На третий день смены кто-то увидал, как в их сторону ползет лодка, подскакивая на гребнях волн и заставляя пассажиров прыгать на скамейках.
   – Эй, на палубе!
   Бадди узнал рыбачью лодку Октава – этот черный гибкий парень был незаменим для ‘tit fer, если только упросить его не лезть в «зайдеко» – черномазое дерьмо; Октав нанимался на случайные работы, продавал на сторону рыбу и, если позволяла погода, дважды в неделю, по вторникам и четвергам, появлялся на буровой – с сомами и двумя мешками рачков для варки, а иногда еще и с куском крокодильего хвоста. На буровой он получал за это двойную цену. Сегодня его не ждали.
   – Он не один! – Все вытянули шеи и, прикрывая глаза от солнца, стали разглядывать второго человека. Второй человек означал дурные вести.
   Это была невестка. Скрючившись на носу лодки и пристально всматриваясь в буровую, она выискивала глазами Бадди. Взгляд не предвещал ничего хорошего. Он узнал ее, когда кричать было еще рано. Октав вычерпывал сплюснутым кофейником воду, глаза его прятались под голубоватыми очками, а старая ковбойская шляпа отбрасывала на лицо густую тень. Небо над ними, словно мятой марлей, затягивали облака.
   – Это еще что? – пробормотал он. Точно так же она примчалась год назад – тогда пришлось везти в больницу мать после того, как, смешав в кучу масляные краски, ламповую сажу и гуммигут, она разрисовала полосами себе лицо, руки, одежду, а также всю свою белоснежную кухню. Сейчас, похоже, опять что-то стряслось.
   – В чем дело? – прокричал он.
   – Твой отец, папа Онесифор – его нет.
   – Что?! Он умер? Папа умер?
   – Нет, нет. Уехал в Техас. Остановился возле нас, грузовик нагружен, говорит: прости, я уезжаю. Он бросил твою мать. Говорит, больше не может жить с сумасшедшей бабой. – Собравшийся на палубе народ внимательно слушал.
   – Ты видела Maman?
   – Ага. Она ничего не знает, думает, он поехал в Техас навестить брата Бэзила. Говорит, что твоя сестра вернулась с того света, и теперь ждет его там. В Техасе. У каких-то кузин, которых она очень любила.
   – Non. Те, которых она любила – это дети Элмера: Джин, Клара и Грэйс. Не мог он поехать к дяде Бэзилу. Они виделись в последний раз, когда обоим было по двадцать лет.
   – Что мне делать? Может, ты вернешься домой?
   – Возьми детей и поживи у нее. Я буду дома через десять дней, черт бы вас всех побрал.
   Невестка заплакала. Она была одета в бледно-голубое ситцевое платье и черные резиновые башмаки. Плакала молча, просто слезы катились по лицу. И смотрела на него. Лодка Октава поднималась и опускалась на волнах.
   – Иди домой! Поживи у нее. Дня через два он вернется. – Бадди бросил взгляд на загадочно улыбавшегося с кормы Октава. – Эй, Октав, какого лешего ты ее сюда привез? Вези обратно. – Вне себя от ярости он бросился прочь, но все же успел услыхать слова жены:
   – Чтоб я тебе еще когда-нибудь что сказала. – Пару раз чихнув, затарахтел мотор, и Октав повез невестку к берегу.
   Несколько минут спустя Адам Культермарш сказал:
   – Мой папаша сбежал, когда мне было четыре года. Я совсем его не помню. Ни разу с тех пор не видел этого ублюдка.
   Кварт Каттермаш сказал:
   – Тебе еще повезло. Я отдал бы все на свете, если бы мой старик свалил куда подальше. Он напивался и лупил нас до полусмерти. Хочешь посмотреть? Во, видал? – Он отогнул рукав и продемонстрировал круглые шрамы по всему предплечью. – Сигареты. Тушил об нас бычки, чтоб полюбоваться, как мы орем. Надеюсь, в аду его хорошо поджарили. Говорят, в Мобиле кто-то пырнул его ножом.
   – Мой папаня был клевый мужик, пока мы были маленькие, то есть он вообще не смотрел в нашу сторону, только спал или работал, но стоило нам подрасти, всего пятнадцать-шестнадцать лет, господи, что тут началось, – добавил Т. К. Кудемоше. – Я как-то ехал с другом, машина была его отца, и друг спешил на станцию, чтобы там этого своего отца и встретить; нам было тогда лет шестнадцать-семнадцать, едем себе по дороге, спокойно, никого не трогаем, и тут сзади машина. Папаша – и собирается нас обгонять. Ну вот, мой друг не придумал ничего лучшего, как поиграться, выперся на середину дороги и не пускает. Я ему говорю – это мой папаня, с ним лучше не надо. Тот еще характер. Но друг говорит: а, ерунда – и опять не пускает. Ну, значит, старик попробовал раз, другой, потом пятый и шестой, мигает фарами, гудит, я уже весь трясусь, потому что, вижу, как он повернул за нами на станцию. Я тогда решил, что, как только мы остановимся, выскочу и побегу, чтобы он вообще не узнал, что я был в машине. Но куда там! Мой друг на минуту расслабился, старик влез в наш ряд и спихнул нас на обочину, прямо в грязь – просто примазался к двери и вытолкал с дороги. Мой друг останавливается в кювете, выходит, и тут несется старик, машет монтировкой, матерится на чем свет, потом лупит этой железякой моего друга по носу, только кости затрещали, а меня по руке, так и сломал, потом взялся за машину. Расколотил вчистую, все стекла, отодрал радиатор, смял капот, вырвал двери, а под конец вытащил свой громадный хер и нассал на переднее сиденье. Я решил, что домой лучше не ходить. Свалил на нефть, с тех пор тут и болтаюсь.
   Айри Гаттерматш громко прокашлялся.
   – Мой отец был нормальный мужик, пока ему не стукнуло семьдесят два года – женился на восемнадцатилетней девке, простой такой, потом она родила троих детей, а в восемьдесят лет он помер, и нам не осталось ничего, кроме напастей.
   Они хотели его утешить. Куда, черт подери, денется семидесятипятилетний старик? Так оно и вышло.

Зеленый аккордеон приносит неплохие деньги

   Когда через десять дней он ехал по дороге к дому, старик уже сидел на крыльце, держал на коленях зеленый аккордеон и играл «Chère Alice» – сигарета в углу рта, в глубине двора мадам Мэйлфут складывает простыни и скатерти, мирный солнечный свет – жизнь катится, как ей и положено, с семи до одиннадцати.
   Бадди подъехал к дому и уставился на отца.
   – Говорят, вы путешествовали.
   – Oui, да, mon fils [257], небольшое путешествие, что до меня, то «… надень свой тонкий сарафан…», хочется иногда посмотреть, что же там делается на свете. Маленькое развлечение для моих бедных глаз. Рад был вернуться к нашему ручью. Мы с тобой завтра играем, у Гейню шашлыки с танцами, «она не знает, что я женаааат». Фотограф приехал из субботней «Вечерушки». Теперь так будет каждую неделю – щелчки и вспышки. А не прийти ли тебе сегодня вечерком и не захватить с собой аккордеон, поиграем немножко на кухне. Этот черный парень Октав говорил, заглянет. Ты знаешь – ему так понравился наш зеленый аккордеон! Дает за него две с половиной сотни.
   – Черт возьми, откуда у черномазого двести пятьдесят долларов? А?
   – Продал семена Джину Отри[258], ограбил банк, починил кой-кому телевизор. Рыба для буровой.
   – Вы серьезно?
   – Ох-хо.
   – Пусть тогда забирает. Мистер Пельсье за сто долларов построит нам не хуже. Дают – бери.
   – Я тоже так думаю. Жалко только – смотри, как мы его покрасили. – Он недавно приказал жене нарисовать под кнопками волнистые линии с головами дьявола на каждом конце и надписью «flammes d'enfer» [259], чтобы ни у кого не оставалось сомнений.

Эй, посмотри на себя

   Октав не любил играть со стариком и Бадди – старый вонючий каджун всякий раз кидал его на бабки – но он все же бренчал на `tit fer, дул в звонкие бутылки и чайники, стучал то по лошадиным подковам, а то в ручной барабан из воловьей кожи, вечно лез в объектив фотографа из субботней «Вечерки» и никому не сообщал своих тайных мыслей, а именно: музыка, которую они играли, представлялась ему унылым похоронным воем.
   Нужен аккордеон. Он играл на аккордеоне лучше, чем любой из когда-либо обитавших на этом свете Мэйлфутов, но никогда в жизни они не позволят ему сесть рядом и переиграть их, так что он довольствовался стиральными досками или треугольниками, а еще подпевал, как последний дурак. Нужен зеленый аккордеон – во-первых, потому что этот инструмент звучал красиво и громко, но больше из-за того, что он смотрел ему в глаза. Последние недели Октав сидел слева от старого Мэйлфута – старик изгибал и растягивал аккордеон, фальшивил и путал ноты, что-то пел, потом опять играл, дергаясь по-стариковски, но как бы он ни вертелся, аккордеонные зеркала выстраивались в ряд так, что стоило Октаву взглянуть на инструмент, чертова штука всегда смотрела точно на него. Естественно, он узнавал собственные глаза, но шансы на то, что зеркала оказались в этом положении случайно, были один против миллиона. Инструмент словно оживал, смотрел на него, наблюдал за ним и говорил:
   – Ну чо? Берешь? Бери меня, ниггер, а не то я сам тебя достану. – Октаву становилось страшно.

Продано в Америке

   – Сто, сто десять, сто двадцать, сто тридцать, сто сорок, сто пятьдесят, сто шестьдесят, сто семьдесят, сто восемьдесят, сто восемьдесят пять, сто девяносто, сто девяносто пять, двести, двести десять, двести двадцать, двести тридцать, двести тридцать пять, двести сорок, сорок пять, сорок шесть, сорок семь, восемь, сорок девять, двести пятьдесят ровно. – Но старик решил пересчитать, несколько раз сбивался, пока, наконец, Бадди не отобрал у него деньги и не перебрал их молча, лишь шевеля губами, потом сказал, что все правильно, и подбросил аккордеон в воздух, так что Октаву пришлось пятиться, чтобы его поймать. Он знал, что переплачивает, и что по-хорошему, ему нужен трехрядник. Одно время он подумывал о клавишном аккордеоне, но сомневался, сможет ли выучить как следует басовые аккорды и привыкнуть, что тон не зависит от того, как растягиваются или сжимаются меха. Ему нравилось это чувствовать – как ноты согласуются со складками мехов. Это казалось более естественным.
   – А как же футляр, мистер Мэйлфут? – спросил он.
   – А, не было никакого футляра.
   – Мистер Мэйлфут, я ж видал, как вы все время носили его в футляре, ясно, о чем я? Я думал, футляр идет вместе с кордеоном. – Бадди на минуту замялся; деньги приятно грели ладонь, они были теплыми и сухими, сто процентов чистого дохода. Можно конечно зажать футляр и заставить Октава помучиться, но он всегда на них отыграется, когда нужно будет побренчать на стиральной доске, а то еще перестанет носить на буровую рыбу. Октав был сообразительным малым.
   – Вон там, за папиной ногой.
   (Тридцать лет спустя, в Шотландии, вывалившись поздно ночью из паба, пьяный и помятый Бадди засек припаркованный в пятне уличного фонаря микроавтобус. На сиденье лежал аккордеон. Бадди украдкой подергал дверцу. Машина легко открылась, и, схватив инструмент, он потащил его подмышкой в отель. В номере он раскрыл футляр. Инструмент был прекрасен: пятнистое, как кожа леопарда, дерево и хромированные кнопки. Имя мастера ничего ему не говорило, но красота его была каджунской – гость с его далекой родины. Бадди играл, пел и плакал об исчезнувшем месте и времени, пока окно не посерело мертвенно-бледным светом шотландского утра, и тогда он задумался, что, черт возьми, он станет делать с этим краденым аккордеоном. Он бросил его в номере.)

Не подавайте руки мертвецу

   Октав был весьма хорош собой, если не считать полуприкрытого века, из-за которого казалось, будто он все время подмигивает; кожа у него отливала бурым, а собранные для побега деньги он прятал в пустой табачной коробке под корнем специально выбранного дерева. Костюм и белая рубашка на плечиках, укрытые пакетом из химчистки, висели на гвозде в материнском доме. Через месяц он будет далеко: в Канзас-Сити, Чикаго или Детройте, он еще не решил окончательно, но оставалось несколько дурацких дел, и прежде всего – нужно поставить в эту штуку новую язычковую пластинку и как следует ее подогнать. Он отнесет инструмент мистеру Лайму, тот делает хорошие язычки из часовой стали. Он пропустил уже несколько субботних танцев на «рачьем круге», но это ничего, оттянется в Хьюстоне, на окраине Фрэнчтауна, где они будут играть по очереди с Клифтоном[260] – вполне приличное сочетание, поскольку у Клифтона имелся большой клавишный аккордеон, и он тащился от ритм-энд-блюза; у парня выработался собственный стиль, немного похоже на Бузу[261], но наглее и отвязнее. Всем известно, что танцоры лучше расходятся под кнопки, чем под клавиши, да не в бардаке, правда, а в танцзале «Небо с голубой луной», который в сороковые годы был продуктовой лавкой с собственным ледником. Подумав о леднике, Октав вдруг вспомнил – и это воспоминание остро и резко отбросило его в детство – магазинчик в Феросе, огромная глыба льда, завернутая в мешковину, лежит на крыльце, а дядя Фа время от времени откалывает от нее острые прозрачные обломки; Октав стоит рядом и, затаив дыхание, смотрит, как острие выводит на глыбе зазубренную линию, и кусок льда отваливается, обнажая прозрачную поверхность, переливающуюся замерзшими пузырями. Таким обломком можно убить человека, однажды это случилось – Винни Зак стукнула своего дружка в шею, и оружие растаяло в его горячей крови. Так играл Амеди Ардуан [262], этот `tit négre [263] колотил по клавишам своими острыми и крепкими, как пешни, пальцами. Сейчас таких глыб уже не бывает. И давно нет в Хьюстоне ледника «Голубая луна», и никогда не скажешь, что он там был, глядя на танцплощадку размером в две простыни, крошечную эстраду, вокруг которой расположился целый акр столиков, а рядом стойка длиной пятьдесят футов, и никто не будет знать, что это на них свалилось, когда он заявится туда в черных брюках и рубашке, в красном сатиновом жилете, белых туфлях из кожи ящериц, и с зеленым аккордеоном, вместе с его блуждающими глазами. Он зажжет эту толкучку чистейшим зайдеко, он заставит звенеть все колокола. Он намерен посягнуть на основы.
   С ним пришла Вилма – в платье-трубе с красно-белыми полосами и красными клиньями. Она выглядела, как надо, знойная женщина, села за маленький столик рядом с эстрадой, закурила «Спадс» и покосилась на танцоров. Зал был набит до отказа, но люди все шли, приветствуя и окликая друг друга, женщины бросали сумочки на клеенчатые столы, отражения зажигалок плясали на обернутых алюминиевой фольгой распорках, державших жестяной потолок, над головами болтались гирлянды пыльного красного серпантина, и каждый столик украшала пластиковая роза в пивной бутылке без горлышка – у кого-то остался с Рождества специальный резак, – черные портьеры на окнах нагоняли внутрь вечер. Ступив на пол перед оцинкованной стойкой, можно было подумать, что много лет подряд на него намерзали капли воды. Прямо под вывеской «Несовершеннолетним вход воспрещен» к ободранной доске был прибит гвоздями большой красно-черный плакат:
 
Клифтон и Октав
Короли Зайдеко
Вся ночь $1
 
   Рядом хлопала в воздухе другая афиша:
 
Пятница!
Король Зордико Сампи и его Дурные Привычки
 
   Очередь стояла на улице, а солнце – над горизонтом, покрытым тяжелыми грозовыми тучами, плывущими со стороны красного, как кровь, залива; Като Комб собирал у входа деньги, в коридоре на стене зазвонил телефон, и трубку сняла Этерина, женщина шести футов десяти дюймов ростом, с рыжими волосами, обработанными специальным выпрямителем – «сжигаем, красим и зачесываем на бок» – она сказала, да, да, хорошо, у нас дома говорят тож самое, Клифтон и Октав, да, два кордиона, frottoir [264] и барабан, и засмеялась в ответ на чужие слова, ха-ха, хааа, ха-ха. Она протянула Октаву бутылку холодного пива и покачала головой, когда тот спросил: Клифтона еще нет? Столики уже полны, человеческое дерево устремилось к стойке, ацетатные платья с виноградными лозами и гибискусами, розовыми складками и жгучим перцем.
   Было жарко, теплые тела покрывались потом, звенели бокалы и бутылки, а резкий голос из угла перекрывал собою шум разговоров. Звенел и звенел телефон.
   – Ага, ага, ха-ха, хааа, ха-ха, нет, нет. Ага, тут он. А, в чем дело? Чего ему сказать? Привет, привет, ладно, пока. – Этерина повесила трубку и посмотрела на Октава. Слышны были отдаленные раскаты грома, длинное раздраженное бормотание, она вздрогнула – гром напомнил ей о торнадо, которое в мае прошлого года разнесло заднюю стену здания и убило человека.
   Облокотившись о стойку, Октав вопросительно смотрел на Этерину, и она тоже разглядывала это спокойное шоколадно-коричневое лицо, сильную шею, усы над толстыми губами, тонкие пальцы, трогательно косой передний зуб.
   – Убрать бы на фиг эти синие шторы, пусть дамы видят твои beaux yeux [265]. Значит, Клифтон. Похоже, его не будет. Они попали в аварию аж в Луизиане, в Димпле, что ли. Все целы, кроме машины. Говорит, они все твои, заведи их как следует. Повезет, так он еще появится, но лучше не рассчитывать. – Она смотрела, как он направляется к Вилме, тяжело вбивая в пол каблуки белых туфель – острые, как стрелки, носы указывали ему дорогу; он наклонился над девушкой, что-то сказал, отпил немного из ее бокала и направился к эстраде. В этом была его беда. Он слишком сильно давил на каблуки.
   Октав встал у микрофона между Бо-Джеком с барабанами и Стаддером с камертоном и с блестящей металлической манишкой; лица повернулись в его сторону, послышались выкрики:
   – Где Клифтон, где мистер Си? – Стаддер дурачился с frottoir; в этой смешной штуке с парой серебряных грудей он был похож на чернолицую женщину-робота, и то и дело поскребывал тупой палкой камертона сиськи, якобы спрятанные под железом.
   – Привет, ребята, Клифтон тут звонил из Димпла, Луизиана, у него там авария, все целы, он велел вам скакать и орать так, чтобы ему там было слышно. Мы вам поиграем зайдеко, всем громко топать и радоваться, упрыгаемся до смерти, и вот тогда-то он придет нас откачивать, танцуют ВСЕ!
   Он начал тяжело и страстно, поднимал аккордеон над головой, чтобы дрожали меха на триолях, чертил краями дуги, аккордеон летал, точно с пилотажный самолет в диатонических группах – в дело шел каждый дюйм длинных мехов, руки умело направляли их движения, инструмент вздымался и нырял обратно в раскрытые ладони – тесная площадка в три минуты заполнилась танцорами. Октав знал, что делает. Он заорал:
   – Ах-ха-ха! Вы еще не горите? Сейчас загоритесь! – Это была «J'ai trois femmes» [266], на танцоров сыпались пучки хлопающего стакатто, барабаны стучали в их сердца, резиновая доска шипела и трещала по-змеиному, хича-кеч-а-кеча-хич. Во все стороны летели яркие капли пота. Этерина прокричала:
   – Крепче топай – громче хлопай! – Сквозь полуоткрытую дверь прорывался сине-белый свет, грохотал гром и сверкали молнии, выл ветер. Этерина опрокинула рюмку неразбавленного джина и пробормотала молитву. Она боялась взглянуть, что творится на улице, и махнула рукой Като, чтоб тот закрыл дверь.
   Октав стоял теперь на полусогнутых ногах, словно пытаясь вложить в руки все напряжение нервов. Пальцы носились и лупили по кнопкам, извлекая трели и бешеную дрожь, ноты вибрировали со всех силой его раздувшихся легких, левая рука снова и снова выбивала дробь, а правая тяжело и быстро стучала по кнопочной массе, помехи коротких нот, диссонансные аккорды выталкивали из глоток танцоров восторженные вопли – и вдруг музыка умолкла, все засмеялись на полувздохе, но – фокус, ребята, – тут же зазвенела опять, закручивая и выворачивая созвучия ладов, танцоры вновь завиляли змеиными бедрами, задвигали локтями, в стороне какая-то пара синхронно подергивала задами в такт «Зеленому Буди». Но сквозь этот бешеный танец, он видел, что они выкладываются не до конца; прячут от него свое жгучее желание дождаться Клифтона и его блестящего клавишника.
   – Вы еще не замерзли, а? – проревел Октав. – Вперед, ребята, как это говорят? Мы слишком французы для черных, и слишком черны для французов. – Он заиграл аккордеонную шутку, старый каджунский тустеп, разогретый синкопами и двойными тактами. – Давай, давай, давай, – прокричал он одной паре, пожилой и мускулистой, гладкой, как влажный шелк, которая тут же вклинилась в музыку. Другие танцоры, освободив место, смотрели, как они выписывают старые па и коленца зайдеко, быстрые и прекрасные. Из-под дождя появился Като Комб в облепившей все его длинное тело мокрой одежде. На улице завывал ветер, по крыше стучал град. Октав наклонился к микрофону, смочил губами, его дыхание наполняло зал.
   – Все помнят, откуда это пошло? Знаете, о чем я? Оттуда пошло, туда и вернется. Ла-ла, вспомним старое доброе ла-ла, которое мы играли раньше. Вы вернулись домой. Теперь никто не устоит на месте. – Они действительно разошлись, и все же он чувствовал холод.
   По столам расставили тарелки с ужином, гамбо и курятину, над залом нависла дымная пелена, в полутьме вспыхивали яркие огоньки сигарет. Жара стояла неимоверная, одежда танцоров пропиталась потом, ладони прилипали, пары выскальзывали из рук друг друга, рикошетом отскакивали от соседних пар, но все равно танцевали, лишь время от времени вытирая о ляжки мокрые ладони. Огромный вентилятор под потолком разгонял дым. Гроза кончилась. Кто-то закричал, требуя клифтоновского «Eh, `tite fille» [267], и он бросил им ее, импровизируя на ходу, жонглируя триолями, как настоящий силач, заставляя танцоров дрожать в одном ритме с тремоло.
   – Черт, как классно он играет! – прокричал, какой-то белый, плоско ступая на широко расставленных ногах, один из любителей прогуляться по трущобам Френчтауна. Ему ответила черная женщина:
   – Точно. Чистая Луизиана. – Но тут из центра танцевального круга раздался другой женский голос – недовольный:
   – Когда же будет Мистер Си? Эй, вы, давайте сюда Клифтона! Он играет, что хочет – хоть кнопки, хоть клавиши. Ты хороший парень, но ты не Мистер Си.
   Пожилой мужчина танцевал с молодой женщиной. На нем были кожаные ковбойские башмаки с хромированными носами, желтый, тоже кожаный пиджак с запонками на обшлагах, как у старого забияки с пистолетами, голубая рубашка, а галстук «боло» удерживался золотым черепом с рубиновыми глазами. Никто на площадке не мог с ним сравниться: мягкие скользящие движения, трапециевидная спина извивалась, словно переливчатая змеиная кожа, гибкие руки скребли воздух, желтые башмаки точно подмигивали, перед тем как очередной раз топнуть по натертому полу, длинные мускулистые ноги сгибались и выпрямлялись, бедра ходили, как на шарнирах, сотни танцевальных па: скачок канюка, техасский томми, гринд, лихой кнут, рыбий хвост, твист, сундук из Джорджии, чарльстон, шимми, шаут, бешеный индюк.
   – Принесите стакан! – крикнул кто-то. Этот человек был еще и искусным жонглером, мог крутиться и подпрыгивать, прочно удерживая на лбу стакан с водой.
   – Даааавай! Покажи им! – Ему было семьдесят три года, этому старику с гибким, как у ребенка телом.
   Через час у Октава покраснели от дыма глаза, а в рот словно насыпали золы, он крикнул:
   – Перерыв, – подсел к Вилме, вытер пот с шеи и лица, махнул Этерине, чтобы принесла пива и сигарет, потом виски и еще пива, потом еще, потом во втором отделении он играл «Не подавайте руки мертвецу», кнопки щелкали, меха
   всасывали воздух и с пыхтением выпускали обратно, он намеренно искажал мелодию, размахивая аккордеоном над головой, влетал в крещендо и сбрасывал звук вниз, скреб и стучал ногтями по складкам. Като Комб распахнул дверь, и в зал потек сладкий промытый дождем воздух, на севере еще полыхали молнии. Но Этерина нахмурилась – она знала, что людям нравится духота и жара, когда пот льет ручьями, сердца колотятся, а легкие требуют воздуха.
   Октав был недоволен. Он сделал что мог, и все же проиграл битву за их сердца – они не забыли Клифтона. Он отдал зеленому аккордеону все, что у него было, а тот лишь выбрасывал из себя рыдающие вздохи, исходившие словно из груди тяжелоатлета; это инструмент хорош для выжимания пота, его сильный плачущий голос обращался к людям, но даже с убранным рашпером, даже с новыми язычками все получилось не так. Не хватало диапазона. Октаву уже не нравилась эта нарисованная дьявольская голова и пламя. Он слишком много за него отдал, увлекшись отражением собственных глаз. Что-то случилось с его головой. Он отвезет его в Чикаго и продаст первому же замученному ностальгией гармонисту, а себе добудет такой, как у Клифтона – с большими клавишами и крепкой твердой основой, в нем больше нот, чем Октав способен запомнить, но что делать, если ради такого инструмента женщины срывают с себя белье – извиваясь, вылезают из трусиков прямо посреди танцзала, швыряют в большой аккордеон, а он ловит их складками, пищит и перемалывает в воздушную нейлоновую требуху – Бузу Чавис в антрактах продавал трусы специально большого размера с надписями «СТАЩИ!» «КИДАЙ В УГОЛ!» Глупый аккордеон, пьяный и дикий, швырнуть с табурета на пол, поднять и играть снова. Никто никогда не бросал в него лифчики, но дайте только добраться до Чикаго, уж там-то он им даст прикурить. Стоял 1960 год, и да, старый поезд «Иллинойс Сентрал» уже ждал у перрона, не надо блюзов – мы здесь для зайдеко.