новости.
Эта мебель и стала основой айваровского богатства. Одна его бизнес-рука хватала старые викторианские дома, расчищала их и продавала после разбора ореховые библиотечные панели, витражи, колонны портиков, лепнину, балясины и ванны на когтистых лапах – в стране начинался строительный бум. Другая копила отборную офисную мебель и садовые скульптуры. В сети его магазинов «Западная старина» можно было найти все, вплоть до фальшивых фасадов и коновязей, витрины ломились от шпор, коллекционных мотков колючей проволоки, десятигаллонных шляп, коровьих черепов – болтавшиеся по стране бродяги свозили все это на деревенские аукционы, а сам он собирал новый хлам по ломбардам и комиссионкам мелких городков. С ним вместе путешествовал Девил Бассвуд, специалист по американе, работавший раньше в Сотби, двадцатидевятилетний молодой человек, всегда в отглаженных шелковых брюках от Джорджио Армани, толстовках и белых подтяжках. За ними следовал полутрейлер, и как только он наполнялся, Девил вызывал новый. (Зимой Бассвуд утонул в озере Вермилион, когда его буер соскользнул в открытую воду.)
К сорок восьмому дню рождения Айвар был хозяином ранчо в Монтане и прибрежной виллы на Таити, но внешне почти не изменился: длинные, пыльные веревки волос все так же болтались по плечам грязного льняного пиджака, на ногах хлюпали черные кроссовки. Он по-прежнему собирал по пути невостребованные мусорные баки и интересовался ломаными велосипедами. В занюханном монтанском городишке, таком маленьком, что некуда даже плюнуть, он купил содержимое ломбарда «Бедный Мальчуган», где среди прочего обнаружилось старое седло со штампом на задней луке «А. Д. Зейцлер и Ко, Силвер-Сити, Нью-Мексико», веревки и пастушьи крюки, полка для журналов с вырезанным на боку кривоногим ковбоем, круглое, обтянутое ячеистой сеткой радио, корзинка с потускневшими серебряными ложками и старый зеленый аккордеон такого несчастного вида, что можно было подумать, будто на него наступила лошадь. Более-менее интересные предметы отправились в лабораторию для оценки и реставрации (таким образом он обнаружил утерянную картину Ремингтона с кавалерийской атакой, а резная полка для журналов оказалась позарез нужна изысканному и экстравагантному Томасу Моулзуорти[314]). Старые ложки годились разве что на переплавку, аккордеон же отправился на долларовый прилавок олд-глориевского склада, открытого двадцать четыре часа в сутки, днем и ночью, настоящей Мекки для коллекционеров, способных проехать сотню миль, чтобы вдоволь порыться в мусорных корзинах.
Подземелье
Брат Айвара Конрад Хасманн
В стороне от дома
Скука
Осматривая крышки столов и ящики бюро, он нашел двадцатидолларовую бумажку, приклеенную лентой к кухонной столешнице, такая же болталась на ржавой кнопке у задней стенки платяного шкафа. Вонючие стариковские матрасы стали настоящим рогом изобилия.
Он вынес из дома вещи, затем реквизировал плинтусы, прополз по всем полам, поднимая доски и ощупывая дымоход, которым уже давно не пользовались, отпарил обои (кое-что за них давали декораторы, пускавшие в дело пурпурные завитки и выдолбленные в бумаге полоски) в тех местах, где бумага легко отставала от стен. Старания были вознаграждены кучей скомканных банкнот на общую сумму восемь тысяч долларов и банкой с полтинниками президента Кеннеди.
К концу 1989 года вложенный доллар принес Айвару 111 999. Он купил стоявшую у реки старую фабрику шерсти, и начал собирать подержанную мебель в сотнях развалившихся сберегательных и заемных банков. Из кабинетов и вестибюлей поверженных контор лилась потоком отличная мебель: ореховые столы с серебряными деталями, ящики для бумаг ручной полировки, столы тикового дерева для приема посетителей, журнальные столики беленого дуба, компьютерные столы из карельской березы. Он заполнил этим богатством три этажа – впрочем, состояние мебели не было идеальным, ящики ободрались в тех местах, где клерки царапали ногтями, выслушивая по телефону плохие новости.
Эта мебель и стала основой айваровского богатства. Одна его бизнес-рука хватала старые викторианские дома, расчищала их и продавала после разбора ореховые библиотечные панели, витражи, колонны портиков, лепнину, балясины и ванны на когтистых лапах – в стране начинался строительный бум. Другая копила отборную офисную мебель и садовые скульптуры. В сети его магазинов «Западная старина» можно было найти все, вплоть до фальшивых фасадов и коновязей, витрины ломились от шпор, коллекционных мотков колючей проволоки, десятигаллонных шляп, коровьих черепов – болтавшиеся по стране бродяги свозили все это на деревенские аукционы, а сам он собирал новый хлам по ломбардам и комиссионкам мелких городков. С ним вместе путешествовал Девил Бассвуд, специалист по американе, работавший раньше в Сотби, двадцатидевятилетний молодой человек, всегда в отглаженных шелковых брюках от Джорджио Армани, толстовках и белых подтяжках. За ними следовал полутрейлер, и как только он наполнялся, Девил вызывал новый. (Зимой Бассвуд утонул в озере Вермилион, когда его буер соскользнул в открытую воду.)
К сорок восьмому дню рождения Айвар был хозяином ранчо в Монтане и прибрежной виллы на Таити, но внешне почти не изменился: длинные, пыльные веревки волос все так же болтались по плечам грязного льняного пиджака, на ногах хлюпали черные кроссовки. Он по-прежнему собирал по пути невостребованные мусорные баки и интересовался ломаными велосипедами. В занюханном монтанском городишке, таком маленьком, что некуда даже плюнуть, он купил содержимое ломбарда «Бедный Мальчуган», где среди прочего обнаружилось старое седло со штампом на задней луке «А. Д. Зейцлер и Ко, Силвер-Сити, Нью-Мексико», веревки и пастушьи крюки, полка для журналов с вырезанным на боку кривоногим ковбоем, круглое, обтянутое ячеистой сеткой радио, корзинка с потускневшими серебряными ложками и старый зеленый аккордеон такого несчастного вида, что можно было подумать, будто на него наступила лошадь. Более-менее интересные предметы отправились в лабораторию для оценки и реставрации (таким образом он обнаружил утерянную картину Ремингтона с кавалерийской атакой, а резная полка для журналов оказалась позарез нужна изысканному и экстравагантному Томасу Моулзуорти[314]). Старые ложки годились разве что на переплавку, аккордеон же отправился на долларовый прилавок олд-глориевского склада, открытого двадцать четыре часа в сутки, днем и ночью, настоящей Мекки для коллекционеров, способных проехать сотню миль, чтобы вдоволь порыться в мусорных корзинах.
Подземелье
Элиза Хассманн была лишь одной из неправдоподобно большого числа жителей Олд-Глори с диагнозом «рак». Утомляемость в городе заметно превышала среднюю по стране: мужчины по вечерам надолго застывали перед телевизорами, женщины шатались на рабочих местах и клевали носом в автобусах. Встревоженные чиновники от здравоохранения катались по окрестным фермам, брали пробы почвы, воды и воздуха, проверяли местную кукурузу и свиней. Кому-то пришло в голову исследовать известняковые пещеры, что прятались глубоко под черной землей. Люди годами жаловались на низкий подземный гул, который в разное время года превращался то в нескончаемый скрежет, как будто, по утверждению прихожан-пятидесятников, там катился в ад бесконечно длинный подземный поезд, а то в резкие завывания, похожие, по мнению доморощенных историков, на гуляющий в подземных казематах ветер. Штат прислал в город женщину-геолога, которая, в свою очередь, выписала команду ученых с непонятными приборами; они-то в результате и сообщили, что действительно, из пещер вырывается низкочастотный звук – мощная вибрация, семнадцать циклов в секунду, дополнительный обертон семьдесят циклов в секунду и еще пульсация с гораздо более высокой частотой, причина неизвестна, и явление, безусловно, представляет собой загадку природы. В довершение ко всему, в пещерах обнаружили опасно высокий уровень радона, который и проникал в подвалы Олд-Глори. Город лихорадочно распродавал дома и разъезжался. Недостроенные прямоугольные скелеты отбрасывали трудноразличимые тени, а кучи кирпичей и песка зарастали травой.
Брат Айвара Конрад Хасманн
– Так вот откуда взялись эти белые фазаны. Все от радона. – Конрад Хасманн с женой Нэнси сидели за столом на старой ферме Хасманнов, он выплевывал на тарелку нежующийся кусок бекона и водил рукой по лбу, откидывая нависшую над глазом седую кудрявую прядь. В наследство от Нильса ему достался длинный шишковатый нос, близко посаженные светло-голубые глаза придавали странноватый вид, а уши плотно прижимались к голове. Ферма перешла к обоим братьям, но Айвар, проведя в полном одиночестве в доме ровно один день – таково было его условие – продал свою долю Конраду, который тут же избавился от всей земли, кроме четырех окружавших дом акров, и остался работать на газовой компании Руди Генри. (Когда его дочь Вела была еще маленькой, он говорил ей, что просто обязан там работать, потому что его фамилия Хасманн, а это почти что Газман. Потом к ним взяли на работу Джона Рупа, и отец объяснил девочке, что рупом называется редкий невидимый газ, благодаря которому летают птицы.) Вместе с домом он получил в наследство фотографию покойной тетушки Плоретты – во всех регалиях Дикого Запада и в ореоле уносимых ветром осиновых листьев она восседала на пне, светлые волосы выбились из-под громадной белой ковбойской шляпы, обтянутая перчаткой рука покоится на плетеном аркане, маленькая шпора блестит на солнце, а из кобуры на правом бедре торчит перламутровая рукоятка револьвера, взятого напрокат у фотографа.
– Сколько раз просила не выплевывать изо рта, тошнит уже. Зачем ты это делаешь? – Старалась дышать через рот, Нэнси накручивала на указательный палец прядь волос. – Слышишь, какой ветер? По радио сказали, порывами до шестидесяти. Погода теперь точно переменится. – Она выбросила в ведро сложенную газету. – Дурацкий кроссворд, сплошные реки в Азии и игроки в гольф тридцатых годов.
– Где Вела?
– Не знаю, где-то на улице. Не представляю, что она там делает на таком ветру. А что?
Голос Конрада стал по-кошачьему мягким.
– Я просто подумал, поваляемся немного в спальне, можно чуток вздремнуть. – Мягкий живот свободно колыхался под трикотажной рубашкой.
– Спать днем? То я не знаю, тебе охота спать не больше, чем заполучить рак.
– Хватит про одно и то же. Я уже слышать не могу эти раковые разговоры. Пошли в спальню. – Он шлепнул ее по заднице. Она увернулась, но все же потопала вслед за ним в сумрачную комнату (раньше тут спали его родители, но Нэнси обила потолок тканью с блестками, а стены заклеила обоями в оранжевую полоску), простыни и одеяло после ночи сбились и хранили запах их тел, ветер пронзительно свистел в окнах.
– И, конечно, точно в момент оргазма нашей девочке отрезало руки, – год спустя, шепотом призналась Нэнси своей сестре.
– Сколько раз просила не выплевывать изо рта, тошнит уже. Зачем ты это делаешь? – Старалась дышать через рот, Нэнси накручивала на указательный палец прядь волос. – Слышишь, какой ветер? По радио сказали, порывами до шестидесяти. Погода теперь точно переменится. – Она выбросила в ведро сложенную газету. – Дурацкий кроссворд, сплошные реки в Азии и игроки в гольф тридцатых годов.
– Где Вела?
– Не знаю, где-то на улице. Не представляю, что она там делает на таком ветру. А что?
Голос Конрада стал по-кошачьему мягким.
– Я просто подумал, поваляемся немного в спальне, можно чуток вздремнуть. – Мягкий живот свободно колыхался под трикотажной рубашкой.
– Спать днем? То я не знаю, тебе охота спать не больше, чем заполучить рак.
– Хватит про одно и то же. Я уже слышать не могу эти раковые разговоры. Пошли в спальню. – Он шлепнул ее по заднице. Она увернулась, но все же потопала вслед за ним в сумрачную комнату (раньше тут спали его родители, но Нэнси обила потолок тканью с блестками, а стены заклеила обоями в оранжевую полоску), простыни и одеяло после ночи сбились и хранили запах их тел, ветер пронзительно свистел в окнах.
– И, конечно, точно в момент оргазма нашей девочке отрезало руки, – год спустя, шепотом призналась Нэнси своей сестре.
В стороне от дома
На деньги, оставшиеся от страховки Велы, они починили в старом доме изоляцию, на это ушла тысяча долларов, а еще две – на масляный обогреватель и штормовые окна на втором этаже, но все равно зимой в спальне было так холодно, что изо рта шел пар. Нэнси хотела переделать кухню, расширить вечно забивавшийся сток и поменять вздувшийся линолеум, но Конрад сказал: пока подожди.
Он поскоблил стекло и взглянул на белое волнистое поле. На противоположном окне солнце растопило наледь, и там виднелись растянувшиеся вдоль дороги здания, элеватор и афишная тумба, на которой женщины из кружка лютеранок нарисовали личико трехлетнего ребенка с золотыми кудряшками и одинокой, словно маленький значок, слезкой – «АБОРТ ОСТАНАВЛИВАЕТ БИЕНИЕ СЕРДЦА» – вдалеке маячила бензоколонка «Коноко», река, и на другом ее берегу – айваровский склад и автостоянка. На щебенке дороги валялся ком гофрированного железа, прямо на желтой полосе. Мертвая ворона – должно быть, подбирала какую-то гниль и попала под машину. Проехал синий пикап Дика Куда, вильнув, он придавил воронью тушку и отбросил в сторону перья. Конрад проследил за грузовиком и увидел, как тот остановился у забегаловки под названием «Вдали от дома».
Ни с того, ни с сего Конраду вдруг захотелось кусок вишневого пирога и кружку бодрящего кофе, только не растворимого и не в гранулах, и не из художественного стекла Нэнси. Несколько лет подряд он пил кофе с пирогами в Чиппеве, в гриле Уилли, но не раз обращал внимание, что каждое утро у забегаловки «Вдали от дома» собирается приличная толпа.
Когда он ехал мимо силосной башни, настроение, как обычно, испортилось – тысячу раз за лето можно было забраться наверх и закрасить эту проклятую штуку – облупившееся изображение Иисуса со змеей в каждой руке перед домом-трейлером. Вообще снести башню, если на то пошло. Столько лет стоит пустая. Кристаллики снега на пучках придорожной травы напоминали корку соли. Он миновал плакаты «ОЛД-ГЛОРИ ВЕРИТ В БОГА И В АМЕРИКУ, А ВЫ?» и «ЗДЕСЬ СЛЕДЯТ ЗА ДЕТЬМИ».
Единственное свободное место оказалось рядом с Диком Кудом. Его одежда пахла каким-то ядовитым стиральным порошком. Ресторан был полон, сюда явилась половина фермеров городка, которым неохота было самим готовить себе завтрак – а может, они пришли ради удовольствия заказать и получить два сочных свиных ребрышка с домашней жареной картошкой, а то и добавку, вместо тарелки с несъедобной дрянью и жалобного нытья. Какого черта Нэнси не может приготовить приличный завтрак? Знает же прекрасно, что он любит испанский омлет, и как часто она его жарит? На День отца разве что. Завтрак в постель, испанский омлет, еще кое-что. А все другие дни – «готовь сам». И только Нэнси такая?
– Дик, ты дома что ешь на завтрак?
Дик поднял красную физиономию – кожа пористая, словно на нее побрызгали горячим сахаром.
– Замороженные вафли. У нас вся морозилка завалена этими вафлями. Их можно есть с маргарином или с кукурузным сиропом, можно со взбитыми сливками из тюбика. В крайнем случае, с желе. Как поживаете, миссис Рудингер? Я, пожалуй, возьму дежурное блюдо.
– Вы уверены? Сегодня у нас пареная репа, ее не все любят. – Она многозначительно посмотрела на человека из службы доставки, перед которым стояла тарелка с горкой пареной репы.
– Клянусь этим снегом, очень люблю. И побольше жареного лука. – На стене, за кассовым аппаратом висела фотография миссис Рудингер: стоя у венецианских жалюзи, она держала горящую бумагу – закладную – щипцами для спагетти. Над дверью красовалась голова взрослого оленя, которого миссис Рудингер застрелила в 1986 году; голова покачивалась, когда входили посетители.
– Это входит. Печенка, лук, пареная репа, два кукурузных кекса и кофе. Вы будете кофе?
– Лучше молока. Если можно. – Он повернулся к Конраду и сочувственно спросил:
– Как девочка?
– Кажется, неплохо, справляется. Два раза в неделю терапия, дома специальные приборы. Музыку еще слушает, мы купили «Уокман», пока она лежала в больнице. Чуть ли не каждые два дня ей подавай новую кассету, получается недешево.
Два сезонника-гватемальца встали из-за стола, заплатили за свои яичницы и ушли. Мимо проскакала новая официантка миссис Рудингер, наполняя чашки кофе.
– Кто она? – поинтересовался Дик Куд, когда девушка отошла на приличное расстояние, – китаянка, вьетнамка?
– Думаю, кореянка, – сказал Конрад. – В этом все и дело, азиаты затопили страну – чинки, мексы, паки, теперь еще арабы с Ближнего Востока. Совсем не то, что наши предки – те были белыми, они знали, на что идут, и что такое настоящая трудовая этика, они не слонялись без дела и не взрывали дома. Это не белые люди. Цветные, полукровки. Все просто – страна переполнена, на всех не хватит места, работы тоже не хватит.
– Ладно, ладно, – сказал Дик Куд, – у нас дома куча пленок. У сестры, остались, это Рассела – могу принести. Пусть девочка порадуется. Какую она любит музыку? Надеюсь не черномазое дерьмо – этот реп со всякой похабщиной. Я бы в своем доме такого не потерпел.
– Не. Что она любит? Знаешь, это забавно, но она все время крутит Лоренса Уэлка, всю эту старую попсу. Их теперь много на пленках. Не знаю, что она в нем нашла, но слушает целыми днями. По мне так эта ерунда протухла еще до моего рождения. Буль-буль-шампанское, а не музыка. Прям анекдот какой-то. Песни для богадельни. Но ей нравится. Бодрые мелодии, видимо поэтому. Нэнси хочет свозить ее в Диснейленд, когда она немного окрепнет, послушать польки, у них там потрясающий оркестр «Диснейленд Полька-Бэнд», до фига аккордеонов.
– Еще перерастет. После всего, что выпало на ее долю, пусть слушает, что хочет. Скажу тебе одну вещь насчет полек – этот диск-жокей из Сент-Пола пару месяцев назад выдал просто так, экспромтом, чтобы слушатели присылали ему названия своих любимых полечных групп, представляешь? За три дня получил двадцать восемь тысяч открыток. Да, позавчера мы смотрели «Мышьяк и старое кружево», это фильм Фрэнка Капры[315]. Сказали, он тоже играл на гармошке, показали клип. Джимми Стюарт, Джон Кроуфорд[316], и они когда-то играли на аккордеонах. Любимый инструмент Голливуда. А как насчет Майрона Флорена [317]? У меня есть записи. Он раньше играл у Лоренса Уэлка. А Фрэнки Янкович? «Катись из бочки…» А как насчет Уппи Джона Уилфарта [318]? Что он творил в Нью-Алме? А еще там была, на старой семьдесят восьмой пластинке, аккордеонистка, Виолет, Виола Турпейнин [319]? Финка. Бог ты мой, как она играла. Наверное, уже умерла. Красиво очень, эти скандинавские мелодии, но сейчас их мало где услышишь, разве только на фестивалях, это все хорошо, но в обычной жизни, как во времена моего детства, такую музыку разве найдешь? Мой дед еще играл. Он когда-то работал вместе с финнами, они там пели песню, что-то про почтальона. Черт их побери, ужасно смешно. У нас до сих пор валяется старая венгерская скрипка, правда, треснутая. Странно, сейчас вся эта старая музыка, многие интересуются, ты знаешь, финны, шведы, хорваты, но если хочешь знать мое мнение, это все равно, что заливать в мертвеца свежую кровь. – Он хотел сказать, что понимает толк в аккордеонах, ранах и бедах, но Конрад не хотел об этом слушать.
– Ну, эти песни ее чем-то трогают, у других людей не так. Говорит, поднимают настроение. Как-то сказала врачу, что если когда-нибудь сможет шевелить руками, то хотела бы научиться играть на аккордеоне.
– Правда? А что они говорят, это возможно?
– Нет.
– Что делать. Просто чудо, что она вообще жива. Чудо, что их пришили. Могу себе представить. В газете писали, это второй случай. Подумать только, сшить все крошечные сосудики, соединить мускулы? Я не понимаю, как они это сделали. Сильная, мужественная маленькая девочка. Кто-то там наверху за ней присматривает. Хотел бы я, чтобы Он так присматривал за Расселом. Наверное, ходит в какую-нибудь из этих групп взаимопомощи, есть ведь всякие – анонимные картежники, анонимные обжоры, сексоголики, магазинные воры. Должно же быть что-то вроде для слепых и увечных, правда?
Конрад посмотрел на часы. Он уже знал, к чему клонится разговор, но вовсе не хотел в очередной раз слушать о Расселе, которого посреди пустыни выбросили из автобуса. Оставалось двенадцать минут, чтобы добраться до «Газа Олд-Глори». Хорошо, если Пит уже там, поможет закинуть в грузовик баллоны. Всяко лучше, чем слушать Дика Куда – красная морда съежилась, сейчас заплачет.
– Что тут скажешь, – проговорил Конрад. – Днем светло, а ночью темно. Летом тепло, а зимой холодно. До встречи, – добавил он.
Дик доел репу и попросил добавки; он смотрел, как Конрад выезжает со стоянки на тарахтящем грузовике, между прочим, не пристегнув ремень – что за глупость так рисковать. Потом закурил. Что за бессмысленность во всей этой семейке. Уж как сестра заботилась о Расселе, и все равно с ним приключались беды – одна за другой. Дик допил молоко и пожалел, что кончились тосты. Потом ему вдруг пришло в голову:
– А рисового пудинга у вас нет?
– До обеда не будет, Дик. Мало кто заказывает на завтрак рисовый пудинг.
Он оставил ей десять центов, затем, скорчившись, вышел навстречу морозному ветру, в котором крутился сейчас чувствительный снежок, и двинулся к грузовику, оставленному перед почтой, в восьми кварталах от забегаловки. Он всегда там парковался. Ветер дул в лицо так сильно, что каждые несколько шагов приходилось отворачиваться и шагать вслепую. Жуткий холод, думал Дик, руки замерзли, даже в теплых перчатках. Цифровой термометр на фасаде банка показывал восемь градусов ниже нуля, но порывы ветра достигали сорока. Конрад ввалился в магазин – это была «Западная старина» – чуть-чуть согреться, все лучше чем ниточная лавка или магазин здоровой пищи – и стал бродить по рядам, приглядываясь к инструментам: старые красивые панели красного дерева, небольшой, но хорошо сбалансированный молоток, кованые дверные петли. На столе навален всякий хлам – обычно там не на что было смотреть, но как-то раз на этом самом столе он нашел крошечный медный ватерпас – спиртовой, с забавной гравировкой, настоящий инструмент краснодеревщика. Теперь там обнаружился маленький зеленый аккордеон, и Дик тут же ухватился за находку. Надо подарить девочке Конрада, ничего, что она никогда не будет играть. Пускай слушает свои пленки, смотрит и думает, что играет. Заплатив доллар, он и потащил старый аккордеон к грузовику.
Дома он решил слегка привести инструмент в порядок – по правде сказать, это был кусок дерьма; он положил его в раковину, включил душик, которым моют овощи, брызнул жидкого мыла. Проклятая хреновина пропиталась водой. Отяжелевший, но чистый инструмент не издал ни звука, когда Дик растянул меха, хотя он и жал на все кнопки сразу. Просто надо высушить. Он положил аккордеон под окно на решетку с горячим воздухом. К вечеру тот, естественно, высох и был достаточно чист, чтобы стало видно, насколько стара и разбита эта игрушка. Меха оказались жесткими, как дерево, и растягивались всего на несколько дюймов, дико при этом дребезжа. Дик побрызгал «Ви-Ди-40» и внутри и снаружи, но лучше от этого аккордеон не стал. А, к черту, все равно ей только смотреть.
На следующее утро он направился к той же забегаловке; переезжая через пути, посмотрел, как рельсоукладчики, устроившие себе недавно перерыв, вытирали рты бумажными салфетками и выбрасывали пластиковые бутылки вместе и бумажные кофейные стаканчики в установленную на платформе мусорную корзину, потом включил радио – это оказалась государственная станция, поскольку вчера после ужина на грузовике каталась жена – и стал слушать, как Джон Таунли поет «Край земли», под аккомпанемент редкой концертины «Диппер Шантиман»; ее делали из западно-индийского дерева кокоболо и кожи козленка, язычки ручной работы, на боках гравировка с морскими мотивами – пышнотелые русалки на гребнях волн – воздушные кнопки из полированной кости поблескивали на темном дереве, словно рычаги deux ex machina [320].
Глубокие, как у гобоя, тона оттеняли голос Таунли, но на полуслове «великое море ре…» Дик выключил радио. Морские песни всегда кончались потерями и утопленниками.
(Его племянник Рассел родился слепым, и вся семья сочла за великую милость, когда у мальчика вдруг обнаружились музыкальные способности. Знакомая итальянка научила его играть на аккордеоне, а первой его сольной пьесой стала шведская версия «Жизни в финском лесу» – та, что потом превратилась в «Гору пересмешника». Женщина дала хороший совет:
– Старайся играть так, чтобы в этих песнях себя узнавали все нации – и ты никогда не будешь без работы. – К тринадцати годам он играл на большой квадратной концертине «Хемницер», заработал на детских конкурсах шестьсот хрустальных кубков – все благодаря собственной версии «Коровьего колокольчика», которую он исполнял на манер Эдди Арнольда[321] так, что восьмидесятилетние обитатели Олд-Глори узнавали в проигрышах «Вальс Сент-Пола». Отец, с тревогой наблюдавший за тем, как мальчик понемногу приносит деньги, стал записывать его на пятничные часовые представления, проходившие на местной летней базе отдыха. «Озеро Хайдэвей» принадлежало его другу Харли Уэстхолду (урожденному Варенскьёльду), который совратил и очаровал Рассела за двадцать минут до его первого концерта.
– Давай малыш, прими по-быстрому душ. От тебя пахнет. Нельзя играть перед высококлассным залом и так потеть. Давай сюда, я тебя раздену. Душ вот здесь. Ах-ах-ах-ах. Только никому не говори, а то я тебя убью.
К двадцати одному году Рассел стал ходячим несчастьем. Пусть и слепой, но он тайком убегал из дому по ночам и стоял на дороге, пока его не подбирала попутка. В городе он играл на своей концертине для пьяных и накуренных, призывал художников по татуировкам «делать все, что угодно». Иллюстрации получались банальными, забавными, иногда непристойными. Год или два он проработал в Миннеаполисе уличным музыкантом, затем, одурев от химии, излишеств и грез о сверхъестественном, купил билет до Лас-Вегаса. За сорок миль до места он заглотил кучу разноцветных таблеток, вскочил на ноги, достал из футляра концертины пистолет и принялся палить в крышу автобуса. Две пловчихи из команды Университета Огайо разоружили его очень быстро. Водитель автобуса подрулил к обочине и попросил девушек выкинуть негодяя вон. Они столкнули его со ступенек, потом подняли, перекинули вместе с инструментом через забор из пяти рядов колючей проволоки и оставили в пустыне. С тех пор его никто не видел.)
Он поскоблил стекло и взглянул на белое волнистое поле. На противоположном окне солнце растопило наледь, и там виднелись растянувшиеся вдоль дороги здания, элеватор и афишная тумба, на которой женщины из кружка лютеранок нарисовали личико трехлетнего ребенка с золотыми кудряшками и одинокой, словно маленький значок, слезкой – «АБОРТ ОСТАНАВЛИВАЕТ БИЕНИЕ СЕРДЦА» – вдалеке маячила бензоколонка «Коноко», река, и на другом ее берегу – айваровский склад и автостоянка. На щебенке дороги валялся ком гофрированного железа, прямо на желтой полосе. Мертвая ворона – должно быть, подбирала какую-то гниль и попала под машину. Проехал синий пикап Дика Куда, вильнув, он придавил воронью тушку и отбросил в сторону перья. Конрад проследил за грузовиком и увидел, как тот остановился у забегаловки под названием «Вдали от дома».
Ни с того, ни с сего Конраду вдруг захотелось кусок вишневого пирога и кружку бодрящего кофе, только не растворимого и не в гранулах, и не из художественного стекла Нэнси. Несколько лет подряд он пил кофе с пирогами в Чиппеве, в гриле Уилли, но не раз обращал внимание, что каждое утро у забегаловки «Вдали от дома» собирается приличная толпа.
Когда он ехал мимо силосной башни, настроение, как обычно, испортилось – тысячу раз за лето можно было забраться наверх и закрасить эту проклятую штуку – облупившееся изображение Иисуса со змеей в каждой руке перед домом-трейлером. Вообще снести башню, если на то пошло. Столько лет стоит пустая. Кристаллики снега на пучках придорожной травы напоминали корку соли. Он миновал плакаты «ОЛД-ГЛОРИ ВЕРИТ В БОГА И В АМЕРИКУ, А ВЫ?» и «ЗДЕСЬ СЛЕДЯТ ЗА ДЕТЬМИ».
Единственное свободное место оказалось рядом с Диком Кудом. Его одежда пахла каким-то ядовитым стиральным порошком. Ресторан был полон, сюда явилась половина фермеров городка, которым неохота было самим готовить себе завтрак – а может, они пришли ради удовольствия заказать и получить два сочных свиных ребрышка с домашней жареной картошкой, а то и добавку, вместо тарелки с несъедобной дрянью и жалобного нытья. Какого черта Нэнси не может приготовить приличный завтрак? Знает же прекрасно, что он любит испанский омлет, и как часто она его жарит? На День отца разве что. Завтрак в постель, испанский омлет, еще кое-что. А все другие дни – «готовь сам». И только Нэнси такая?
– Дик, ты дома что ешь на завтрак?
Дик поднял красную физиономию – кожа пористая, словно на нее побрызгали горячим сахаром.
– Замороженные вафли. У нас вся морозилка завалена этими вафлями. Их можно есть с маргарином или с кукурузным сиропом, можно со взбитыми сливками из тюбика. В крайнем случае, с желе. Как поживаете, миссис Рудингер? Я, пожалуй, возьму дежурное блюдо.
– Вы уверены? Сегодня у нас пареная репа, ее не все любят. – Она многозначительно посмотрела на человека из службы доставки, перед которым стояла тарелка с горкой пареной репы.
– Клянусь этим снегом, очень люблю. И побольше жареного лука. – На стене, за кассовым аппаратом висела фотография миссис Рудингер: стоя у венецианских жалюзи, она держала горящую бумагу – закладную – щипцами для спагетти. Над дверью красовалась голова взрослого оленя, которого миссис Рудингер застрелила в 1986 году; голова покачивалась, когда входили посетители.
– Это входит. Печенка, лук, пареная репа, два кукурузных кекса и кофе. Вы будете кофе?
– Лучше молока. Если можно. – Он повернулся к Конраду и сочувственно спросил:
– Как девочка?
– Кажется, неплохо, справляется. Два раза в неделю терапия, дома специальные приборы. Музыку еще слушает, мы купили «Уокман», пока она лежала в больнице. Чуть ли не каждые два дня ей подавай новую кассету, получается недешево.
Два сезонника-гватемальца встали из-за стола, заплатили за свои яичницы и ушли. Мимо проскакала новая официантка миссис Рудингер, наполняя чашки кофе.
– Кто она? – поинтересовался Дик Куд, когда девушка отошла на приличное расстояние, – китаянка, вьетнамка?
– Думаю, кореянка, – сказал Конрад. – В этом все и дело, азиаты затопили страну – чинки, мексы, паки, теперь еще арабы с Ближнего Востока. Совсем не то, что наши предки – те были белыми, они знали, на что идут, и что такое настоящая трудовая этика, они не слонялись без дела и не взрывали дома. Это не белые люди. Цветные, полукровки. Все просто – страна переполнена, на всех не хватит места, работы тоже не хватит.
– Ладно, ладно, – сказал Дик Куд, – у нас дома куча пленок. У сестры, остались, это Рассела – могу принести. Пусть девочка порадуется. Какую она любит музыку? Надеюсь не черномазое дерьмо – этот реп со всякой похабщиной. Я бы в своем доме такого не потерпел.
– Не. Что она любит? Знаешь, это забавно, но она все время крутит Лоренса Уэлка, всю эту старую попсу. Их теперь много на пленках. Не знаю, что она в нем нашла, но слушает целыми днями. По мне так эта ерунда протухла еще до моего рождения. Буль-буль-шампанское, а не музыка. Прям анекдот какой-то. Песни для богадельни. Но ей нравится. Бодрые мелодии, видимо поэтому. Нэнси хочет свозить ее в Диснейленд, когда она немного окрепнет, послушать польки, у них там потрясающий оркестр «Диснейленд Полька-Бэнд», до фига аккордеонов.
– Еще перерастет. После всего, что выпало на ее долю, пусть слушает, что хочет. Скажу тебе одну вещь насчет полек – этот диск-жокей из Сент-Пола пару месяцев назад выдал просто так, экспромтом, чтобы слушатели присылали ему названия своих любимых полечных групп, представляешь? За три дня получил двадцать восемь тысяч открыток. Да, позавчера мы смотрели «Мышьяк и старое кружево», это фильм Фрэнка Капры[315]. Сказали, он тоже играл на гармошке, показали клип. Джимми Стюарт, Джон Кроуфорд[316], и они когда-то играли на аккордеонах. Любимый инструмент Голливуда. А как насчет Майрона Флорена [317]? У меня есть записи. Он раньше играл у Лоренса Уэлка. А Фрэнки Янкович? «Катись из бочки…» А как насчет Уппи Джона Уилфарта [318]? Что он творил в Нью-Алме? А еще там была, на старой семьдесят восьмой пластинке, аккордеонистка, Виолет, Виола Турпейнин [319]? Финка. Бог ты мой, как она играла. Наверное, уже умерла. Красиво очень, эти скандинавские мелодии, но сейчас их мало где услышишь, разве только на фестивалях, это все хорошо, но в обычной жизни, как во времена моего детства, такую музыку разве найдешь? Мой дед еще играл. Он когда-то работал вместе с финнами, они там пели песню, что-то про почтальона. Черт их побери, ужасно смешно. У нас до сих пор валяется старая венгерская скрипка, правда, треснутая. Странно, сейчас вся эта старая музыка, многие интересуются, ты знаешь, финны, шведы, хорваты, но если хочешь знать мое мнение, это все равно, что заливать в мертвеца свежую кровь. – Он хотел сказать, что понимает толк в аккордеонах, ранах и бедах, но Конрад не хотел об этом слушать.
– Ну, эти песни ее чем-то трогают, у других людей не так. Говорит, поднимают настроение. Как-то сказала врачу, что если когда-нибудь сможет шевелить руками, то хотела бы научиться играть на аккордеоне.
– Правда? А что они говорят, это возможно?
– Нет.
– Что делать. Просто чудо, что она вообще жива. Чудо, что их пришили. Могу себе представить. В газете писали, это второй случай. Подумать только, сшить все крошечные сосудики, соединить мускулы? Я не понимаю, как они это сделали. Сильная, мужественная маленькая девочка. Кто-то там наверху за ней присматривает. Хотел бы я, чтобы Он так присматривал за Расселом. Наверное, ходит в какую-нибудь из этих групп взаимопомощи, есть ведь всякие – анонимные картежники, анонимные обжоры, сексоголики, магазинные воры. Должно же быть что-то вроде для слепых и увечных, правда?
Конрад посмотрел на часы. Он уже знал, к чему клонится разговор, но вовсе не хотел в очередной раз слушать о Расселе, которого посреди пустыни выбросили из автобуса. Оставалось двенадцать минут, чтобы добраться до «Газа Олд-Глори». Хорошо, если Пит уже там, поможет закинуть в грузовик баллоны. Всяко лучше, чем слушать Дика Куда – красная морда съежилась, сейчас заплачет.
– Что тут скажешь, – проговорил Конрад. – Днем светло, а ночью темно. Летом тепло, а зимой холодно. До встречи, – добавил он.
Дик доел репу и попросил добавки; он смотрел, как Конрад выезжает со стоянки на тарахтящем грузовике, между прочим, не пристегнув ремень – что за глупость так рисковать. Потом закурил. Что за бессмысленность во всей этой семейке. Уж как сестра заботилась о Расселе, и все равно с ним приключались беды – одна за другой. Дик допил молоко и пожалел, что кончились тосты. Потом ему вдруг пришло в голову:
– А рисового пудинга у вас нет?
– До обеда не будет, Дик. Мало кто заказывает на завтрак рисовый пудинг.
Он оставил ей десять центов, затем, скорчившись, вышел навстречу морозному ветру, в котором крутился сейчас чувствительный снежок, и двинулся к грузовику, оставленному перед почтой, в восьми кварталах от забегаловки. Он всегда там парковался. Ветер дул в лицо так сильно, что каждые несколько шагов приходилось отворачиваться и шагать вслепую. Жуткий холод, думал Дик, руки замерзли, даже в теплых перчатках. Цифровой термометр на фасаде банка показывал восемь градусов ниже нуля, но порывы ветра достигали сорока. Конрад ввалился в магазин – это была «Западная старина» – чуть-чуть согреться, все лучше чем ниточная лавка или магазин здоровой пищи – и стал бродить по рядам, приглядываясь к инструментам: старые красивые панели красного дерева, небольшой, но хорошо сбалансированный молоток, кованые дверные петли. На столе навален всякий хлам – обычно там не на что было смотреть, но как-то раз на этом самом столе он нашел крошечный медный ватерпас – спиртовой, с забавной гравировкой, настоящий инструмент краснодеревщика. Теперь там обнаружился маленький зеленый аккордеон, и Дик тут же ухватился за находку. Надо подарить девочке Конрада, ничего, что она никогда не будет играть. Пускай слушает свои пленки, смотрит и думает, что играет. Заплатив доллар, он и потащил старый аккордеон к грузовику.
Дома он решил слегка привести инструмент в порядок – по правде сказать, это был кусок дерьма; он положил его в раковину, включил душик, которым моют овощи, брызнул жидкого мыла. Проклятая хреновина пропиталась водой. Отяжелевший, но чистый инструмент не издал ни звука, когда Дик растянул меха, хотя он и жал на все кнопки сразу. Просто надо высушить. Он положил аккордеон под окно на решетку с горячим воздухом. К вечеру тот, естественно, высох и был достаточно чист, чтобы стало видно, насколько стара и разбита эта игрушка. Меха оказались жесткими, как дерево, и растягивались всего на несколько дюймов, дико при этом дребезжа. Дик побрызгал «Ви-Ди-40» и внутри и снаружи, но лучше от этого аккордеон не стал. А, к черту, все равно ей только смотреть.
На следующее утро он направился к той же забегаловке; переезжая через пути, посмотрел, как рельсоукладчики, устроившие себе недавно перерыв, вытирали рты бумажными салфетками и выбрасывали пластиковые бутылки вместе и бумажные кофейные стаканчики в установленную на платформе мусорную корзину, потом включил радио – это оказалась государственная станция, поскольку вчера после ужина на грузовике каталась жена – и стал слушать, как Джон Таунли поет «Край земли», под аккомпанемент редкой концертины «Диппер Шантиман»; ее делали из западно-индийского дерева кокоболо и кожи козленка, язычки ручной работы, на боках гравировка с морскими мотивами – пышнотелые русалки на гребнях волн – воздушные кнопки из полированной кости поблескивали на темном дереве, словно рычаги deux ex machina [320].
Глубокие, как у гобоя, тона оттеняли голос Таунли, но на полуслове «великое море ре…» Дик выключил радио. Морские песни всегда кончались потерями и утопленниками.
(Его племянник Рассел родился слепым, и вся семья сочла за великую милость, когда у мальчика вдруг обнаружились музыкальные способности. Знакомая итальянка научила его играть на аккордеоне, а первой его сольной пьесой стала шведская версия «Жизни в финском лесу» – та, что потом превратилась в «Гору пересмешника». Женщина дала хороший совет:
– Старайся играть так, чтобы в этих песнях себя узнавали все нации – и ты никогда не будешь без работы. – К тринадцати годам он играл на большой квадратной концертине «Хемницер», заработал на детских конкурсах шестьсот хрустальных кубков – все благодаря собственной версии «Коровьего колокольчика», которую он исполнял на манер Эдди Арнольда[321] так, что восьмидесятилетние обитатели Олд-Глори узнавали в проигрышах «Вальс Сент-Пола». Отец, с тревогой наблюдавший за тем, как мальчик понемногу приносит деньги, стал записывать его на пятничные часовые представления, проходившие на местной летней базе отдыха. «Озеро Хайдэвей» принадлежало его другу Харли Уэстхолду (урожденному Варенскьёльду), который совратил и очаровал Рассела за двадцать минут до его первого концерта.
– Давай малыш, прими по-быстрому душ. От тебя пахнет. Нельзя играть перед высококлассным залом и так потеть. Давай сюда, я тебя раздену. Душ вот здесь. Ах-ах-ах-ах. Только никому не говори, а то я тебя убью.
К двадцати одному году Рассел стал ходячим несчастьем. Пусть и слепой, но он тайком убегал из дому по ночам и стоял на дороге, пока его не подбирала попутка. В городе он играл на своей концертине для пьяных и накуренных, призывал художников по татуировкам «делать все, что угодно». Иллюстрации получались банальными, забавными, иногда непристойными. Год или два он проработал в Миннеаполисе уличным музыкантом, затем, одурев от химии, излишеств и грез о сверхъестественном, купил билет до Лас-Вегаса. За сорок миль до места он заглотил кучу разноцветных таблеток, вскочил на ноги, достал из футляра концертины пистолет и принялся палить в крышу автобуса. Две пловчихи из команды Университета Огайо разоружили его очень быстро. Водитель автобуса подрулил к обочине и попросил девушек выкинуть негодяя вон. Они столкнули его со ступенек, потом подняли, перекинули вместе с инструментом через забор из пяти рядов колючей проволоки и оставили в пустыне. С тех пор его никто не видел.)
Скука
А все потому, что было скучно. Она болталась по двору и замахивалась метелкой на ласточек. Несколько дюжин этих птичек поселились под карнизом старого сарая и внутри него, жухлые гнезда качались на пыльных балках, лепились под самой крышей, и половину лета птицы сновали туда-сюда, таская в клювах жуков, муравьев, ос, пауков, мух, пчел, мотыльков и толстые иголки.