Страница:
Джозефина уехала кататься. Нет, сказал он ей, я буду чистить тебе сапоги и куплю «кадиллак», только не сажай меня на лошадь, меня уже сто лет назад заебали эти непредсказуемые, безмозглые, блядские твари. Он подпирал забор, щурясь сквозь сигаретный дым на солнечный зайчик, игравший на заутюженной складке джинсов, и тут подошел Фэй.
– Я в город. Поедешь со мной?
– Ну, бля! – удивленно воскликнул Вёрджил. Ему неохота было никуда ехать, особенно со стариком Фэем, но почему бы и не сгонять, делать все равно нечего, разве что сидеть в гостиной среди всех этих рогов, черепов, шпор и индейских попон, да листать старые выпуски «Западного лошадника» и «Монтанского дикаря». – Конечно поеду. Помогу дотащить корм. – Он слышал, как Бетти говорила старику, чтобы тот не забыл опять про куриный корм, его уже почти не осталось.
– Кто ж откажется от подмоги? – Ровный взгляд щелкунчика.
Кабина грузовика была завалена хламом: нераспечатанные конверты со следами ботинок, «Человек весом в 500 фунтов победил в родео», бутылка «Мочи рыжей лисицы» Хобейкера, пивные банки, снежные цепи, веревка, старые уздечки, мятая шляпа, пара галош с уплотненным носком, чтобы подходили к ковбойским сапогам, конфетные обертки и скомканные сигаретные пачки. Сидеть было неудобно, левая нога, задранная выше правой, упиралась в груду цепей. Из кресла во все стороны торчал поролон. Из пепельницы вываливались чинарики, Фэй закурил еще одну. Лобовое стекло представляло собой два мутноватых полукруга в поле грязных полос. До города было сорок три мили, и всю дорогу Фей то бормотал, то напевал:
– Эй ты, шляпа-ковбой, зря кобылку шпоришь, я-то знаю, что ты ни гроша не стоишь, – лишь хмыкая в ответ, когда Вёрджил задавал вопросы, или высказывал предположения о глубине снега на дальних вершинах, или интересовался, кто живет в старом товарном вагоне посреди семидесяти или восьмидесяти раздолбанных машин, будто после взрыва.
В середине дороги он подумал: пошло оно все к черту, и скрутил из остатков травы косяк. Когда они приехали в город и остановились у магазина «Машины Басри», Фэй, подобрав с сиденья список покупок, наконец открыл рот, чтобы сказать: тут, в четыре, – Вёрджил перевел дух и очень обрадовался. Он побродил по городу, заглянул в аптеку, купил там аспирин и крем для бритья; в буфете выпил кофе и съел клейкий кусок пирога с чем-то красным, официантка сказала, клубника с ревенем; в «Уголке ковбоя» пощупал скроенные на западный манер рубашки, примерил пару штиблет от Ларри Махана:
– Ручная работа, ручная колодка, прибивка тоже ручная, широкая стальная набойка и утолщенная подошва, сносу не будет, – бубнил продавец – серые, жесткие, как шерсть шнауцера, волосы, красное пятно между глаз; он стоял, привалившись к стене, рядом со вставленной в рамку бумагой, чем-то вроде диплома: «Награда Присуждена Советом Гражданских Патриотов В Знак Благодарности За Добровольно Взятые На Себя Обязанности По Ежедневному Поднятию Нашего Государственного Флага», Вёрджил только теперь сообразил, что хлопавший над окном кусок материи был уголком громадного флага, прикрепленного к раме на верхнем этаже, но башмаки сидели как-то странно, ему не нравилась эта давящая дуга на подошве и смущал высокий каблук.
– Я еще подумаю, – сказал он приунывшему продавцу и бросил взгляд на шляпы – черт, а хорошо бы прикупить себе эту ебучую ковбойскую шляпу, ему бы такую в Наме, но вместо этого вышел на улицу и там рассмотрел флаг, рваный и грязный. Вывеска в окне гласила: «Покупайте американские товары». До четырех часов он успел заглянуть во все магазины: крошечный гастроном с надписью от руки «Не самый худший в мире инжир. И есть хороший изюм», контора городского клерка, поликлиника, почта. Мимо прошел старик в грязной шляпе с носом, как куриная табакерка, на шее у него висел плакат: «От Волка Не Бывает Толку».
Фэя в грузовике не было, равно как мешков или ящиков, и Вёрджил полчаса прокорячился бугристом сиденье – изогнув шею, смотрел, как плывет на север небо, а длинные ребра облаков загибаются у самой земли, – временами он изучал афишу фильма «Приключения Баккару Банзая»[305].
Он остановил в магазине продавца, у которого одна щека казалась больше другой, и трудно было понять, где на левой стороне его лица начинается рот, но продавец сказал: не-а, не видал я твоего Фэя, глянь-ка через дорогу.
Он заметил его не сразу. Фэй сидел у дальнего конца стойки, выпрямив спину, и склонившись к смуглому, как орех, и вонявшему овцами старикашке; кружка пива прижимала к стойке листок бумаги со списком покупок. Каждый посетитель этого заведения нес на себе какую-то отметину – надпись или картинку на пряжке ремня, футболку, кожаную нашлепку на джинсах, имя, вышитое на шляпной ленте, тисненое «Король лассо» на кепке. Вёрджил махнул, чтобы ему налили пива, и сел рядом с Фэем, который тут же обернулся и спросил:
– Все купил?
– А чего мне покупать? Зубную пасту. И еще эти ебаные марки.
– Ты не забыл про куриный корм? – Голос прозвучал жутковатым подражанием Бетти.
– Я думал, ты купишь.
– О господи! «Я думал, ты купишь»… – Он сморщился. – Нет! Это ТЫ должен купить куриный корм, а у меня других дел по горло.
– Еб твою мать, Фэй, откуда я знал, что ты решил повесить этот хлам на меня? Сколько ей надо? Сейчас принесу.
– Все в этом проклятом списке, каждую неделю в этом проклятом списке первой строчкой, куриный корм, куриный корм – проклятые куры дорастут до мулов, если их так кормить.
– Давай сюда свой ебаный список, Фэй. Давай список, будет тебе куриный корм.
– Там не только куриный корм, там еще корзинка для негров, запихиватель тампаксов и микстура от техасской чесотки.
Вёрджил взял листок. Половину прочесть невозможно, пиво размыло чернила.
– Куплю, что будет.
– Давай, давай. – И Фэй затянул своим гладким тенором: – В каждой деревне свои мудаки – мерзавцы, придурки и пьяницы…
Выйдя на улицу, Вёрджил направился к этому ебаному грузовику, надеясь, что ебучие ключи на месте. Четверть, блядь, пятого. Если ебаные магазины закрываются в пять, ему пиздец. Первым делом этот проклятый ебаный куриный корм. Чтоб ты охуел, Фэй.
Продавец в магазине ему обрадовался и с довольным видом хлопнул по мухе пластиковым пакетом с сушеной фасолью.
– Куриный корм.
– Сусло? Молотая кукуруза?
– Хуй его знает, что всегда берет Фэй?
– Ничего он ни разу не берет. – Шуршащий смех, как радиопомехи.
– Можно телефон? Позвоню на их ебаное ранчо.
Никто не ответил, и Вёрджил припомнил, что они, кажется, собирались ехать к большой луже в северной части ранчо. Эти уебки говорят «луржа», даже Джозефина. Наверное, они там, а может, уперлись еще куда на своих кобылах. Он попытался рассмотреть, что еще перечислено в списке: Куриный корм. Спички. Сухое молоко. Распорки для заборов. Добавки. Бекон. Ключи. Попкорн. И еще шесть или семь ебаных пунктов, которые он не мог разобрать – бритва или брюква, вакцина или вазелин, сода или вода, мясная кость или мучная каша
– Давай каждого по мешку.
– Пятьдесят фунтов?
– Ага. А эти ебаные распорки у вас есть?
– Сколько и какого размера?
– По десять каждого. Счет присылай Свитчам на ранчо. А как насчет добавок?
– Кену Свитчу? – продавец хихикнул. – Как там его любовь? Какие он хочет добавки – лошадиные, коровьи, бараньи, козлиные, кошачьи или человеческие? Тоже каждого по десять?
– Блядь, откуда я знаю? – Куриный корм у него по крайней мере есть.
Фэй был не настроен уходить из бара, он смеялся, курил, заглатывал виски с пивом и обсуждал со стригалем человека, которого они называли Псих, «ублюдок из ублюдков», «мудак, ссыт в раковину, так хоть бы затычку вытащил» и «в башке вареные опилки»
Ладно, подумал Вёрджил, этот уебок работает не на меня, а я ему, блядь, не родственник. Он заказал рюмку «акульих соплей», потом еще одну или две. Куриный корм он, по крайней мере, купил. Прислушался, о чем говорят вокруг.
– Тока и сделал хорошего, это когда с гремучей змеей. Знаешь, про что я? У него вечно за щекой табак. Так вот, гремучка выползает из ворот, а он подъезжает на лошади и недолго думая выпускает струю прямо гремучке в рот, смертельный удар, змеюгу точно вывернуло наизнанку – все, насмерть. С другой стороны сидела пара работников, у одного шляпа лежала на стойке.
– Я ему так и сказал, нет проблем, говорю.
– В том-то и беда. Стараешься по-человечески, говоришь, я не могу, но нет проблем, а он говорит стоп. Я говорю, это ты сказал стоп.
– Я никогда так не говорю. У меня свои способы. Коротко, мягко. Но только не на трезвую голову.
Бармен наклонился над стойкой и спросил Вёрджила, понизив голос:
– Зачем баски таскают в кошельках говно?
– Не знаю, а зачем?
– Вместо паспорта.
– Я в город. Поедешь со мной?
– Ну, бля! – удивленно воскликнул Вёрджил. Ему неохота было никуда ехать, особенно со стариком Фэем, но почему бы и не сгонять, делать все равно нечего, разве что сидеть в гостиной среди всех этих рогов, черепов, шпор и индейских попон, да листать старые выпуски «Западного лошадника» и «Монтанского дикаря». – Конечно поеду. Помогу дотащить корм. – Он слышал, как Бетти говорила старику, чтобы тот не забыл опять про куриный корм, его уже почти не осталось.
– Кто ж откажется от подмоги? – Ровный взгляд щелкунчика.
Кабина грузовика была завалена хламом: нераспечатанные конверты со следами ботинок, «Человек весом в 500 фунтов победил в родео», бутылка «Мочи рыжей лисицы» Хобейкера, пивные банки, снежные цепи, веревка, старые уздечки, мятая шляпа, пара галош с уплотненным носком, чтобы подходили к ковбойским сапогам, конфетные обертки и скомканные сигаретные пачки. Сидеть было неудобно, левая нога, задранная выше правой, упиралась в груду цепей. Из кресла во все стороны торчал поролон. Из пепельницы вываливались чинарики, Фэй закурил еще одну. Лобовое стекло представляло собой два мутноватых полукруга в поле грязных полос. До города было сорок три мили, и всю дорогу Фей то бормотал, то напевал:
– Эй ты, шляпа-ковбой, зря кобылку шпоришь, я-то знаю, что ты ни гроша не стоишь, – лишь хмыкая в ответ, когда Вёрджил задавал вопросы, или высказывал предположения о глубине снега на дальних вершинах, или интересовался, кто живет в старом товарном вагоне посреди семидесяти или восьмидесяти раздолбанных машин, будто после взрыва.
В середине дороги он подумал: пошло оно все к черту, и скрутил из остатков травы косяк. Когда они приехали в город и остановились у магазина «Машины Басри», Фэй, подобрав с сиденья список покупок, наконец открыл рот, чтобы сказать: тут, в четыре, – Вёрджил перевел дух и очень обрадовался. Он побродил по городу, заглянул в аптеку, купил там аспирин и крем для бритья; в буфете выпил кофе и съел клейкий кусок пирога с чем-то красным, официантка сказала, клубника с ревенем; в «Уголке ковбоя» пощупал скроенные на западный манер рубашки, примерил пару штиблет от Ларри Махана:
– Ручная работа, ручная колодка, прибивка тоже ручная, широкая стальная набойка и утолщенная подошва, сносу не будет, – бубнил продавец – серые, жесткие, как шерсть шнауцера, волосы, красное пятно между глаз; он стоял, привалившись к стене, рядом со вставленной в рамку бумагой, чем-то вроде диплома: «Награда Присуждена Советом Гражданских Патриотов В Знак Благодарности За Добровольно Взятые На Себя Обязанности По Ежедневному Поднятию Нашего Государственного Флага», Вёрджил только теперь сообразил, что хлопавший над окном кусок материи был уголком громадного флага, прикрепленного к раме на верхнем этаже, но башмаки сидели как-то странно, ему не нравилась эта давящая дуга на подошве и смущал высокий каблук.
– Я еще подумаю, – сказал он приунывшему продавцу и бросил взгляд на шляпы – черт, а хорошо бы прикупить себе эту ебучую ковбойскую шляпу, ему бы такую в Наме, но вместо этого вышел на улицу и там рассмотрел флаг, рваный и грязный. Вывеска в окне гласила: «Покупайте американские товары». До четырех часов он успел заглянуть во все магазины: крошечный гастроном с надписью от руки «Не самый худший в мире инжир. И есть хороший изюм», контора городского клерка, поликлиника, почта. Мимо прошел старик в грязной шляпе с носом, как куриная табакерка, на шее у него висел плакат: «От Волка Не Бывает Толку».
Фэя в грузовике не было, равно как мешков или ящиков, и Вёрджил полчаса прокорячился бугристом сиденье – изогнув шею, смотрел, как плывет на север небо, а длинные ребра облаков загибаются у самой земли, – временами он изучал афишу фильма «Приключения Баккару Банзая»[305].
Он остановил в магазине продавца, у которого одна щека казалась больше другой, и трудно было понять, где на левой стороне его лица начинается рот, но продавец сказал: не-а, не видал я твоего Фэя, глянь-ка через дорогу.
Он заметил его не сразу. Фэй сидел у дальнего конца стойки, выпрямив спину, и склонившись к смуглому, как орех, и вонявшему овцами старикашке; кружка пива прижимала к стойке листок бумаги со списком покупок. Каждый посетитель этого заведения нес на себе какую-то отметину – надпись или картинку на пряжке ремня, футболку, кожаную нашлепку на джинсах, имя, вышитое на шляпной ленте, тисненое «Король лассо» на кепке. Вёрджил махнул, чтобы ему налили пива, и сел рядом с Фэем, который тут же обернулся и спросил:
– Все купил?
– А чего мне покупать? Зубную пасту. И еще эти ебаные марки.
– Ты не забыл про куриный корм? – Голос прозвучал жутковатым подражанием Бетти.
– Я думал, ты купишь.
– О господи! «Я думал, ты купишь»… – Он сморщился. – Нет! Это ТЫ должен купить куриный корм, а у меня других дел по горло.
– Еб твою мать, Фэй, откуда я знал, что ты решил повесить этот хлам на меня? Сколько ей надо? Сейчас принесу.
– Все в этом проклятом списке, каждую неделю в этом проклятом списке первой строчкой, куриный корм, куриный корм – проклятые куры дорастут до мулов, если их так кормить.
– Давай сюда свой ебаный список, Фэй. Давай список, будет тебе куриный корм.
– Там не только куриный корм, там еще корзинка для негров, запихиватель тампаксов и микстура от техасской чесотки.
Вёрджил взял листок. Половину прочесть невозможно, пиво размыло чернила.
– Куплю, что будет.
– Давай, давай. – И Фэй затянул своим гладким тенором: – В каждой деревне свои мудаки – мерзавцы, придурки и пьяницы…
Выйдя на улицу, Вёрджил направился к этому ебаному грузовику, надеясь, что ебучие ключи на месте. Четверть, блядь, пятого. Если ебаные магазины закрываются в пять, ему пиздец. Первым делом этот проклятый ебаный куриный корм. Чтоб ты охуел, Фэй.
Продавец в магазине ему обрадовался и с довольным видом хлопнул по мухе пластиковым пакетом с сушеной фасолью.
– Куриный корм.
– Сусло? Молотая кукуруза?
– Хуй его знает, что всегда берет Фэй?
– Ничего он ни разу не берет. – Шуршащий смех, как радиопомехи.
– Можно телефон? Позвоню на их ебаное ранчо.
Никто не ответил, и Вёрджил припомнил, что они, кажется, собирались ехать к большой луже в северной части ранчо. Эти уебки говорят «луржа», даже Джозефина. Наверное, они там, а может, уперлись еще куда на своих кобылах. Он попытался рассмотреть, что еще перечислено в списке: Куриный корм. Спички. Сухое молоко. Распорки для заборов. Добавки. Бекон. Ключи. Попкорн. И еще шесть или семь ебаных пунктов, которые он не мог разобрать – бритва или брюква, вакцина или вазелин, сода или вода, мясная кость или мучная каша
– Давай каждого по мешку.
– Пятьдесят фунтов?
– Ага. А эти ебаные распорки у вас есть?
– Сколько и какого размера?
– По десять каждого. Счет присылай Свитчам на ранчо. А как насчет добавок?
– Кену Свитчу? – продавец хихикнул. – Как там его любовь? Какие он хочет добавки – лошадиные, коровьи, бараньи, козлиные, кошачьи или человеческие? Тоже каждого по десять?
– Блядь, откуда я знаю? – Куриный корм у него по крайней мере есть.
Фэй был не настроен уходить из бара, он смеялся, курил, заглатывал виски с пивом и обсуждал со стригалем человека, которого они называли Псих, «ублюдок из ублюдков», «мудак, ссыт в раковину, так хоть бы затычку вытащил» и «в башке вареные опилки»
Ладно, подумал Вёрджил, этот уебок работает не на меня, а я ему, блядь, не родственник. Он заказал рюмку «акульих соплей», потом еще одну или две. Куриный корм он, по крайней мере, купил. Прислушался, о чем говорят вокруг.
– Тока и сделал хорошего, это когда с гремучей змеей. Знаешь, про что я? У него вечно за щекой табак. Так вот, гремучка выползает из ворот, а он подъезжает на лошади и недолго думая выпускает струю прямо гремучке в рот, смертельный удар, змеюгу точно вывернуло наизнанку – все, насмерть. С другой стороны сидела пара работников, у одного шляпа лежала на стойке.
– Я ему так и сказал, нет проблем, говорю.
– В том-то и беда. Стараешься по-человечески, говоришь, я не могу, но нет проблем, а он говорит стоп. Я говорю, это ты сказал стоп.
– Я никогда так не говорю. У меня свои способы. Коротко, мягко. Но только не на трезвую голову.
Бармен наклонился над стойкой и спросил Вёрджила, понизив голос:
– Зачем баски таскают в кошельках говно?
– Не знаю, а зачем?
– Вместо паспорта.
Пьяный за рулем
Было уже темно и неизвестно, который час, когда они вывалились из бара и влезли в грузовик.
– Сколько времени? – спросил Вёрджил.
– Черт побери, откуда мне знать? У меня отродясь не было часов, колец и золотых цепей. Я не рассказывал, как мой батя заполучил часы? Часы, ванну, унитаз, газовую стиральную машину – и все за один день. Лучший день в его жизни, бедный затраханный ирландец. Продал своих коров, здоровых и крепких, в удачное время, цены подскочили, один раз за всю его жизнь. Через год правительство вытрясло из него душу, и он остался без ранчо. А в тот, значит, день, про который я тебе говорю, он в первым делом полез в ванну. Установил ванну и унитаз – «чтоб вы мне больше не ныли, что нам ссать некуда» – на кухне и завесил одеялом. Не доставало до пола на восемнадцать дюймов. Мы уселись смотреть, как теперешние дети смотрят телевизор. Матушка нагрела на плите воду – все горшки и кастрюли, который только были в доме, – и вылила в ванну, он еще разжился куском туалетного мыла, и слышно было, как там, за одеялом поет «Розу Трайли», раздевается, снимает башмаки и ссыт в унитаз. Мы видели только ноги. Он расстелил на полу полотенце, рядом с ванной. Снял часы – Иисус и Иосиф, как же он гордился этими часами – никогда в жизни у него не было никаких часов: слышно было, как он кладет их на полку, там, на стенке, была такая маленькая полочка. Потом лезет в ванну, плещется, валяется, поет песни, до нас долетал запах этого мыла и бульканье, он кричит, чтобы принесли кружку, набирает воды и льет себе на голову, сползает вниз, лезет под воду, верещит, как койот в колодце. Через час вылезает из ванны. Становится на полотенце, ноги – два вареных свинячих окорока. Потом берет другое полотенце, чтоб вытереться и, шутя, хлопает им в воздухе – весь чистый, первый раз в жизни помылся в настоящей ванне – и тут край полотенца задевает полку с часами, и они летят прямо в унитаз. Который он так и не спустил. Господи, как он тогда матерился, настоящие вопли банши[306]. Полез прямо в зассанный унитаз, вытащил часы, но поздно, они встали. Тогда еще не придумали ссаконепроницаемых часов. Два года эта несчастная херовина провалялась в сигаретной коробке, пока мой братишка Доннел не взялся их разбирать, там разжалась какая-то пружина, раскрутилась, как гремучка, и заехала ему в правый глаз, так что он до конца жизни, хоть и недолгой, остался одноглазым. Так что не надо мне теперь никаких часов, от них одни неприятности. Ох, я веселый булочник, пеку я пирожки, и скалка моя больше всех, понятно, мужики?
Вёрджил сказал, что он, блядь, запросто сядет за руль, но Фэй тут же встрепенулся:
– Тока через мой труп. Ты надрался в зюзю, и ни хера не петришь, что такое пьяный за рулем. Это искусство. Смотри и учись. И рано утром бабонька в мою стучится дверь, в одной рубашке беленькой, уж ты-то мне поверь… – Он медленно сдал назад, переключился на первую скорость и с рычанием покатил по улице; ни вой клаксонов, ни мигание встречных машин не заставили его включить фары, и лишь в темноте городской окраины, когда кончились уличные фонари, он догадался, что что-то не так. Когда на хороших тридцати пяти милях в час они нырнули во тьму, и правое переднее колесо воткнулось в белую линию, Фэй заговорил опять.
– Расслабься: ночь, пьяный шоферюга медленно везет тебя домой, а в ветровое стекло пялится пузатая луна. Кругом ни души. Ты сам по себе. Тебе еще и домой не захочется. Елда у них заместо трости, вот же сукины сыны.
– Мне, блядь, уже хочется, – сказал Вёрджил. – Ты мудак. В Наме я хуярил по таким местам, где бы ты сдох за пять минут. Меня пронесло, старик. Но насмотрелся такого, что ты бы ослеп на месте.
– Послушай, я знаю, что надрался в зюзю и вообще мне пора на тот свет, но, что за дела, мы все тут еле дышим, нет, скажешь? Я просто первый в очереди. Ах, целых двадцать годиков не видел он седла. Ты видал, как я умею поворачиваться? Когда-нибудь видал, как я бегаю или танцую, мистер Всезнайка? О, я умею шевелить ногами. Теперь, ясное дело, уже не то, но каков я был в прежние времена, никому со мной не сравняться, и никто мне слова поперек не скажет, особенно бабы, – я плясал, как бешеный, до кровавых мозолей на подошвах. Был там парень, высокий, стройный сто двадцать фунтов весу, полиэфирный костюмчик, шляпа с полями, морда как будто мелом намазана. Ах, целых двадцать годиков не видел он седла, зачем такого дурика кобылка родила. Рот, как шнурком затянут, всегда в ботинках, со сцены вообще не слезал. Но играет хорошо. А почему нет. Лучше сказать играл. Напоролся на перо. И все. Очи черные, очи блядские. Но лучше всех та баба. В таких же точно тряпках: белые штаны и пиджак, ковбойская шляпа, вместо рожи вощеная бумага. Но вытворяла такое, что никогда не подумаешь. Швыряла ноты, как конфетные обертки – они мялись чуть ли не в труху, а то еще размотает что-то вроде шелкового шарфа и кинет тебе прямо в морду. И хоть бы раз улыбнулась. Да, эта девка могла из кого хочешь вить веревки. Так и не узнал, как ее звать. Может она и сейчас где-нибудь за рекой, дудит себе в расческу и ждет, когда я притащу к ней на небеса концертину. Вот это инструмент. Ах, на мутном коралле дорожная пыль, я на камень свалился и жопу отбил… кобылка, прууу.
Вёрджил открыл окно, чтобы проветрить. Над пепельницей клубился ядовитый дым.
– Ты кусок дерьма, нет, что ли, ублюдок из ублюдков, ты забоишься тиканья часов, если они свалятся тебе в тарелку, нет, что ли, ты бы позабыл собственное имя, если б не татуировка на херу, а? Без меня ты пропадешь, кто еще допрет тебя домой через темную ночь, да, тебе надо вытирать сопли, сам не можешь. В этой куче дерьма только Джозефинка чего-то и стоит. Тебе про ковбоев засрали мозги, такая любовная драма. Я? Я с одиннадцати лет сам себе хозяин. Рос в нищете, зимой вместо рукавиц старые носки, шмотки с городской помойки, школу бросил в четвертом классе. Эти маленькие ублюдки заебали дразнилками, да и батя заставлял работать. Самое поганое – топить котят. У нашей старой кошки как раз народились, она притаскивала их вроде каждые три месяца, так что батя совал мне вилы и говорил, чтобы их тут не было. А вся любовь торчит в штанах, чего еще тут думать… звенит, слышь? Если звенит в правом ухе, значит к хорошей новости, если в левом, то к плохой. У меня в обоих. А у тебя?
– Тоже. – У него звенело в обоих ушах. Но это был не столько звон, сколько длинный, бесконечный не то стон, не то мычание, откуда-то с поля.
– Что еще за хуйня?
– Не знаю. Что теперь, не дышать?
И вдруг на расстоянии вытянутой руки зажегся свет и стал ясно слышен перестук товарняка, темно-красные огни паровоза вспыхнули всего в нескольких ярдах, Фэй ударил по тормозам, Вёрджил дернулся вперед, еб твою мать, поезд был так близко, что они видели искры из-под колес и чувствовали запах металла.
Последние двенадцать миль они не могли придти в себя от счастья: они обманули смерть, отвели руку судьбы, предотвратили ужасную катастрофу. Фэй опустил стекло, кричал, подставив лицо мерному дуновению воздуха, они выли и пели, а когда воткнулись во двор, Фэй почти орал:
– Я пас овец в Вайоминге, и шкуру драл в Нью-Мексико, я травился бананом в далекой Монтане и не помер от траха в вонючем Айдахо.
А когда умолк мотор, они еще долго виновато ржали в оглушительной тишине, потом, под прикрытием распахнутых дверей грузовика помочились на сухую землю, и звуки их голосов вместе с бледно-серой полоской горизонта разбудили петуха.
Отсоси, мудачок, думал Вёрджил, в конце концов, я, а не ты добыл этот проклятый куриный корм. Вёрджил бросил взгляд в кузов, освещенный бледным светом, но двух пакетов с кормом там не было.
– Где этот ебаный куриный корм?
Фэй забрался в кузов так проворно, словно ночное приключение выдуло из его тела все прошедшие годы, ощупал дальние углы, потом пошарил в кабине, достал фонарик и провел им по разболтанным рейкам бортов, по широким двойным следам, тянувшимся во всю длину кузова.
– Похоже, пошел погулять. – Не переставая бубнить, он уселся на край кузова и радостно заболтал ногами.
– Сколько времени? – спросил Вёрджил.
– Черт побери, откуда мне знать? У меня отродясь не было часов, колец и золотых цепей. Я не рассказывал, как мой батя заполучил часы? Часы, ванну, унитаз, газовую стиральную машину – и все за один день. Лучший день в его жизни, бедный затраханный ирландец. Продал своих коров, здоровых и крепких, в удачное время, цены подскочили, один раз за всю его жизнь. Через год правительство вытрясло из него душу, и он остался без ранчо. А в тот, значит, день, про который я тебе говорю, он в первым делом полез в ванну. Установил ванну и унитаз – «чтоб вы мне больше не ныли, что нам ссать некуда» – на кухне и завесил одеялом. Не доставало до пола на восемнадцать дюймов. Мы уселись смотреть, как теперешние дети смотрят телевизор. Матушка нагрела на плите воду – все горшки и кастрюли, который только были в доме, – и вылила в ванну, он еще разжился куском туалетного мыла, и слышно было, как там, за одеялом поет «Розу Трайли», раздевается, снимает башмаки и ссыт в унитаз. Мы видели только ноги. Он расстелил на полу полотенце, рядом с ванной. Снял часы – Иисус и Иосиф, как же он гордился этими часами – никогда в жизни у него не было никаких часов: слышно было, как он кладет их на полку, там, на стенке, была такая маленькая полочка. Потом лезет в ванну, плещется, валяется, поет песни, до нас долетал запах этого мыла и бульканье, он кричит, чтобы принесли кружку, набирает воды и льет себе на голову, сползает вниз, лезет под воду, верещит, как койот в колодце. Через час вылезает из ванны. Становится на полотенце, ноги – два вареных свинячих окорока. Потом берет другое полотенце, чтоб вытереться и, шутя, хлопает им в воздухе – весь чистый, первый раз в жизни помылся в настоящей ванне – и тут край полотенца задевает полку с часами, и они летят прямо в унитаз. Который он так и не спустил. Господи, как он тогда матерился, настоящие вопли банши[306]. Полез прямо в зассанный унитаз, вытащил часы, но поздно, они встали. Тогда еще не придумали ссаконепроницаемых часов. Два года эта несчастная херовина провалялась в сигаретной коробке, пока мой братишка Доннел не взялся их разбирать, там разжалась какая-то пружина, раскрутилась, как гремучка, и заехала ему в правый глаз, так что он до конца жизни, хоть и недолгой, остался одноглазым. Так что не надо мне теперь никаких часов, от них одни неприятности. Ох, я веселый булочник, пеку я пирожки, и скалка моя больше всех, понятно, мужики?
Вёрджил сказал, что он, блядь, запросто сядет за руль, но Фэй тут же встрепенулся:
– Тока через мой труп. Ты надрался в зюзю, и ни хера не петришь, что такое пьяный за рулем. Это искусство. Смотри и учись. И рано утром бабонька в мою стучится дверь, в одной рубашке беленькой, уж ты-то мне поверь… – Он медленно сдал назад, переключился на первую скорость и с рычанием покатил по улице; ни вой клаксонов, ни мигание встречных машин не заставили его включить фары, и лишь в темноте городской окраины, когда кончились уличные фонари, он догадался, что что-то не так. Когда на хороших тридцати пяти милях в час они нырнули во тьму, и правое переднее колесо воткнулось в белую линию, Фэй заговорил опять.
– Расслабься: ночь, пьяный шоферюга медленно везет тебя домой, а в ветровое стекло пялится пузатая луна. Кругом ни души. Ты сам по себе. Тебе еще и домой не захочется. Елда у них заместо трости, вот же сукины сыны.
– Мне, блядь, уже хочется, – сказал Вёрджил. – Ты мудак. В Наме я хуярил по таким местам, где бы ты сдох за пять минут. Меня пронесло, старик. Но насмотрелся такого, что ты бы ослеп на месте.
– Послушай, я знаю, что надрался в зюзю и вообще мне пора на тот свет, но, что за дела, мы все тут еле дышим, нет, скажешь? Я просто первый в очереди. Ах, целых двадцать годиков не видел он седла. Ты видал, как я умею поворачиваться? Когда-нибудь видал, как я бегаю или танцую, мистер Всезнайка? О, я умею шевелить ногами. Теперь, ясное дело, уже не то, но каков я был в прежние времена, никому со мной не сравняться, и никто мне слова поперек не скажет, особенно бабы, – я плясал, как бешеный, до кровавых мозолей на подошвах. Был там парень, высокий, стройный сто двадцать фунтов весу, полиэфирный костюмчик, шляпа с полями, морда как будто мелом намазана. Ах, целых двадцать годиков не видел он седла, зачем такого дурика кобылка родила. Рот, как шнурком затянут, всегда в ботинках, со сцены вообще не слезал. Но играет хорошо. А почему нет. Лучше сказать играл. Напоролся на перо. И все. Очи черные, очи блядские. Но лучше всех та баба. В таких же точно тряпках: белые штаны и пиджак, ковбойская шляпа, вместо рожи вощеная бумага. Но вытворяла такое, что никогда не подумаешь. Швыряла ноты, как конфетные обертки – они мялись чуть ли не в труху, а то еще размотает что-то вроде шелкового шарфа и кинет тебе прямо в морду. И хоть бы раз улыбнулась. Да, эта девка могла из кого хочешь вить веревки. Так и не узнал, как ее звать. Может она и сейчас где-нибудь за рекой, дудит себе в расческу и ждет, когда я притащу к ней на небеса концертину. Вот это инструмент. Ах, на мутном коралле дорожная пыль, я на камень свалился и жопу отбил… кобылка, прууу.
Вёрджил открыл окно, чтобы проветрить. Над пепельницей клубился ядовитый дым.
– Ты кусок дерьма, нет, что ли, ублюдок из ублюдков, ты забоишься тиканья часов, если они свалятся тебе в тарелку, нет, что ли, ты бы позабыл собственное имя, если б не татуировка на херу, а? Без меня ты пропадешь, кто еще допрет тебя домой через темную ночь, да, тебе надо вытирать сопли, сам не можешь. В этой куче дерьма только Джозефинка чего-то и стоит. Тебе про ковбоев засрали мозги, такая любовная драма. Я? Я с одиннадцати лет сам себе хозяин. Рос в нищете, зимой вместо рукавиц старые носки, шмотки с городской помойки, школу бросил в четвертом классе. Эти маленькие ублюдки заебали дразнилками, да и батя заставлял работать. Самое поганое – топить котят. У нашей старой кошки как раз народились, она притаскивала их вроде каждые три месяца, так что батя совал мне вилы и говорил, чтобы их тут не было. А вся любовь торчит в штанах, чего еще тут думать… звенит, слышь? Если звенит в правом ухе, значит к хорошей новости, если в левом, то к плохой. У меня в обоих. А у тебя?
– Тоже. – У него звенело в обоих ушах. Но это был не столько звон, сколько длинный, бесконечный не то стон, не то мычание, откуда-то с поля.
– Что еще за хуйня?
– Не знаю. Что теперь, не дышать?
И вдруг на расстоянии вытянутой руки зажегся свет и стал ясно слышен перестук товарняка, темно-красные огни паровоза вспыхнули всего в нескольких ярдах, Фэй ударил по тормозам, Вёрджил дернулся вперед, еб твою мать, поезд был так близко, что они видели искры из-под колес и чувствовали запах металла.
Последние двенадцать миль они не могли придти в себя от счастья: они обманули смерть, отвели руку судьбы, предотвратили ужасную катастрофу. Фэй опустил стекло, кричал, подставив лицо мерному дуновению воздуха, они выли и пели, а когда воткнулись во двор, Фэй почти орал:
– Я пас овец в Вайоминге, и шкуру драл в Нью-Мексико, я травился бананом в далекой Монтане и не помер от траха в вонючем Айдахо.
А когда умолк мотор, они еще долго виновато ржали в оглушительной тишине, потом, под прикрытием распахнутых дверей грузовика помочились на сухую землю, и звуки их голосов вместе с бледно-серой полоской горизонта разбудили петуха.
Отсоси, мудачок, думал Вёрджил, в конце концов, я, а не ты добыл этот проклятый куриный корм. Вёрджил бросил взгляд в кузов, освещенный бледным светом, но двух пакетов с кормом там не было.
– Где этот ебаный куриный корм?
Фэй забрался в кузов так проворно, словно ночное приключение выдуло из его тела все прошедшие годы, ощупал дальние углы, потом пошарил в кабине, достал фонарик и провел им по разболтанным рейкам бортов, по широким двойным следам, тянувшимся во всю длину кузова.
– Похоже, пошел погулять. – Не переставая бубнить, он уселся на край кузова и радостно заболтал ногами.
Вёрджил и Джозефина
Он забрался в кровать, весь в испарине после липкого ночного холода, полежал, подрожал и захотел Джозефину. Минут через десять встал и, пройдя через весь коридор, медленно отворил дверь ее комнаты. Она спала на животе. Он осторожно поднял одеяло и уже приладился задницей, чтобы умоститься рядом, но тут Джозефина спросила, не забыл ли Фэй про куриный корм?
Оооо, простонал он от притворной боли, обвивая ее холодными руками, прижимаясь ледяными коленями к теплому телу, втягивая носом аромат шеи и волос, словно собака на заячьей тропе. Холодными, как у мертвеца, руками он задрал ночную рубашку, приткнулся застывшим ртом к ее полнокровной шее, кажется, начиная понимать, что должны чувствовать вампиры.
– От тебя несет табаком и перегаром.
– Я целый день проторчал в этом ебаном баре, я поперся за Фэем в город. Мы чуть не въебались в этот блядский паровоз, а ваш ебучий куриный корм валяется где-то на дороге.
– Вы потеряли куриный корм? Мать же убьет Фэя. Как вы могли его потерять?
– Наверное, когда чуть не въебались в этот проклятый поезд. Пришлось херачить по тормозам. Эти блядские мешки съебались на землю. Наверное. Если только не ебнулись, когда мы перли в какую-нибудь гору. Но я, блядь, не помню там никаких подъемов.
– Нет там подъемов. Перестань. Прекрати немедленно!
– Джозефина. Джо-Джо, иди ко мне, Джо-Джо, хватит пиздеть, иди ко мне. – Крепко прижимаясь, чувствуя, как член разбухает от крови, забираясь холодной рукой ей в промежность, а другой пощипывая сосок.
– Я серьезно, ты можешь остановиться прямо сейчас. Я еду за куриным кормом, а ты идешь спать в свою постель. Матери уже неделю нечем кормить курей, потому что каждый раз, когда Фэй отправляется в город, он напивается и забывает обо всем на свете. Она кормит их кукурузными хлопьями. У нее и без того хватает проблем, чтобы еще забивать голову курями. У тебя есть спички?
– Ага.
– А папин дождевик тоже у тебя?
– Как насчет пяти ебучих фунтов ебаного сахара. В списке было что-то про сахар.
– Ага, наверное. Остальное меня не волнует. Поехали за куриным кормом. – Она опиралась на локоть и смотрела прямо на Вёрджила, на подушке остался отпечаток ее правой щеки.
– Ты себя ведешь, как последняя пизда, понятно? Двадцать ебаных миль. Больше некому забрать эту хуйню?
– Тут так не принято. – Она вскочила и резкими движениями запихала себя в одежду.
Ему хотелось ее ударить. Убить. Она это понимала? Он таскался за ебаным куриным кормом, пока этот недоебок Фэй надирался в баре и валился со своего ебаного табурета, и он его припер, хотя эти ебучие мешки и валяются теперь хуй знает где на дороге. Он сел. Этот петух совсем охуел. Понемногу накатывало похмелье. Внизу кашлял и прочищал горло Кеннет. Ебаный бог. Он подумал о том, что еще битый час ему предстоит ерзать на ебаном испанском стуле, глотать вместо кофе тепловатые помои, и слушать, как старый пердун пиздит о своем ебучем Зонтико. Теперь ясно, почему недоебок Ульц пристрелил этого ебучего коня – наверное, чтобы недоебок Кеннет наконец заткнулся.
– Хорошо. Поехали. – Голос прозвучал холодно и многозначительно.
Он прошел по коридору до своей комнаты, натянул провонявшую одежду, промокнул горячим полотенцем лицо и, не дожидаясь Джозефину, спустился в кухню. Кофейник был почти полон. Он налил в чашку дымящихся помоев и попытался их выпить, отвернувшись от расплывчатых глаз Кеннета.
– Ты, я вижу, ранняя пташка и большой любитель кофе, Вёрджил. А я тут стою, смотрю в окно и размышляю о войне – о войне и солдатах. Передавали рассказ одного заложника. Что за безобразие. В древнем Китае был хороший обычай: там в армию набирали преступников, тех, кто умел стрелять из лука, и не боялся убивать, отборных молодцев с плохой репутацией – получалась грозная армия, во всей округе устанавливался мир и покой, никакой преступности. Американцы же призывают в армию хороших мальчиков, которые воюют против своего желания. Что нам нужно сделать – так это сбросить на Тегеран атомную бомбу, избавиться от аятоллы, и никаких проблем. Вот ты служил в морской пехоте, был во Вьетнаме – ты со мной согласен?
– Там же заложники, в этом блядском Тегеране. Ты хочешь ебнуть по заложникам? – Не дожидаясь ответа, он выскочил за дверь и направился к лихо припаркованному грузовику.
Оооо, простонал он от притворной боли, обвивая ее холодными руками, прижимаясь ледяными коленями к теплому телу, втягивая носом аромат шеи и волос, словно собака на заячьей тропе. Холодными, как у мертвеца, руками он задрал ночную рубашку, приткнулся застывшим ртом к ее полнокровной шее, кажется, начиная понимать, что должны чувствовать вампиры.
– От тебя несет табаком и перегаром.
– Я целый день проторчал в этом ебаном баре, я поперся за Фэем в город. Мы чуть не въебались в этот блядский паровоз, а ваш ебучий куриный корм валяется где-то на дороге.
– Вы потеряли куриный корм? Мать же убьет Фэя. Как вы могли его потерять?
– Наверное, когда чуть не въебались в этот проклятый поезд. Пришлось херачить по тормозам. Эти блядские мешки съебались на землю. Наверное. Если только не ебнулись, когда мы перли в какую-нибудь гору. Но я, блядь, не помню там никаких подъемов.
– Нет там подъемов. Перестань. Прекрати немедленно!
– Джозефина. Джо-Джо, иди ко мне, Джо-Джо, хватит пиздеть, иди ко мне. – Крепко прижимаясь, чувствуя, как член разбухает от крови, забираясь холодной рукой ей в промежность, а другой пощипывая сосок.
– Я серьезно, ты можешь остановиться прямо сейчас. Я еду за куриным кормом, а ты идешь спать в свою постель. Матери уже неделю нечем кормить курей, потому что каждый раз, когда Фэй отправляется в город, он напивается и забывает обо всем на свете. Она кормит их кукурузными хлопьями. У нее и без того хватает проблем, чтобы еще забивать голову курями. У тебя есть спички?
– Ага.
– А папин дождевик тоже у тебя?
– Как насчет пяти ебучих фунтов ебаного сахара. В списке было что-то про сахар.
– Ага, наверное. Остальное меня не волнует. Поехали за куриным кормом. – Она опиралась на локоть и смотрела прямо на Вёрджила, на подушке остался отпечаток ее правой щеки.
– Ты себя ведешь, как последняя пизда, понятно? Двадцать ебаных миль. Больше некому забрать эту хуйню?
– Тут так не принято. – Она вскочила и резкими движениями запихала себя в одежду.
Ему хотелось ее ударить. Убить. Она это понимала? Он таскался за ебаным куриным кормом, пока этот недоебок Фэй надирался в баре и валился со своего ебаного табурета, и он его припер, хотя эти ебучие мешки и валяются теперь хуй знает где на дороге. Он сел. Этот петух совсем охуел. Понемногу накатывало похмелье. Внизу кашлял и прочищал горло Кеннет. Ебаный бог. Он подумал о том, что еще битый час ему предстоит ерзать на ебаном испанском стуле, глотать вместо кофе тепловатые помои, и слушать, как старый пердун пиздит о своем ебучем Зонтико. Теперь ясно, почему недоебок Ульц пристрелил этого ебучего коня – наверное, чтобы недоебок Кеннет наконец заткнулся.
– Хорошо. Поехали. – Голос прозвучал холодно и многозначительно.
Он прошел по коридору до своей комнаты, натянул провонявшую одежду, промокнул горячим полотенцем лицо и, не дожидаясь Джозефину, спустился в кухню. Кофейник был почти полон. Он налил в чашку дымящихся помоев и попытался их выпить, отвернувшись от расплывчатых глаз Кеннета.
– Ты, я вижу, ранняя пташка и большой любитель кофе, Вёрджил. А я тут стою, смотрю в окно и размышляю о войне – о войне и солдатах. Передавали рассказ одного заложника. Что за безобразие. В древнем Китае был хороший обычай: там в армию набирали преступников, тех, кто умел стрелять из лука, и не боялся убивать, отборных молодцев с плохой репутацией – получалась грозная армия, во всей округе устанавливался мир и покой, никакой преступности. Американцы же призывают в армию хороших мальчиков, которые воюют против своего желания. Что нам нужно сделать – так это сбросить на Тегеран атомную бомбу, избавиться от аятоллы, и никаких проблем. Вот ты служил в морской пехоте, был во Вьетнаме – ты со мной согласен?
– Там же заложники, в этом блядском Тегеране. Ты хочешь ебнуть по заложникам? – Не дожидаясь ответа, он выскочил за дверь и направился к лихо припаркованному грузовику.
Обратно в город
Небо было чистым и розовым, иней на пятачках скошенной травы походил на соляную корку, а рядом с канавой тянулась гряда подсыхающего сена. Джозефина села на водительское место, напряженно сгорбившись, высыпала через боковое окно окурки из пепельницы; теперь в кабину врывались влажные утренние запахи, перемешанные с горечью шалфея, квамассии, люпина и марихуаны. Джозефин вела машину, и они молчали – только дрожала кабина, и подавленно гудел мотор.
Серебристые от росы мешки с куриным кормом лежали посреди дороги по ту сторону железнодорожного полотна, ближе к городу. Он закинул их в кузов и вдруг почувствовал, что ему хорошо, что он почти счастлив – то ли кофе наконец подействовал, и похмелье отступило, то ли дело было в гордости за этот ебаный подвиг. Он залез в кабину и захлопнул дверцу, и тут из-за поворота, гулко стуча, показался товарняк, он шел из города, может, это возвращался назад тот же самый ебучий поезд. Вместо того, чтобы развернуться к ранчо, Джозефина поехала вперед. Ночное приключение раскручивалось в обратную сторону.
Они припарковались у того же самого кафе, где полдня назад он пил этот хуевый кофе, и взяли по чашке не менее хуевого, устроившись в обитой красным пластиком в кабинке, меню было закатано тоже в пластик, жидкий хуевый кофе им принесли в пластиковых чашках, он прихлебывал его с удовольствием и с таким же удовольствием поглощал яичницу с ветчиной, макая в зенки ебучего желтка кусочки жареной домашней булки. На стене было написано «Под сиденьем жвачка – бесплатно».
– Ладно, – сказала она. – Прости меня. Я была сукой. Пока вы с Фэем катались в город, я разговаривала – вернее, она говорила, а я слушала – с матерью. Ты не поверишь, что она вылила на меня. Они разводятся. Папа встречался с женщиной в два раза моложе его, я даже ее знаю, мы вместе учились в школе; он как-то увлекся, и две недели назад она родила ребенка, девочку – так что у меня теперь есть сестренка на тридцать один год младше меня. Кошмар начался через день после родов, когда она вышла из больницы – их теперь выпихивают домой на следующий день. Она направилась прямиком в клуб ветеранов, вместе с ребенком; несколько часов торчала там со своими сальными приятелями, напилась, накурилась и как-то умудрилась свалить ребенка со стойки прямо на пол. Поговаривают, что она специально ее толкнула. Девочка сейчас в больнице с серьезной травмой головы – мать говорит, что лучше бы ей умереть, – эту блядь будут судить за покушение на жизнь ребенка и жестокое с ним обращение, а имя моего отца полощут в вечерних новостях и газетах по всему штату. И только я до вчерашнего дня ничего не знала.
Он начал что-то говорить, но она остановила его движением руки.
– Теперь слушай. Ты, кажется, умирал от любопытства, почему Саймон застрелил Зонтико. Хорошо. Я расскажу. Все получилось ужасно глупо. Просто недоразумение. Он хотел помочь папе. Ты же знаешь, как папа разговаривает – говорит и говорит, так что невозможно вставить слово, и через некоторое время его просто перестают слушать.
– Точно, – подтвердил Вёрджил.
– Попа говорил о Зонтико – это бы ничего, он всегда о нем говорит – но он завис на том, что будет, когда Зонтико состарится и заболеет, когда-нибудь в будущем. Еще и выпил немного. И пошел: нельзя допускать, чтобы животные болели, нельзя заставлять ослабевших животных тянуть лямку, страдать и мучиться от боли. Больных животных нужно убивать, – но все время повторял, что сам, когда придет время, ни за что не сможет этого сделать, что у него разорвется сердце, если придется убить старого Зонтико, который когда-нибудь ослепнет, ноги его перестанут ходить, зубы вывалятся, есть нечем, рак, неизлечимые кожные болезни. Он перечислял все, что может случиться с конем, все время возвращался к мысли о том, что придется самому убивать Зонтико, и начинал плакать. Он говорил, что не сможет этого сделать; нужно всего-навсего один раз выстрелить в голову, но он не сможет.
Серебристые от росы мешки с куриным кормом лежали посреди дороги по ту сторону железнодорожного полотна, ближе к городу. Он закинул их в кузов и вдруг почувствовал, что ему хорошо, что он почти счастлив – то ли кофе наконец подействовал, и похмелье отступило, то ли дело было в гордости за этот ебаный подвиг. Он залез в кабину и захлопнул дверцу, и тут из-за поворота, гулко стуча, показался товарняк, он шел из города, может, это возвращался назад тот же самый ебучий поезд. Вместо того, чтобы развернуться к ранчо, Джозефина поехала вперед. Ночное приключение раскручивалось в обратную сторону.
Они припарковались у того же самого кафе, где полдня назад он пил этот хуевый кофе, и взяли по чашке не менее хуевого, устроившись в обитой красным пластиком в кабинке, меню было закатано тоже в пластик, жидкий хуевый кофе им принесли в пластиковых чашках, он прихлебывал его с удовольствием и с таким же удовольствием поглощал яичницу с ветчиной, макая в зенки ебучего желтка кусочки жареной домашней булки. На стене было написано «Под сиденьем жвачка – бесплатно».
– Ладно, – сказала она. – Прости меня. Я была сукой. Пока вы с Фэем катались в город, я разговаривала – вернее, она говорила, а я слушала – с матерью. Ты не поверишь, что она вылила на меня. Они разводятся. Папа встречался с женщиной в два раза моложе его, я даже ее знаю, мы вместе учились в школе; он как-то увлекся, и две недели назад она родила ребенка, девочку – так что у меня теперь есть сестренка на тридцать один год младше меня. Кошмар начался через день после родов, когда она вышла из больницы – их теперь выпихивают домой на следующий день. Она направилась прямиком в клуб ветеранов, вместе с ребенком; несколько часов торчала там со своими сальными приятелями, напилась, накурилась и как-то умудрилась свалить ребенка со стойки прямо на пол. Поговаривают, что она специально ее толкнула. Девочка сейчас в больнице с серьезной травмой головы – мать говорит, что лучше бы ей умереть, – эту блядь будут судить за покушение на жизнь ребенка и жестокое с ним обращение, а имя моего отца полощут в вечерних новостях и газетах по всему штату. И только я до вчерашнего дня ничего не знала.
Он начал что-то говорить, но она остановила его движением руки.
– Теперь слушай. Ты, кажется, умирал от любопытства, почему Саймон застрелил Зонтико. Хорошо. Я расскажу. Все получилось ужасно глупо. Просто недоразумение. Он хотел помочь папе. Ты же знаешь, как папа разговаривает – говорит и говорит, так что невозможно вставить слово, и через некоторое время его просто перестают слушать.
– Точно, – подтвердил Вёрджил.
– Попа говорил о Зонтико – это бы ничего, он всегда о нем говорит – но он завис на том, что будет, когда Зонтико состарится и заболеет, когда-нибудь в будущем. Еще и выпил немного. И пошел: нельзя допускать, чтобы животные болели, нельзя заставлять ослабевших животных тянуть лямку, страдать и мучиться от боли. Больных животных нужно убивать, – но все время повторял, что сам, когда придет время, ни за что не сможет этого сделать, что у него разорвется сердце, если придется убить старого Зонтико, который когда-нибудь ослепнет, ноги его перестанут ходить, зубы вывалятся, есть нечем, рак, неизлечимые кожные болезни. Он перечислял все, что может случиться с конем, все время возвращался к мысли о том, что придется самому убивать Зонтико, и начинал плакать. Он говорил, что не сможет этого сделать; нужно всего-навсего один раз выстрелить в голову, но он не сможет.