Страница:
Ближе к концу вечера вперед выступила черноволосая молодая женщина из приемной – она держала в руках свой маленький аккордеон с елочкой. Запела она complainte [216]: глубокое, медленное гудение аккордеона и голос, выходивший словно из закрытого рта, сливаясь вместе, превращались во что-то неземное, становились голосом существа, обладающего мощной, но невидимой властью.
В одиннадцать музыканты отложили инструменты, а Долор ушел, сунув в карман рубашки клочок бумаги с адресом Финтана О'Брайена, и пообещав не теряться. Голова кружилась от вина. Выехав из темного городка, он подогнал грузовик к обочине и заснул, скрючившись на сиденье; снилось что-то невыразимо грустное, а когда в лиловом речном тумане его разбудило хлопанье вороньих крыльев, он так и не вспомнил, что это был за сон, но вдруг подумал, что в кузове грузовика так и лежит мешок с мусором, который он забыл выбросить на помойку.
Что толку?
Une douleur
Все в порядке
Пропущенный аккорд
Святой Иуда
В одиннадцать музыканты отложили инструменты, а Долор ушел, сунув в карман рубашки клочок бумаги с адресом Финтана О'Брайена, и пообещав не теряться. Голова кружилась от вина. Выехав из темного городка, он подогнал грузовик к обочине и заснул, скрючившись на сиденье; снилось что-то невыразимо грустное, а когда в лиловом речном тумане его разбудило хлопанье вороньих крыльев, он так и не вспомнил, что это был за сон, но вдруг подумал, что в кузове грузовика так и лежит мешок с мусором, который он забыл выбросить на помойку.
Что толку?
На обратном пути знакомые симптомы депрессии вновь опустились на него, точно преждевременная темнота или признак надвигающейся грозы – хроническая, рвущая тоска, что никогда не уходила далеко. Он, зевал, крутил руль, грузовик вилял, наезжал на полосы и время от времени сползал на обочину. Никогда у него не будет ни Эммы, ни черноволосой молодой женщины у зеленой двери. Он мечтал играть эту музыку, его музыку по праву крови, но знал, что этого не будет никогда, потому что там, где он живет, такую музыку не любят и не играют, потому что он не умеет говорить по-французски, потому что никогда он не сможет играть так, как этот человек в трансе с ногой-поршнем. Рандом не скрывал ничего и ничего не значил – ни сам по себе, ни для Долора. Путешествие в Квебек лишь соединило вместе два чувства – чужеродности и отторжения. Никогда ему не быть одним из этих аккордеонистов. И о себе самом он знал не больше, чем в два года – ничто, rien, ничто. Он выбросил в окно клочок бумаги с выцарапанным именем Финтана О'Брайена и поехал дальше.
Une douleur
В июне, через два месяца после смерти Уилфа, у Долора что-то случилось с ногами. Сначала он не обратил внимания: проснулся утром, взглянул сквозь запотевшее окно на белый туман, белые рубашки и носки на провисающей бельевой веревке миссис Пелки, и подумал, что часам к десяти, наверное, высохнут. Вчера было ужасно много мошек; от укусов у него онемела кожа на голове и затылке. Он подумал, что надо увольняться, лесоповал и грязная работа надоели до смерти, но о чем бы он ни думал, мысли поворачивали все туда же – к Уилфу.
Дни стояли теплые, но на дорогах еще попадался лед, особенно на возвышенностях, куда направлялся Уилф с грузом древесной массы, через горы Нью-Гемпшира на бумажный комбинат в Берлине. Как потом вычислили, на развороте он, должно быть, слишком сильно разогнал грузовик и слишком быстро въехал на участок, где сбегавший по отвесной скале ручей не поместился в русле, выплеснулся на дорогу и там замерз: веер голубого льда в два дюйма толщиной клонился к обрыва. Грузовик на полной скорости слетел с дороги, не перевернувшись, проехал по льду и воткнулся в деревья – старые черные ели, густые и ломкие. Кузов отвалился и покатился в овраг, усеянный четырехфутовыми бревнами, а длинный острый обломок сука пропорол кабину и воткнулся Уилфу в спину, окровавленный зубец пропорол нижнюю часть грудины и, разорвав мечевидный отросток, уперся в крышу. Пронзенный Уилф был еще жив. Скорая помощь с воплями продралась сквозь деревья – для спасателей стоны Уилфа звучали не громче ветра, хотя забыть их потом было невозможно.
Эту новость сообщила Долору миссис Пелки – понизив голос, качая головой, не скупясь на кровавые подробности и часто замолкая от волнения.
– Пришлось распиливать сук, представляете, сверху и снизу, цепной пилой, и так и везти его в больницу, на суке. Они не могли его положить, представляете, из-за этой штуки, так что пришлось привязать к бокам доски, представляете, и так везти – вертикально. Это ужасно. Он умер по дороге. Долор не мог заставить себя приблизиться к Эмме и не пошел на похороны. На третий после похорон день он доехал до своего далекого склона; грузовик был заляпан грязью, расцарапанный «стихель», коробка с инструментами и бензиновая канистра с зазубринами, ободранная красная краска, железки покрылись коркой из смешавшихся с маслом трухлявых листьев, опилок, дорожной пыли. Слабый дождь оставлял на ветровом стекле пятна, унылое небо, на востоке ободок гор, дома, мимо которых он проезжал, погруженные в спячку обитатели, свет его фар пробивал дорогу в деревьях. Он зевал, еще чувствуя тепло постели, на приборной доске ряд черствых пончиков переложен конфетной бумагой, чашка, кофе расплескался по самодельной деревянной подставке, прикрученной проволокой; один за другим Долор глотал посыпанные белым сахаром и липкие от повидла кексы, пока рот не свело от отвращения к этим полусырым булкам, и он не почувствовал, что больше не может. Болели ноги.
К полудню он едва не валился от слабости, а из-за боли в ногах не мог выпрямиться в полный рост. Он сказал бригадиру, что заболел, и побрел к грузовику.
К концу дня у него потемнело в глазах, он тяжело дышал, почти задыхался. На следующее утро ноги болели не так сильно, но почти не двигались. Пелки постучали в дверь только в конце недели, но к этому времени ему стало немного лучше, мог по крайней мере передвигаться по квартире и думал, что это скорее всего артрит, рано или поздно настигавший всех, кто работал в сыром холодном лесу. Миссис Пелки пришла сказать, что Эмма с ребенком сейчас у родителей в Хонк-Лэйк, возможно переедет к ним насовсем, и что она передавала Долору привет.
– Через пару недель я поправлюсь и навещу ее, – сказал он, но так этого и не сделал.
Спустя несколько месяцев после катастрофы он не мог думать ни о чем, кроме собственного тела. Странные ощущения не давали ему передышки. Обострилась чувствительность ко всему: кричащие краски, яркий свет, гудки разворачивающихся мусоровозов, хлопанье дверей, просто разговоры – все это скребло по его голым нервам. Вдруг появилась аллергия на пыль, плесень, яблоки и помидоры. Замучили запоры, в аптеке Миллинокета он купил упаковку слабительного, но оно не помогало. Прослышав об открывшемся в Портленде магазине здоровой пищи, он проделал на своем грузовике длинный путь, потом долго ходил среди банок с тростниковой мелассой и медом, грубыми отрубями и темными ушками абрикосов. Он купил там несколько пакетов женьшеневого чая и успокоительного отвара, но получил желудочные спазмы, першение в горле и стреляющую боль в суставах. Как-то ночью боль пронзила лицо, невыносимое, тяжелое ощущение не отпускало до самого утра. Хуже всего было прижатой к подушке щеке, но когда он переворачивался на спину, боль плескалась волнами от уха до уха. Во рту горело, а язык распух так, что он едва мог говорить. В два часа ночи он проснулся опять от стреляющей боли в паху и ноге, еще одна боль ходила кругами по другой ноге и брюшине. Больно было мочиться, больно испражняться. Трясущейся полупарализованной рукой он составил список своих несчастий и понес его врачу в больницу для ветеранов армии. Дивертикулит, сказал доктор, или спазм толстой кишки, проблемы с позвоночником или с почками. Камни или нефрит.
Боли скручивались в клубок и раскручивались обратно. Его знобило, но где-то в глубине тела полыхала жуткая топка. В довершение всего, однажды утром он попытался подняться с кровати, с трудом сделал несколько шагов и упал на пол, где и пролежал до тех пор, пока не пришли Пелки, услыхав, как он колотит кулаками в пол.
Они усадили его на заднее сиденье своего старенького седана, миссис Пелки взбила у него за спиной полушку, все еще пахнущую ее ночными волосами. Мистер Пелки, волнуясь и виляя, выбрался на шоссе и помчался в больницу. Набухшие почки усыпали деревья; клены, под которыми шла дорога, покрывали маленькие раскрывшиеся бутоны, темно-красные, словно лужицы свернувшейся крови. Машина, рыча, проехала мимо склоненного дерева, светло-желтого с темным пятном, как кожа на гениталиях, и под этой мрачно-фиолетовой дугой сверкал на солнце прямой тополь; они миновали жилы берез, показалась зубчатая линия хребта и исчерченное ветками небо; они проехали шумные руки сосен и утыканное стеблями болото, первые поля, грубоватые штрихи красной ивы и ежевичные кольца, во все это туго вплетались птичьи крики и дурные предчувствия.
Дни стояли теплые, но на дорогах еще попадался лед, особенно на возвышенностях, куда направлялся Уилф с грузом древесной массы, через горы Нью-Гемпшира на бумажный комбинат в Берлине. Как потом вычислили, на развороте он, должно быть, слишком сильно разогнал грузовик и слишком быстро въехал на участок, где сбегавший по отвесной скале ручей не поместился в русле, выплеснулся на дорогу и там замерз: веер голубого льда в два дюйма толщиной клонился к обрыва. Грузовик на полной скорости слетел с дороги, не перевернувшись, проехал по льду и воткнулся в деревья – старые черные ели, густые и ломкие. Кузов отвалился и покатился в овраг, усеянный четырехфутовыми бревнами, а длинный острый обломок сука пропорол кабину и воткнулся Уилфу в спину, окровавленный зубец пропорол нижнюю часть грудины и, разорвав мечевидный отросток, уперся в крышу. Пронзенный Уилф был еще жив. Скорая помощь с воплями продралась сквозь деревья – для спасателей стоны Уилфа звучали не громче ветра, хотя забыть их потом было невозможно.
Эту новость сообщила Долору миссис Пелки – понизив голос, качая головой, не скупясь на кровавые подробности и часто замолкая от волнения.
– Пришлось распиливать сук, представляете, сверху и снизу, цепной пилой, и так и везти его в больницу, на суке. Они не могли его положить, представляете, из-за этой штуки, так что пришлось привязать к бокам доски, представляете, и так везти – вертикально. Это ужасно. Он умер по дороге. Долор не мог заставить себя приблизиться к Эмме и не пошел на похороны. На третий после похорон день он доехал до своего далекого склона; грузовик был заляпан грязью, расцарапанный «стихель», коробка с инструментами и бензиновая канистра с зазубринами, ободранная красная краска, железки покрылись коркой из смешавшихся с маслом трухлявых листьев, опилок, дорожной пыли. Слабый дождь оставлял на ветровом стекле пятна, унылое небо, на востоке ободок гор, дома, мимо которых он проезжал, погруженные в спячку обитатели, свет его фар пробивал дорогу в деревьях. Он зевал, еще чувствуя тепло постели, на приборной доске ряд черствых пончиков переложен конфетной бумагой, чашка, кофе расплескался по самодельной деревянной подставке, прикрученной проволокой; один за другим Долор глотал посыпанные белым сахаром и липкие от повидла кексы, пока рот не свело от отвращения к этим полусырым булкам, и он не почувствовал, что больше не может. Болели ноги.
К полудню он едва не валился от слабости, а из-за боли в ногах не мог выпрямиться в полный рост. Он сказал бригадиру, что заболел, и побрел к грузовику.
К концу дня у него потемнело в глазах, он тяжело дышал, почти задыхался. На следующее утро ноги болели не так сильно, но почти не двигались. Пелки постучали в дверь только в конце недели, но к этому времени ему стало немного лучше, мог по крайней мере передвигаться по квартире и думал, что это скорее всего артрит, рано или поздно настигавший всех, кто работал в сыром холодном лесу. Миссис Пелки пришла сказать, что Эмма с ребенком сейчас у родителей в Хонк-Лэйк, возможно переедет к ним насовсем, и что она передавала Долору привет.
– Через пару недель я поправлюсь и навещу ее, – сказал он, но так этого и не сделал.
Спустя несколько месяцев после катастрофы он не мог думать ни о чем, кроме собственного тела. Странные ощущения не давали ему передышки. Обострилась чувствительность ко всему: кричащие краски, яркий свет, гудки разворачивающихся мусоровозов, хлопанье дверей, просто разговоры – все это скребло по его голым нервам. Вдруг появилась аллергия на пыль, плесень, яблоки и помидоры. Замучили запоры, в аптеке Миллинокета он купил упаковку слабительного, но оно не помогало. Прослышав об открывшемся в Портленде магазине здоровой пищи, он проделал на своем грузовике длинный путь, потом долго ходил среди банок с тростниковой мелассой и медом, грубыми отрубями и темными ушками абрикосов. Он купил там несколько пакетов женьшеневого чая и успокоительного отвара, но получил желудочные спазмы, першение в горле и стреляющую боль в суставах. Как-то ночью боль пронзила лицо, невыносимое, тяжелое ощущение не отпускало до самого утра. Хуже всего было прижатой к подушке щеке, но когда он переворачивался на спину, боль плескалась волнами от уха до уха. Во рту горело, а язык распух так, что он едва мог говорить. В два часа ночи он проснулся опять от стреляющей боли в паху и ноге, еще одна боль ходила кругами по другой ноге и брюшине. Больно было мочиться, больно испражняться. Трясущейся полупарализованной рукой он составил список своих несчастий и понес его врачу в больницу для ветеранов армии. Дивертикулит, сказал доктор, или спазм толстой кишки, проблемы с позвоночником или с почками. Камни или нефрит.
Боли скручивались в клубок и раскручивались обратно. Его знобило, но где-то в глубине тела полыхала жуткая топка. В довершение всего, однажды утром он попытался подняться с кровати, с трудом сделал несколько шагов и упал на пол, где и пролежал до тех пор, пока не пришли Пелки, услыхав, как он колотит кулаками в пол.
Они усадили его на заднее сиденье своего старенького седана, миссис Пелки взбила у него за спиной полушку, все еще пахнущую ее ночными волосами. Мистер Пелки, волнуясь и виляя, выбрался на шоссе и помчался в больницу. Набухшие почки усыпали деревья; клены, под которыми шла дорога, покрывали маленькие раскрывшиеся бутоны, темно-красные, словно лужицы свернувшейся крови. Машина, рыча, проехала мимо склоненного дерева, светло-желтого с темным пятном, как кожа на гениталиях, и под этой мрачно-фиолетовой дугой сверкал на солнце прямой тополь; они миновали жилы берез, показалась зубчатая линия хребта и исчерченное ветками небо; они проехали шумные руки сосен и утыканное стеблями болото, первые поля, грубоватые штрихи красной ивы и ежевичные кольца, во все это туго вплетались птичьи крики и дурные предчувствия.
Все в порядке
Врачи не понимали, что с ним происходит. Они спорили, диагностировали скрытые травмы, инфекционное заражение, симуляцию, детский полиомиелит, психосоматический паралич, смещение диска, хроническую усталость, разбалансировку центральной нервной системы, психогенную боль, потерю энергии, мышечные спазмы, неизвестный вирус, бактериальную инфекцию, наследственное заболевание, постгипнотическое внушение, инфекционный мононуклеоз, депрессивную истерию, ипохондрические иллюзии, болезнь Паркинсона, множественный склероз, бруцеллез и энцефалит. Но когда через три недели улучшений не появилось, его отправили обратно в Рандом на инвалидной коляске. Он умудрялся вставать и даже делать несколько нетвердых шагов, но и только – боль в ногах и спине была неумолима.
Социальный работник из Совета Ветеранов помог ему получить маленькую государственную пенсию для инвалидов, но ее не хватало на жизнь, поскольку нужно было платить миссис Пелки за то, что она готовила еду, помогала ходить в туалет, ложиться в кровать и вставать из нее. Мистер Пелки построил из фанеры съезд на входной лестнице.
Если нужно было выбраться из осточертевших комнат и как-то попасть в город – за пивом, продуктами или в парикмахерскую – он подкатывался на инвалидной коляске к шоссе и поднимал большой палец. Малые грузовики – единственный вид транспорта, который ему подходил, при этом водитель должен был выйти из машины, посадить Долора в кабину, погрузить тяжелую каталку в кузов, сесть сам, доехать до города и там повторить процедуру в обратном порядке. Останавливались немногие, иногда Долор часами торчал на обочине, дрожа и проклиная все на свете, прежде чем кто-то соглашался посадить его в машину. Его сильный мускулистый торс заплыл жиром от неподвижности, жареной свинины, сэндвичей с арахисовым маслом и пива, к которому он за это время пристрастился. Он стал известной фигурой на рандомских дорогах – сутулый человек в инвалидной коляске со всколоченными длинными волосами и рукой в перчатке, просительно поднимающейся всякий раз, когда в поле зрения появлялся грузовик; если машина проезжала мимо, вслед ей тянулся разогнутый палец и неслись слова, уже неслышные, но вполне понятные.
Лишь раз с миссией милосердия явился Стоматолог – шатаясь и выкрикивая обрывки песен, с упаковками по шесть бутылок пива в каждой руке; он рассказал несколько похоронных историй из тех, что приключались на лесоповале еще во времена лошадей.
– Держи, мелкий ублюдок, – прокричал он, – вот тебе. – Он достал из футляра аккордеон и впихнул его Долору на колени. С руками у него было все в порядке, если не обращать внимания на легкую стреляющую боль, но даже после трех или четырех бутылок пива играть он не смог. И не только из-за смерти Уилфа – он все еще слышал неповторимых виртуозов Монмани, все еще думал о неизвестном музыканте, игравшем раньше на этом зеленым аккордеоне.
– Да, не очень-то с тобой весело, – вздохнул Стоматолог.
Социальный работник из Совета Ветеранов помог ему получить маленькую государственную пенсию для инвалидов, но ее не хватало на жизнь, поскольку нужно было платить миссис Пелки за то, что она готовила еду, помогала ходить в туалет, ложиться в кровать и вставать из нее. Мистер Пелки построил из фанеры съезд на входной лестнице.
Если нужно было выбраться из осточертевших комнат и как-то попасть в город – за пивом, продуктами или в парикмахерскую – он подкатывался на инвалидной коляске к шоссе и поднимал большой палец. Малые грузовики – единственный вид транспорта, который ему подходил, при этом водитель должен был выйти из машины, посадить Долора в кабину, погрузить тяжелую каталку в кузов, сесть сам, доехать до города и там повторить процедуру в обратном порядке. Останавливались немногие, иногда Долор часами торчал на обочине, дрожа и проклиная все на свете, прежде чем кто-то соглашался посадить его в машину. Его сильный мускулистый торс заплыл жиром от неподвижности, жареной свинины, сэндвичей с арахисовым маслом и пива, к которому он за это время пристрастился. Он стал известной фигурой на рандомских дорогах – сутулый человек в инвалидной коляске со всколоченными длинными волосами и рукой в перчатке, просительно поднимающейся всякий раз, когда в поле зрения появлялся грузовик; если машина проезжала мимо, вслед ей тянулся разогнутый палец и неслись слова, уже неслышные, но вполне понятные.
Лишь раз с миссией милосердия явился Стоматолог – шатаясь и выкрикивая обрывки песен, с упаковками по шесть бутылок пива в каждой руке; он рассказал несколько похоронных историй из тех, что приключались на лесоповале еще во времена лошадей.
– Держи, мелкий ублюдок, – прокричал он, – вот тебе. – Он достал из футляра аккордеон и впихнул его Долору на колени. С руками у него было все в порядке, если не обращать внимания на легкую стреляющую боль, но даже после трех или четырех бутылок пива играть он не смог. И не только из-за смерти Уилфа – он все еще слышал неповторимых виртуозов Монмани, все еще думал о неизвестном музыканте, игравшем раньше на этом зеленым аккордеоне.
– Да, не очень-то с тобой весело, – вздохнул Стоматолог.
Пропущенный аккорд
Однажды ранним вечером отворилась дверь, но это оказалась не миссис Пелки с новым рагу из квашеной капусты, а Эмма.
– Миссис Пелки говорит, тебе не слишком хорошо, – сказала она, оглядывая провонявшую комнату. Она никогда раньше здесь не была, и Долору стало стыдно за грязь, пустые пивные банки, сваленную в углу одежду и груду посуды в раковине, которая иногда ждала несколько дней, прежде чем миссис Пелки до нее добиралась. Эмма направилась прямо туда, и на жирные тарелки полилась струя горячей воды. Вдруг почувствовав себя неимоверно счастливым, Долор подкатил кресло поближе к раковине, чтобы лучше видеть, как она взбивает мыльную пену. Она отлично выглядела, и он сразу догадался, зачем она пришла. Он залился краской, он готов был кричать от радости. Эмма!
– Как ты сюда добралась?
– Приехала с родителями. Тут свадьба, моя кузина, Мари-Роз выходит замуж, и они попросили папу поиграть на танцах. Он будет играть эту старую музыку. Я подумала, что тебе тоже нужно послушать. Я же помню, как ты сходил с ума.
– Посмотри на меня! Как ты думаешь, я могу танцевать? Чтобы раз в месяц дотащить меня до ветеранской больницы, нужна целая армия.
– Папа с Эмилем приедут на грузовике. Они положат кресло в кузов, а тебя посадят в кабину. Там будут очень хорошие аккордеонисты. Она лукаво засмеялась. – У тебя есть приличная одежда?
– Ага, ага. Ты-то как? Как мальчик? И кто такой Эмиль?
– Я очень хорошо. Работаю – на конвейере игрушечной фабрики. Мальчик совсем большой, ты его не узнаешь – я приношу ему бесплатные игрушки, фирма разрешает. Эмиль – ну, это не просто мой кузен, он, как бы это сказать, через месяц мы поженимся – мы с Эмилем. Он хороший человек и любит мальчика. Ребенку нужен отец, понимаешь. Он работает на той же игрушечной фабрике, фактически, он бригадир. Он тебе понравится. Тоже играет на аккордеоне. Я не хотела тебе говорить, думала, будет сюрприз, но, кажется, сказала.
– Да, кажется, сказала. – За те несколько минут, которые она провела в этой комнате, Долор успел воспарить ввысь и низвергнуться в бездну. Ему хотелось заорать на нее, рявкнуть, что с гибели Уилфа прошло всего восемь месяцев, и как же я, я так давно схожу по тебе с ума. Тарелки сияли на сушильной полке, Эмма протирала краны и что-то говорила. Он хорошо помнил и это платье, и интонацию, с которой она выстраивала фразы. Он не мог произнести ни слова.
Свадебный ужин проходил в зале Общества ветеранов иностранных войн, народ топтался у буфета, бумажные тарелки прогибались от ветчины и индюшатины, картофельного салата, оборочек кексов с мятными опилками и формочек желе. Дети бегали по залу, забирались под столы из «формайки» с хромированными ножками, орали по углам, толкались и ревели. Длинный стол, за которым сидел Долор, покрывала скатерть с серебряными свадебными колокольчиками. На салфетках было написано имя невесты и жениха: Мари-Роз и Дэррил. Долор сидел между Эмминым отцом и Эмилем, а больше почти никого не знал. Эмма в светло-желтом платье подружки невесты казалась бледной и уставшей. Во главе стола расположился толстяк с синяком под глазом – он не переставая травил французские анекдоты на ломаном диалекте, подмигивал и говорил, что подбил себе глаз, стукнувшись о дверь.
Перед началом танцев отец Эммы объявил:
– Мы сейчас немножко поиграем старую музыку, в основном для старшего поколения, недолго, я знаю, что молодежь любит другие мелодии. Но видите ли, это хорошая музыка, ее нельзя просто слушать, ноги сами пускаются в пляс. Я часто жалею, что она теперь так редка.
Музыка разочаровала Долора. Он слишком живо помнил ту другую, на севере, у великой реки. Возможно, так получилось из-за того, что первой мелодией, которую заиграли Эммин отец и Эмиль после возвышенного заявления «Специально для приверженцев старины!», оказалась та, что исполнял в Монмани человек с застывшим лицом – «Quadrille du loupgarou», «Кадриль Оборотня». Даже на двух аккордеонах отец и Эмиль пропускали рулады, брали неверные ноты, тянули темп и очень скоро, сильно укоротив сложную пьесу, перекинулись на «Черничные холмы»; гости танцевали, мужчины потели в темных костюмах, напомаженные волосы сбивались и хлопали по лбам, колокола женских юбок качались над нейлоновыми ногами.
Они заиграли быстрый gigue, и на площадку вышел старик; он стучал и притоптывал негнущимися ногами – жалкое эхо того молодого танцора, которым наверняка был когда-то, старик продолжал танцевать, несмотря даже на то, что отец Эммы, забыв мелодию, перестал играть. Эмиль, однако, бросился на выручку, и в его сольном исполнении пьеса оказалась куда короче той замысловатой игры, которую Долор слышал в долине Святого Лаврентия, но этого вдохновения старику показалось достаточно, и он все танцевал, словно анимированный скелет. Наконец отец произнес, наклонившись к микрофону:
– Что ж, мы аплодируем замечательному танцу Чарли Хамма, и завершаем концерт для старшего поколения. Знаете, человеческая жизнь подходит к определенной черте, и мелодии, которые все так хорошо знали раньше, забываются, я прошу меня извинить за это. А теперь немного музыки косцов, «Плачущий ковбой» – песня Мэнского артиста Хэл Лон Пайна. Говорят, когда Хэл и Бетти Коди[217] год назад в Мэчиасе записывали эту песню, началась гроза и погас свет, их акустическая система сломалась, но они пели и играли в полной темноте, под вспышки молний. Вот что значит настоящие артисты. Вперед, любители кантри! – Аплодисменты и крики «йа-хуу» заполнили зал. Теперь отец Эммы был на своей территории. Из скрипки он выжимал душераздирающие йодли и заунывные созвучия так, что Долору пришлось признать – получалось хорошо. Что до Эмиля, тот играл прилично, но это был третий сорт, как и все в Рандоме. Неожиданно у него за спиной возникла тетушка невесты, уселась на пустой стул Эмиля, улыбнулась, отпила из своего заляпанного стакана, кашлянула прямо Долору в лицо и закурила сигарету – одна из тех француженок, что умудряются похоронить двух, а то и трех мужей.
– Говорят, ваша фамилия Ганьон.
Эмма наклонилась вперед.
– Долор, это Дельфин Барбю из Провиденса, тетя Мари-Роз, сестра ее отца. Дельфин и Тути подарили Мари-Роз складной столик, чтобы можно было есть перед телевизором. Дельфин, ты знаешь, мы с Эмилем следующие. Оставайся здесь, не придется через две недели ехать опять.
Женщина затянулась сигаретой и закашлялась.
– Мне вообще нельзя было приезжать. У меня пневмония. Мы с Тути добирались одни, машина сломалась, столько миль пешком, подумать только. Ох, я вся промокла, ветер пробрал до костей. Вот и заболела. В клинике сказали: никаких путешествий, никаких волнений, на работу не ходить. Я уже три недели на больничном. Я работаю на «Гребешках Ферри», они делают такие щетки для волос и гребни, такие, что в темноте светятся. Если пробудешь там слишком долго, сам начнешь светиться, как тот гребешок. Но вот я здесь. Да, очень миленький столик. Не знаю, едят ли они эти у телевизора. Если вы следующие, я подарю вам набор: тостер и подносы для закусок. – Она засмеялась. Голос был ровным и громким, словно она говорила в цеху, полном работающих механизмов. Долор решил, что тетушка, наверное, пьяна.
Она наклонилась к нему, загородив Эмму.
– Вы родом отсюда?
– Ну, я здесь родился, но рос в другом месте. Олд-Рэттл-Фолз.
– Ах-ха. А почему вы в коляске? Давно так?
– Никто не знает. У меня что-то с ногами. Началось в этом году.
– Дельфин! Вставай, мы уезжаем! Вставай, нам еще ехать девять часов. Я жду. – Это был Тути, толстяк с треугольным пятном пота на рубашке и болтающимися над бровями лохмами.
– Хорошо, сейчас. – Долору она сказала: – Приятно было познакомиться, – встала и пробираясь сквозь танцоров, двинулась к толстяку. Потом вернулся Эмиль, утащил Эмму танцевать, и Долор остался изучать раскиданные по столу обрывки салфеток и кольца ветчинного жира на перемазанных горчицей тарелках.
– Привет, Фрэнк. Я тебя искала. – Это была сестра Эммы, Анна-Мари, называвшая себя Митци: легкое очаровательное заикание, запах ландыша, серебряный крестик на груди поверх платья подружки невесты, мягкая тюлевая юбка, желтые сатиновые туфельки на кубинских каблучках. Не красавица, ей явно не хватало здоровой бодрости Эммы, но тонкость и нежность всегда привлекали Долора, как и внутренняя сдержанность ее интонаций. При каждой встрече девушка серьезно интересовалась, как он себя чувствует и о чем думает. Уилф как-то сказал ей, что в Гнезде Долора звали Фрэнком, и с тех пор она называла его только так.
– Нравится здесь?
Она посмотрела на него.
– Сейчас умру. Туфли такие симпатичные, но ужасно жмут. В магазине не было моего размера, пять с половиной, пришлось брать пятый. – Она вздохнула, сделала несколько глотков из стакана с вином. – Франк, можно я тебя о чем-то спрошу?
Он знал, о чем она собирается спрашивать.
– Конечно.
– Что случилось с твоими ногами?
Господи, знал бы – напечатал листовки.
– Ничего. Просто что-то испортилось. Никто не понимает, что. Все было в порядке, пока через два месяца после того, как Уилф – Эммин – после того, как это случилось, я встал однажды утром и бум! Вот и все. Никто понятия не имеет, что и почему.
Она кивнула, словно он объяснил ей все причины и следствия.
– У меня для тебя что-то есть. – И протянула ему крошечную металлическую фигурку.
– Что это? – Он повертел фигурку. Это была серебряная нога, меньше дюйма длиной, с дырочкой в пятке.
– Это ex-voto – приношение по обету. Ты приносишь это Христу или святому и молишься, чтобы твои ноги излечились. Видишь, через эту дырочку втыкают булавку. И прикалывают к святому. Знаешь что, тебе обязательно надо поехать в храм у озера Пиклкейк, там храм святого Иуды. Это главный американский святой, он разбирается со всеми безнадежными больными, когда врачи не могут ничего сделать. Мы один раз ездили в Сент-Анне-де-Бюпре в Квебеке, но там сплошные цыгане, сотни, наверное. У моей подруги были жуткие головные боли, как будто в голове молотком забивали гвозди, никто не знал отчего, тогда она поехала в храм святого Иуды, стала молиться об избавлении от страданий и дала святому Иуде маленькую серебряную головку, с тех пор у нее никогда не болела голова. Это было два года назад. Мы ездили вместе.
– Это католический храм? – спросил он, понизив голос.
Она смотрела на него с жалостью.
– Помнишь в прошлом году, когда мама с папой, – Эмма всегда говорила «Mamam et Pére». – …продавали дом, и никто не приходил даже смотреть?
– Кажется, – соврал он.
– Ну и вот, они держали его на продаже целый год, и ничего, тогда поехали в этот храм, помолились и попросили святого Иуду помочь, папа сделал такой маленький домик из бутылочной пробки, обтесал ее, и обрезал стамеской края, совсем простой, и они оставили домик там. Не успели они приехать домой, как зазвонил телефон. Это была женщина из Нью-Йорка, прошлым летом проезжала мимо, увидела объявление и записала номер. Она сказала что сегодня искала что-то в сумочке, нашла адрес, вспомнила этот дом и хочет узнать, не продается ли он еще, папа конечно сказал да, остальное ты знаешь. Святой Иуда вступился, поэтому все так и вышло.
Долор смутно вспоминал, как Эмма говорила, что ее родители продали свой старый бревенчатый дом на озере Хонк какой-то женщине из другого штата и построили себе новый, одноэтажный, рядом со школьным бейсбольным полем.
– Миссис Пелки говорит, тебе не слишком хорошо, – сказала она, оглядывая провонявшую комнату. Она никогда раньше здесь не была, и Долору стало стыдно за грязь, пустые пивные банки, сваленную в углу одежду и груду посуды в раковине, которая иногда ждала несколько дней, прежде чем миссис Пелки до нее добиралась. Эмма направилась прямо туда, и на жирные тарелки полилась струя горячей воды. Вдруг почувствовав себя неимоверно счастливым, Долор подкатил кресло поближе к раковине, чтобы лучше видеть, как она взбивает мыльную пену. Она отлично выглядела, и он сразу догадался, зачем она пришла. Он залился краской, он готов был кричать от радости. Эмма!
– Как ты сюда добралась?
– Приехала с родителями. Тут свадьба, моя кузина, Мари-Роз выходит замуж, и они попросили папу поиграть на танцах. Он будет играть эту старую музыку. Я подумала, что тебе тоже нужно послушать. Я же помню, как ты сходил с ума.
– Посмотри на меня! Как ты думаешь, я могу танцевать? Чтобы раз в месяц дотащить меня до ветеранской больницы, нужна целая армия.
– Папа с Эмилем приедут на грузовике. Они положат кресло в кузов, а тебя посадят в кабину. Там будут очень хорошие аккордеонисты. Она лукаво засмеялась. – У тебя есть приличная одежда?
– Ага, ага. Ты-то как? Как мальчик? И кто такой Эмиль?
– Я очень хорошо. Работаю – на конвейере игрушечной фабрики. Мальчик совсем большой, ты его не узнаешь – я приношу ему бесплатные игрушки, фирма разрешает. Эмиль – ну, это не просто мой кузен, он, как бы это сказать, через месяц мы поженимся – мы с Эмилем. Он хороший человек и любит мальчика. Ребенку нужен отец, понимаешь. Он работает на той же игрушечной фабрике, фактически, он бригадир. Он тебе понравится. Тоже играет на аккордеоне. Я не хотела тебе говорить, думала, будет сюрприз, но, кажется, сказала.
– Да, кажется, сказала. – За те несколько минут, которые она провела в этой комнате, Долор успел воспарить ввысь и низвергнуться в бездну. Ему хотелось заорать на нее, рявкнуть, что с гибели Уилфа прошло всего восемь месяцев, и как же я, я так давно схожу по тебе с ума. Тарелки сияли на сушильной полке, Эмма протирала краны и что-то говорила. Он хорошо помнил и это платье, и интонацию, с которой она выстраивала фразы. Он не мог произнести ни слова.
Свадебный ужин проходил в зале Общества ветеранов иностранных войн, народ топтался у буфета, бумажные тарелки прогибались от ветчины и индюшатины, картофельного салата, оборочек кексов с мятными опилками и формочек желе. Дети бегали по залу, забирались под столы из «формайки» с хромированными ножками, орали по углам, толкались и ревели. Длинный стол, за которым сидел Долор, покрывала скатерть с серебряными свадебными колокольчиками. На салфетках было написано имя невесты и жениха: Мари-Роз и Дэррил. Долор сидел между Эмминым отцом и Эмилем, а больше почти никого не знал. Эмма в светло-желтом платье подружки невесты казалась бледной и уставшей. Во главе стола расположился толстяк с синяком под глазом – он не переставая травил французские анекдоты на ломаном диалекте, подмигивал и говорил, что подбил себе глаз, стукнувшись о дверь.
Перед началом танцев отец Эммы объявил:
– Мы сейчас немножко поиграем старую музыку, в основном для старшего поколения, недолго, я знаю, что молодежь любит другие мелодии. Но видите ли, это хорошая музыка, ее нельзя просто слушать, ноги сами пускаются в пляс. Я часто жалею, что она теперь так редка.
Музыка разочаровала Долора. Он слишком живо помнил ту другую, на севере, у великой реки. Возможно, так получилось из-за того, что первой мелодией, которую заиграли Эммин отец и Эмиль после возвышенного заявления «Специально для приверженцев старины!», оказалась та, что исполнял в Монмани человек с застывшим лицом – «Quadrille du loupgarou», «Кадриль Оборотня». Даже на двух аккордеонах отец и Эмиль пропускали рулады, брали неверные ноты, тянули темп и очень скоро, сильно укоротив сложную пьесу, перекинулись на «Черничные холмы»; гости танцевали, мужчины потели в темных костюмах, напомаженные волосы сбивались и хлопали по лбам, колокола женских юбок качались над нейлоновыми ногами.
Они заиграли быстрый gigue, и на площадку вышел старик; он стучал и притоптывал негнущимися ногами – жалкое эхо того молодого танцора, которым наверняка был когда-то, старик продолжал танцевать, несмотря даже на то, что отец Эммы, забыв мелодию, перестал играть. Эмиль, однако, бросился на выручку, и в его сольном исполнении пьеса оказалась куда короче той замысловатой игры, которую Долор слышал в долине Святого Лаврентия, но этого вдохновения старику показалось достаточно, и он все танцевал, словно анимированный скелет. Наконец отец произнес, наклонившись к микрофону:
– Что ж, мы аплодируем замечательному танцу Чарли Хамма, и завершаем концерт для старшего поколения. Знаете, человеческая жизнь подходит к определенной черте, и мелодии, которые все так хорошо знали раньше, забываются, я прошу меня извинить за это. А теперь немного музыки косцов, «Плачущий ковбой» – песня Мэнского артиста Хэл Лон Пайна. Говорят, когда Хэл и Бетти Коди[217] год назад в Мэчиасе записывали эту песню, началась гроза и погас свет, их акустическая система сломалась, но они пели и играли в полной темноте, под вспышки молний. Вот что значит настоящие артисты. Вперед, любители кантри! – Аплодисменты и крики «йа-хуу» заполнили зал. Теперь отец Эммы был на своей территории. Из скрипки он выжимал душераздирающие йодли и заунывные созвучия так, что Долору пришлось признать – получалось хорошо. Что до Эмиля, тот играл прилично, но это был третий сорт, как и все в Рандоме. Неожиданно у него за спиной возникла тетушка невесты, уселась на пустой стул Эмиля, улыбнулась, отпила из своего заляпанного стакана, кашлянула прямо Долору в лицо и закурила сигарету – одна из тех француженок, что умудряются похоронить двух, а то и трех мужей.
– Говорят, ваша фамилия Ганьон.
Эмма наклонилась вперед.
– Долор, это Дельфин Барбю из Провиденса, тетя Мари-Роз, сестра ее отца. Дельфин и Тути подарили Мари-Роз складной столик, чтобы можно было есть перед телевизором. Дельфин, ты знаешь, мы с Эмилем следующие. Оставайся здесь, не придется через две недели ехать опять.
Женщина затянулась сигаретой и закашлялась.
– Мне вообще нельзя было приезжать. У меня пневмония. Мы с Тути добирались одни, машина сломалась, столько миль пешком, подумать только. Ох, я вся промокла, ветер пробрал до костей. Вот и заболела. В клинике сказали: никаких путешествий, никаких волнений, на работу не ходить. Я уже три недели на больничном. Я работаю на «Гребешках Ферри», они делают такие щетки для волос и гребни, такие, что в темноте светятся. Если пробудешь там слишком долго, сам начнешь светиться, как тот гребешок. Но вот я здесь. Да, очень миленький столик. Не знаю, едят ли они эти у телевизора. Если вы следующие, я подарю вам набор: тостер и подносы для закусок. – Она засмеялась. Голос был ровным и громким, словно она говорила в цеху, полном работающих механизмов. Долор решил, что тетушка, наверное, пьяна.
Она наклонилась к нему, загородив Эмму.
– Вы родом отсюда?
– Ну, я здесь родился, но рос в другом месте. Олд-Рэттл-Фолз.
– Ах-ха. А почему вы в коляске? Давно так?
– Никто не знает. У меня что-то с ногами. Началось в этом году.
– Дельфин! Вставай, мы уезжаем! Вставай, нам еще ехать девять часов. Я жду. – Это был Тути, толстяк с треугольным пятном пота на рубашке и болтающимися над бровями лохмами.
– Хорошо, сейчас. – Долору она сказала: – Приятно было познакомиться, – встала и пробираясь сквозь танцоров, двинулась к толстяку. Потом вернулся Эмиль, утащил Эмму танцевать, и Долор остался изучать раскиданные по столу обрывки салфеток и кольца ветчинного жира на перемазанных горчицей тарелках.
– Привет, Фрэнк. Я тебя искала. – Это была сестра Эммы, Анна-Мари, называвшая себя Митци: легкое очаровательное заикание, запах ландыша, серебряный крестик на груди поверх платья подружки невесты, мягкая тюлевая юбка, желтые сатиновые туфельки на кубинских каблучках. Не красавица, ей явно не хватало здоровой бодрости Эммы, но тонкость и нежность всегда привлекали Долора, как и внутренняя сдержанность ее интонаций. При каждой встрече девушка серьезно интересовалась, как он себя чувствует и о чем думает. Уилф как-то сказал ей, что в Гнезде Долора звали Фрэнком, и с тех пор она называла его только так.
– Нравится здесь?
Она посмотрела на него.
– Сейчас умру. Туфли такие симпатичные, но ужасно жмут. В магазине не было моего размера, пять с половиной, пришлось брать пятый. – Она вздохнула, сделала несколько глотков из стакана с вином. – Франк, можно я тебя о чем-то спрошу?
Он знал, о чем она собирается спрашивать.
– Конечно.
– Что случилось с твоими ногами?
Господи, знал бы – напечатал листовки.
– Ничего. Просто что-то испортилось. Никто не понимает, что. Все было в порядке, пока через два месяца после того, как Уилф – Эммин – после того, как это случилось, я встал однажды утром и бум! Вот и все. Никто понятия не имеет, что и почему.
Она кивнула, словно он объяснил ей все причины и следствия.
– У меня для тебя что-то есть. – И протянула ему крошечную металлическую фигурку.
– Что это? – Он повертел фигурку. Это была серебряная нога, меньше дюйма длиной, с дырочкой в пятке.
– Это ex-voto – приношение по обету. Ты приносишь это Христу или святому и молишься, чтобы твои ноги излечились. Видишь, через эту дырочку втыкают булавку. И прикалывают к святому. Знаешь что, тебе обязательно надо поехать в храм у озера Пиклкейк, там храм святого Иуды. Это главный американский святой, он разбирается со всеми безнадежными больными, когда врачи не могут ничего сделать. Мы один раз ездили в Сент-Анне-де-Бюпре в Квебеке, но там сплошные цыгане, сотни, наверное. У моей подруги были жуткие головные боли, как будто в голове молотком забивали гвозди, никто не знал отчего, тогда она поехала в храм святого Иуды, стала молиться об избавлении от страданий и дала святому Иуде маленькую серебряную головку, с тех пор у нее никогда не болела голова. Это было два года назад. Мы ездили вместе.
– Это католический храм? – спросил он, понизив голос.
Она смотрела на него с жалостью.
– Помнишь в прошлом году, когда мама с папой, – Эмма всегда говорила «Mamam et Pére». – …продавали дом, и никто не приходил даже смотреть?
– Кажется, – соврал он.
– Ну и вот, они держали его на продаже целый год, и ничего, тогда поехали в этот храм, помолились и попросили святого Иуду помочь, папа сделал такой маленький домик из бутылочной пробки, обтесал ее, и обрезал стамеской края, совсем простой, и они оставили домик там. Не успели они приехать домой, как зазвонил телефон. Это была женщина из Нью-Йорка, прошлым летом проезжала мимо, увидела объявление и записала номер. Она сказала что сегодня искала что-то в сумочке, нашла адрес, вспомнила этот дом и хочет узнать, не продается ли он еще, папа конечно сказал да, остальное ты знаешь. Святой Иуда вступился, поэтому все так и вышло.
Долор смутно вспоминал, как Эмма говорила, что ее родители продали свой старый бревенчатый дом на озере Хонк какой-то женщине из другого штата и построили себе новый, одноэтажный, рядом со школьным бейсбольным полем.
Святой Иуда
До храма было двести миль через весь штат, затем по мосту на остров. Они ехали в маленьком «фольксвагене» Митци – хороший водитель, она вела машину уверенно и не слишком быстро, чтобы они могли рассмотреть окрестности. Пейзаж был ровным и болотистым, потом дорога пошла чуть в гору. Вдоль озера выстроились пустые летние домики, раскрашенные в вишневый, шоколадный, лимонный и ванильный цвета. Ветер перелистывал волны и захлопывал белые барашки на воде; Долор косился на тяжелые облака, похожие на скрученные мокрые простыни.
– Будет дождь.
– Какая разница? Это тебя проверяют.
По фисташково-зеленому мосту они въехали на остров и повернули на грунтовую дорогу. В сторону воды указывал знак с неразборчивой надписью: «Святой Иуда». Пошел дождь, крупные капли тыкались в ветровое стекло. «Фольксваген» въехал на засыпанную гравием площадку. Других машин не было. Дождь налетал порывами, ветер трепал волосы и хлопал нейлоном розовой куртки Митци. Она достала с заднего сиденья коляску, помогла Долору сесть и покатила ее к озеру, к маленькому навесу из гофрированного железа. Колеса утопали в гравии.
Навес был повернут к воде, а передняя его часть открыта западному ветру. В глубине, на деревянной подставке стояла фигура – грубо вырезанный из дерева святой Иуда с лицом, как у гончей собаки, черный от дождя. Когда-то его покрасили яркими красками, но за много лет озерные шквалы, иней и снег, отраженный солнечный свет, летняя жара и зимние морозы уничтожили все цвета, а плесень покрыла фигуру разводами. Митци показала на стену за спиной святого: там на гвоздиках и булавках висело несколько десятков ex-voto – миниатюрный домик, который ее отец вырезал из крышки от «Невесты Святого Павла»[218], руки, ноги, легкие, почки, тележки, крошечные цепные пилы из обрезков фанеры, глаз, обрывок школьного табеля, рыболовный крючок. Вторая статуя святого, из пластмассы, высотой всего в один фут стояла в коробке от телевизора. Ручек на ящике не было, марки тоже, но Долор решил, что это шестнадцатидюймовый «Филко». Фанера из красного дерева прогнулась.
Косой дождь попадал под навес, и сквозь мокрые ресницы Долор видел, как от ручек каталки отскакивают капли. Куртка и брюки промокли. Вода лилась на голову, текла по лицу, капала за ворот, замутняла и без того нечеткую фигуру святого Иуды. Он не видел стоявшую за спиной Митци, но слышал ее голос – серьезный, глубокий, истовый. Озеро взбилось белой пеной. Весь мир словно сжался в голую ветку сумаха. Долор подался вперед и воткнул булавку в мокрое дерево. Блеснула крошечная серебряная нога. Неведомое прежде чувство – была ли это вера? – заполнило его, и показалось, нет, он был уверен, что услыхал голос неба.
– Будет дождь.
– Какая разница? Это тебя проверяют.
По фисташково-зеленому мосту они въехали на остров и повернули на грунтовую дорогу. В сторону воды указывал знак с неразборчивой надписью: «Святой Иуда». Пошел дождь, крупные капли тыкались в ветровое стекло. «Фольксваген» въехал на засыпанную гравием площадку. Других машин не было. Дождь налетал порывами, ветер трепал волосы и хлопал нейлоном розовой куртки Митци. Она достала с заднего сиденья коляску, помогла Долору сесть и покатила ее к озеру, к маленькому навесу из гофрированного железа. Колеса утопали в гравии.
Навес был повернут к воде, а передняя его часть открыта западному ветру. В глубине, на деревянной подставке стояла фигура – грубо вырезанный из дерева святой Иуда с лицом, как у гончей собаки, черный от дождя. Когда-то его покрасили яркими красками, но за много лет озерные шквалы, иней и снег, отраженный солнечный свет, летняя жара и зимние морозы уничтожили все цвета, а плесень покрыла фигуру разводами. Митци показала на стену за спиной святого: там на гвоздиках и булавках висело несколько десятков ex-voto – миниатюрный домик, который ее отец вырезал из крышки от «Невесты Святого Павла»[218], руки, ноги, легкие, почки, тележки, крошечные цепные пилы из обрезков фанеры, глаз, обрывок школьного табеля, рыболовный крючок. Вторая статуя святого, из пластмассы, высотой всего в один фут стояла в коробке от телевизора. Ручек на ящике не было, марки тоже, но Долор решил, что это шестнадцатидюймовый «Филко». Фанера из красного дерева прогнулась.
Косой дождь попадал под навес, и сквозь мокрые ресницы Долор видел, как от ручек каталки отскакивают капли. Куртка и брюки промокли. Вода лилась на голову, текла по лицу, капала за ворот, замутняла и без того нечеткую фигуру святого Иуды. Он не видел стоявшую за спиной Митци, но слышал ее голос – серьезный, глубокий, истовый. Озеро взбилось белой пеной. Весь мир словно сжался в голую ветку сумаха. Долор подался вперед и воткнул булавку в мокрое дерево. Блеснула крошечная серебряная нога. Неведомое прежде чувство – была ли это вера? – заполнило его, и показалось, нет, он был уверен, что услыхал голос неба.