Он закурил сигару, предложив другую мастеру – тот взял и стал бурно благодарить.
   Нет, нет, у них никого нет, сказал он, отрекаясь от ненавистного шурина Алессандро с мордой, как половая тряпка. Глаза б не смотрели на этого антихриста. В конце концов, у них разная кровь. Нет, сказал он молодому человеку. Его сын не силен в музыке, но у него хорошие способности к математике. Лодки или музыкальная лавка, они согласны на все. Мастер подался вперед и спросил, как? Нов'Орленза, Луиджиана? Жители в самом деле тоскуют по музыке? Ароматный дымок собрался в облачко у них над головами.
   Салага, подумал молодой человек. Еще один из тысяч, тысяч и тысяч. Себя он не считал.
   Весь путь до Палермо, пока поезд дергался на длинном спуске к морю, молодой человек развлекался тем, что расписывал прелести Луизианы, зазывающей к себе музыкантов, которым без толковых мастеров остается лишь играть на обломках инструментов, или даже петь a capella [6], потому что во всем городе нет ни единого аккордеона, чтобы им аккомпанировать, и в конце пути мастер уже не представлял, как он мог даже подумать о собачьем нью-йоркском холоде и толпе квартиросъемщиков; зачем ему Нью-Йорк с этим хвастуном Алессандро – единственным человеком на свете, продолжавшим называть его «Куриный глаз» – когда его ждет город отчаянных музыкантов. В Нов'Орленза он возьмется за любую работу, будет разгружать бананы, жонглировать лимонами, свежевать котов и откладывать каждое скудо – нет, пенни. В кармане у него лежала бумажка с названием пансиона и карта, которую нарисовал молодой человек из поезда, сказав, что плывет другим, более быстрым пароходом – знаете, сколько кораблей уходят из Палермо в Ла Мерику. Молодой человек божился, что встретит их в Нов'Орленза и покажет дорогу. Карта нужна только если они разминутся.
   Так аккордеонных дел мастер свернул на роковой путь.

Земля аллигаторов

   В Палермо он растерялся. Билеты на пароход до Нового Орлеана оказались дороже, чем до Нью-Йорка. Деньги, отложенные когда-то на билеты парализованной жены и дочек он хотел сберечь для будущей музыкальной лавки. И все же он заплатил, сорок американских долларов за каждый, ибо распоряжался своей жизнью, как и все – глядя в будущее.
   На причале Палермо бурлила толпа эмигрантов. Отец и сын стояли в стороне, мастер зажимал ногами чемодан, аккордеон висел за спиной. Он видел в мечтах чисто выбеленную мастерскую, на столе разложены инструменты, а сам он водит пальцем по списку заказов. В глубине маячит неясная женская фигура, возможно это вернулась к жизни его парализованная жена, а возможно – americana с молочной кожей.
   Сильвано пугала причальная суета. Словно гигантский скребок прошелся по всей Италии и собрал на край маслянистого залива эту человеческую корку; шевелящаяся толпа была здесь в тысячу раз больше, чем на станции. Всюду люди, прямые и согнутые: завернутый в грязное одеяло мужчина дремлет на камнях, положив голову на чемодан и держа в вялой руке нож, плачущие дети, женщины сворачивают темные плащи, суетливо перевязывают веревки на ободранных чемоданах, мужчины сидят на корзинах с добром и грызут хлебные горбушки, черные платки старух повязаны узлами под волосатыми подбородками, носятся, не помня себя от радости, мальчишки, хлопают на ветру рубахи. Он лишь наблюдал за ними, не вступая в игру.
   Час за часом шумная шевелящаяся масса тащилась по сходням на корабль, волоча за собой узлы и сумки, свертки и холщовые мешки. Очередь тянулась через всю палубу к столу, где рябой чиновник делил людей на группы по восемь человек, разлучая семьи и соединяя посторонних – ему было все едино; самому высокому человеку в восьмерке он выдавал номер, означавший их место в столовой. Эти восемь пассажиров, знакомых или чужих друг другу, на тысячи водных миль связывал теперь обеденный билет. В одной группе с мастером оказалась противного вида старуха с лицом, как полумесяц, и два ее племянника.
   Мастер и Сильвано спустились на три уровня вниз, к мужским каютам – длинные ярусы коек там напоминали складские дровяные штабели. Им досталось две верхних полки, клетка, чтобы спать и держать вещи: чемодан и аккордеон, скрученную овчину и серое одеяло. Керосиновая лампа флегматично поблескивала, тени качались, словно висельники, мерцающий свет пробивался с трудом, пробуждая сомнения и заставляя поверить в демонов. Отец и сын еще помнили уверенное спокойствие электрических огней Палермо.
   (Пары керосина, днище судна, металл, морская краска, запах беспокойства, грязной одежды и человеческих выделений, приправленный соленым ароматом моря, крепко отпечатался в памяти Сильвано, знакомые миазмы вспомнились позже, на борту техасской рыбацкой лодки, их не стерли даже зловоние прогорклого масла и газа, что пропитали его трудовые дни в первые десятилетия нового века. Одно время он работал пожарником на гидропонной ферме, стрелял ядрами в горящие резервуары, чтобы выпустить масло в выкопанный вокруг них ров, прежде чем оно начнет взрываться. Он уехал в Спинделтоп, потом в оклахомский Глин-Пул[7], мельком видел нефтяного короля Пита Грубера в костюме за миллион долларов из кожи гремучих змей, работал на «Золотой линии» от Тампико и Потреро до озера Маракайбо в Венесуэле, где и закончилась его игра – в джунглях, сжавшись в комок, он так и не смог вытащить из горла индейскую стрелу.)
   Мастер предупредил Сильвано, что переход тяжелый, и его, возможно, будет все время тошнить, но выйдя после Палермо, Сицилии, Европы в открытые воды земного шара, они вдруг попали в зону ясной погоды. День за днем солнце золотило волны, море оставалось спокойным, без барашков и гребней, лишь бесчисленные возвышенности, лоснясь, раскатывали по его поверхности пенные ковры. По ночам это водное кружево светилось и мерцало зеленоватыми блестками. Корабль со свистом летел по морю, а Сильвано таращился в небо такого глубокого цвета, что видны были клубящиеся личинки – это ползали в пурпурной глубине зародыши звезд и ветра. Каждое утро из чрева парохода, как долгоносики из пня, выползали пассажиры и укладывались на солнце; женщины шили и плели кружева, мужчины что-то мастерили, рассказывали о своих планах, бродили кругами по кораблю, надеясь избежать запоров. Почти все ели на палубе, отвергая вонючую столовую. Чтобы превратить корабельное варево во что-то более-менее пристойное, из чемоданов доставались сушеные помидоры, чеснок, колбаса и твердый сыр. В спокойствии моря мастер видел добрый знак, он верил, что счастье повернулось к нему лицом, с удовольствием раскуривал сигары, а по вечерам играл на аккордеоне. Женщины улыбались ему, одна спросила, знает ли он «L'Atlantico» и напела подходящую к волнам мелодию. Мастер ответил, что с удовольствием выучит песню, если она согласится быть его наставником.
   От команды и пассажиров, уже побывавших там или получивших письма знакомых, просачивались рассказы о Новом Орлеане: город формой напоминает ятаган, втиснут в излучину великой реки, гроздья мха свешиваются с деревьев, словно птицы, чайная вода заливов кишит аллигаторами, а по улицам разгуливают черные, как эбеновая древесина, люди; мертвые там лежат в мраморных кроватях прямо на земле, и все мужчины носят с собой пистолеты. Один из матросов научил Сильвано слову «морожино» – очень редкое и вкусное холодное лакомство, которое готовят с большим трудом и только на сложной машине.
   Молодой человек из поезда уверял, что в Новом Орлеане с легкостью поймут их язык, но столовская старуха, которая успела в Новом Орлеане пожить, похоронить после какой-то эпидемии сына и всю его семью, уехать в Сицилию, вытащить оттуда двух своих племянников, и теперь возвращалась вместе с ними, предупредила, чтобы он бросал свой сицилийский диалект и говорил на нормальном итальянском, а еще лучше – побыстрее выучил американский.
   – Итальянцы думают, что сицилийцы говорят на своем языке для того, чтобы у всех на глазах замышлять убийства. Американцы думают, что сицилийцы и итальянцы – это одно и то же, ненавидят тех и других, держат их за исчадий зла. Если хотите чего-то добиться, вы должны быть мастером в американском языке.
   Их словами можно сломать зубы, думал мастер. Старуха посмотрела на него, словно прочла мысли.
   – По глазам вижу, вы не хотите его учить.
   – А как же вы? – отбился он. – Вы, разумеется, говорите свободно, а?
   – Я выучила много слов, – ответила старуха, – у сына и его детей. Теперь буду учиться у племянников. В Америке обычный порядок переворачивается, и старики учатся у детей. Будьте к этому готовы, мастер.
   В последний день пути, когда пароход обогнул острый конец Флориды и вошел в Мексиканский залив, все почуяли мускусный запах земли. Они пересекли некий невидимый барьер, и теперь уже не отдалялись от чего-то, а к чему-то приближались. Мастер вынес аккордеон на палубу и запел высоким голосом никогда не слыханную в поселке песню.
 
И вот мы плывем в Ла Мерику –
Прощай, наш родительский дом.
Здесь новая жизнь начинается.
Здесь деньги и слава нас ждут.
Дома и льняные рубахи.
Мы станем прекраснее принцев.
 
   Матрос напел смешную американскую песенку – «Куда, куда ты делся, мой маленький щенок?» – но мастер с пренебрежением отверг ее и заиграл «Мою Сицилию». Уверенная поза, волосы, отчаянный голос и приглушенные вздохи аккордеона собирали кольцо женщин и девушек. Однако он верил в ад, где грешников сажают враскорячку в гигантские разогретые ключи или превращают в язычки раскаленных добела колокольчиков.
   Под закатным солнцем они заплыли в дельту, вдохнули запах ила и древесного дыма; на западе клубились золотые облака – или то были рассыпавшие пыльцу тычинки неизвестного цветка с очень широким зевом. В сумерках виднелся мерцающий свет боковых каналов, иногда слышался жуткий рев – аллигаторы, сказал палубный матрос; нет, это корову затянуло в трясину, возразила старуха с племянниками. Иммигранты сгрудились у поручня, и корабль, сотрясаясь, вошел в зажатую клещами берегов реку Миссисипи. Сильвано стоял рядом с отцом. На востоке ползла красная луна. С берега донеслось конское ржанье. За несколько часов до Нового Орлеана запах города достиг их ноздрей – вонь выгребных ям и аромат жженого сахара.

Демон в отхожем месте

   Все пошло не так, как предполагал мастер. Молодой человек из поезда не встретил их в доке. Они прождали несколько часов, пока остальные пассажиры не растворились в многолюдных улицах.
   – Настоящие друзья попадаются реже, чем белые мухи, – горько произнес мастер. Сильвано в изумлении таращился на чернокожих, в особенности на женщин с намотанными на головы тюрбанами, словно там, в складках материи, прятались рубины, изумруды и золотые цепи. Разобравшись в карте молодого человека, они добрались по шумным, полным народа улицам до Декатур-стрит, однако номера шестнадцать там не оказалось – лишь накренившиеся обугленные балки пепелища, дыра в плотном ряду многоквартирных домов. Собрав все свое мужество, мастер заговорил с прохожим, с виду напоминавшим сицилийца. По крайней мере, прическа у него была сицилийская.
   – Простите, я ищу меблированный дом номер шестнадцать, но, кажется, здесь такого нет…
   Мужчина не ответил, сплюнул в сторону и прошел мимо. Сильвано увидел в этом наказание за то, что они не знают американского языка. Мужчина, должно быть, американец – из тех, что презирают сицилийцев. Мастер обреченно сказал Сильвано:
   – Проклятый ублюдок, чтоб ему жрать траву, на которую ссут пьяницы. – Они потащили узлы и чемодан обратно на пристань. Корабль, откуда они сошли несколько часов назад, стоял на том же месте. Сильвано разглядел знакомые лица матросов. Те смотрели на них без всякого интереса. Один крикнул по-американски какую-то грубость. Сильвано чувствовал безнадежную ярость человека, угодившего в тюрьму чужого языка. Отец, казалось, ничего не замечал.
   Контора по трудоустройству, про которую рассказывал молодой человек из поезда, оказалась голубой будкой в самом конце причала. Около дюжины мужчин, и черных, и белых, стояли, прислонясь к кучам щебня и ящикам, плевались табаком, курили сигары и таращились на приближавшихся незнакомцев. В будке под стулом разлегся пес в железном ошейнике. Человек с заплывшим синим носом назвал себя Граспо – Грэйспток; он говорил на понятном языке, но держался недоверчиво и высокомерно: потребовал предъявить документы, спросил, как их зовут, из какого они поселка, имена родителей, имена родственников жены, кого они здесь знают и почему приехали именно сюда. Мастер показал карту, рассказал о молодом человеке из поезда, который дал им адрес меблированных квартир, затем описал покосившееся пепелище, сказал, что не знает никого и хочет работать на баржах или в доке.
   – Как звали человека из поезда?
   Но мастер, конечно, не знал. Постепенно Граспо смягчился, хотя тон его остался таким же надменным и снисходительным.
   – Все не так просто, как вы думаете, contadino [8], здесь включается слишком много факторов, слишком много натянутых отношений. Иногда возникают проблемы, времена сейчас трудные. Сицилийцы страдают больше других. Мы должны приглядываться друг к другу. Но я дам вам адрес ночлежного дома в Маленьком Палермо, Мираж-стрит, номер четыре, там дешево и близко до работы. Возможно, я найду на фруктовых баржах что-нибудь для вас и для мальчика. Вы сами увидите, что лучшие места достаются черным и ирландцам, они служат штивщиками. Скромные итальянцы – сицилийцев здесь тоже считают итальянцами, вам это придется проглотить – работают грузчиками. – Он прокашлялся и сплюнул. – Это будет стоить три доллара за вас и два за мальчика, адрес ночлежки я вам даю бесплатно. Да, вы платите мне. Я ваш bosso. Такие в Америке правила, Signor’ Emigrante Siciliano. Вы платите за то, чтобы получать плату. Вы не знаете ничего, никого и платите за образование. Я продаю вам образование за весьма умеренную сумму.
   У него был выбор? Нет, нет. Он заплатил – повернувшись спиной к Граспо, хотя тот все равно подглядывал, достал из промокшей от пота овчины непривычные на вид монеты. Граспо сказал, чтобы мастер шел сейчас в ночлежку, договаривался с хозяином, а завтра приходил за разнарядкой – если повезет, будет работа. Мастер кивал, кивал, кивал и улыбался.
   – В ночлежке спросят, есть ли у вас работа и какая. Покажете им эту бумагу, скажете, что работаете на Сеньора Банана. Ах-ха.
   Ночлежку они нашли в Маленьком Палермо, вонючем квартале, ничем не лучше сицилийских трущоб, только кроме итальянцев и сицилийцев, здесь жили еще и чернокожие. Мираж-стрит представляла собой ряд полусгнивших французских особняков, обсыпанных, словно перхотью, крошащимся шифером; шикарные комнаты тут разбили на каморки, гипсовые херувимы пошли трещинами, а танцевальный зал разделили на двадцать клеток не больше собачьей конуры каждая. Номер четыре представлял собой грязное кирпичное соружение, исчерченное веревками с серым бельем и опоясанное кругами провисших балконов. Где-то лаяла собака.
   (Через много лет, уже на нефтедобыче, ничего не вспоминал Сильвано с большим ужасом, чем этот безжалостный, не умолкавший ни днем, ни ночью лай невидимой твари. Американский пес. В Сицилии за такое его бы давным-давно пристрелили.)
   Двор был по колено завален отбросами: обломки кроватей, щепки, целые реки устричных раковин, ручки от чемоданов, окровавленные тряпки, дырявые кастрюли, черепки, ночные горшки с зелеными нечистотами, сухие деревяшки, безногий заплесневелый диван из конского волоса. Вонючий baccausa в углу двора обслуживал потребности всех, кто жил в доме. Заглянув в нужник, мастер отшатнулся, и его чуть не вырвало: из дыры там торчала гора экскрементов. В углу стояла заляпанная палка, которой полагалось заталкивать эту кучу немного вглубь. Позже он заметил, что некоторые обитатели, чтобы освободить кишечник, присаживаются по-собачьи прямо во дворе, и на этой же несчастной земле играли дети.
   – Послушай, – сказал он Сильвано. – Не ходи сюда. В этом нужнике живет демон. Найдешь другое место. Откуда мне знать, где? И вообще, держи это подольше в себе, больше будет толку от еды, зря что ль я деньги плачу. – Так у Сильвано начались постоянные и мучительные запоры.
   По разбитой лестнице они взобрались на четвертый этаж, стараясь держаться подальше от накренившихся перил.
   – Высокий уровень жизни, мой друг, – посмеиваясь, сказал хозяин. Комната была не больше шкафа, очень грязная. Там стояли две деревянные кровати, над каждой длинная полка, одну частично заполняло имущество человека, с которым им предстояло делить жилище. Глухой и безобидный, сказал хозяин. Сильвано предстояло спать на полу, подстелив овчину. Мастер тронул отваливающийся кусок штукатурки, ткнул ногой в ломаные половицы. Из соседней комнаты послышалась ругань, потом звук шлепка, еще один, приглушенные вопли и новые удары. Но Сильвано был в восторге от окна – двух прозрачных пластин над матовым стеклом янтарного цвета. Его даже можно открыть, сказал он, глядя на крыши и мутную реку, по которой вверх и вниз ползли лодки. На стекле жужжали мухи, а подоконник был утоплен в стену не больше, чем на дюйм.
   Но когда Сильвано бежал вниз по дребезжащим ступенькам, на лестничной площадке его зажали в угол трое мальчишек. Одного, с тупой рожей и кривым ртом, он посчитал менее опасным, но пока остальные плясали и пихались, этот подкрался сзади, и, словно топором, ударил сцепленными руками Сильвано по затылку. Мальчик упал на колени, прокатился между ног тупорожего, приподнялся и больно ущипнул мягкую ляжку, не обращая внимания на три удара в лицо и расцарапанные о шершавый пол щеки. Дверь на площадке рывком распахнулась, и прямо на него выплеснулся поток холодной жирной воды, послышалось негромкое звяканье, каскад вилок и ложек, а трое нападавших поскакали вниз, что-то крича на бегу.

Сахарный тростник

   Хозяин – тучный калека, одноногий и наполовину слепой, с серой и лоснящейся, как днище лодки, кожей и изрезанными тростниковым ножом руками, взял у них деньги на неделю вперед. Он называл себя Каннамеле, Тростниковый Сахар, в память о сахарных плантациях, где работал, пока не искалечил в дробилке ногу. Острый конец тростникового листа оставил его без глаза.
   – Но послушайте, когда-то мои руки были такими сильными, что я мог выдавить из камня воду. – Он сжал кулак. Услыхав название их поселка, хозяин подскочил от волнения – оказывается, он родился всего через две деревни от них. Он бросился расспрашивать о разных людях. Но ни одно имя не было знакомо мастеру, и через пятнадцать минут стало ясно, что Каннамеле перепутал свою деревню с какой-то другой. И, тем не менее, некая сердечная связь меж ними установилась. Каннамеле счел своим долгом объяснить, что тут происходит.
   В Маленький Палермо, сказал он, американцы не заходят никогда. Здесь перемешаны все диалекты, все провинции Италии и Сицилии: люди с гор и плодородных равнин Этны, из северной Италии, Рима, даже из Милана, но эти снобы удирают отсюда при первой возможности. Он объяснил мастеру, что раз в месяц специальная команда чернокожих приезжает чистить нужник, они выгребают оттуда все скопившееся дерьмо и увозят на своих тележках, но давно не было, кто их знает, почему. Может, приедут завтра. Значит, Граспо обещал им работу? Граспо – он из «Мантранга», стивидоров, которые воюют с padroni [9] «Провензано»: шла жестокая битва за то, кто будет контролировать наем работников для фруктовых барж. Ирландцы и черные обычно идут в хлопковые штивщики, им платят больше всех; сицилийцам и итальянцам остается только разгрузка, но это лучше, чем разнорабочими, там только черные – дикие речные свиньи, вечно в струпьях. А что до этих черных, то если у мастера есть глаза, он сам увидит, какие они жалкие и ободранные, вся их так называемая свобода – форменное надувательство. Но все же в доках Нового Орлеана есть свои правила, которые часто работают против сицилийцев и итальянцев; черный штивщик здесь считается не хуже белого и всяко лучше иммигранта. Хитрые американцы знают, как вести игру всех против всех. Их сосед по комнате, глухой по прозвищу Нове, Девятка, за то, что как-то в драке ему откусили мизинец – был портовиком. А что до «сеньора Банана», то так называют уважаемого и богатого Фрэнка Арчиви, он родился в Новом Орлеане, но мать и отец у него сицилийцы, американец по рождению, и кто знает, если бы он в двадцать лет не свихнулся от горя, возможно, стал бы лодочником или настройщиком органом, а не владел бы целой флотилией, и не контролировал бы весь фруктовый импорт.
   – Вы только подумайте, за неделю до свадьбы его невеста умерла от креветки, засмеялась и подавилась – ни в коем случае не смейтесь, когда едите креветки, – Арчиви просто сошел с ума: глаза красные, как фонари, пошел ночью на могилу, выкопал вонючий труп, выволок на улицу и целовал в гнилые губы, пока не свалился без сознания. Месяц пролежал в бреду, а когда пришел в себя, стал как ледник – с тех пор его интересуют только деньги. И теперь он Арчиви, Арчиви – это бананы и фрукты из Латинской Америки, апельсины и лимоны из Италии. Арчиви – это сделки и изобретательность, это тяжелый труд, который приносит удачу, удачу, которая растет и пухнет. Если вы хотите знать, кто такой Арчиви, смотрите на тележки уличных торговцев. Ему принадлежат суда и склады, на него работают тысячи, он вращается в высших кругах новоорлеанского общества, он важный человек в политике. Он пожимал руку Джону Д. Рокфеллеру. Он сам фруктовый Рокфеллер. В этих доках Арчиви контролирует каждую фруктовую дольку. Свое горе и безумие он превратил в деньги.
   Мастер жадно слушал.
   – Он умен и проворен, он боролся с реконструкционистами. Вам было бы полезно изучить его americanizzarti, чтобы самим американизироваться так, как он. Когда черные решили выжить сицилийцев из доков, он выступил против них во главе армии разнорабочих. Я это видел. Там было море крови, но он победил, точно вам говорю, он победил. У вас есть нож? Хорошо. Нужен еще пистолет. Это необходимо. В Новом Орлеане вы каждый день защищаете себя сами.
   Арчиви, сказал он, уверенно вошел в американский мир.
   – Но даже и не думайте играть для него на своем аккордеоне. У него тонкий музыкальный вкус, он предпочитает концерт или оперу. С другой стороны – радуйтесь. В доке работает очень много музыкантов. Новый Орлеан – королева музыки, королева коммерции. – Он фальшиво пропел несколько строк какой-то незнакомой мастеру песни, тягучей, с изломанным ритмом.
   – Я хочу открыть музыкальную лавку, – признался мастер. – Я буду аккордеонным Арчиви. – Каннамеле пожал плечами и улыбнулся – у всех свои фантазии. Он и сам когда-то думал основать банк, первый банк для сицилийцев, но потом…
   Действительно, по всему городу на тележках замызганных торговцев красовались необыкновенные фрукты; между ночлежкой и пристанью Сильвано насчитал двадцать разных сортов: крупные вишни с кровавым соком, желтые персики, шелковая оранжевая хурма, холмики груш, панамские апельсины, клубника, формой и размером напоминающая сердце Христа. Выпуклые лимоны светились в темноте улиц. Какой-то торговец, поймав голодный взгляд Сильвано, дал ему перезревший банан; он был покрыт черной кожей, а внутри – слабоалкогольная мякоть гниющего плода.
   – Эй, scugnizzo [10], мать, когда тебя носила, должно быть, мечтала о таком лакомстве. Тебе еще повезло, что у тебя на физиономии нет банановой родинки. – (Четыре года спустя этот разносчик фруктов переехал в Сент-Луис, открыл там фабрику «Американские макароны» и умер с тысячами долларов на счету.) На самом деле у Сильвано была родинка, но на животе и в форме сковородки – причина его постоянного голода.

Бананы

   Граспо поставил их на разгрузку бананов – огромных зеленых когтистых связок, тяжелых, как камни – невыносимо тяжелых даже для широких плеч и крепких мускулов мастера. За двенадцать часов работы платили полтора доллара. Сильвано, шатаясь, прошел со связкой двадцать футов и упал на колени. Его ноги не выдерживали такой вес. Граспо назначил пятьдесят центов в день за то, чтобы мальчик подбирал выпавшие из связок бананы, давил уродливых тарантулов и мелких змей, которые вываливались, время от времени, из мешков с фруктами. Дрожа от страха, Сильвано цеплял их специальной палкой.
   Вдоль реки тянулись несколько миль доков и насыпей, наполненных запахом соленой воды, пряностей, дыма и прелого хлопка. Целые бригады белых и черных людей складывали кипы хлопка в огромные недостроенные пирамиды, другие грузчики снова и снова катили кипы к кораблям, чьи окутанные дымом трубы возвышались неподалеку, словно деревья с обрубленными ветвями. Люди складывали распиленные бревна двое на двое – полуфабрикаты будущих городов для прерий верхнего течения реки, их останется лишь скрепить гвоздями, – а четверки чернокожих превращали древесные стволы в квадратные брусья. Ниже по реке с креветочных барж выгружали корзины блестящих рачков всех мастей и оттенков. В пещеры складов впихивали все тот же хлопок, бочки с патокой и сахаром, табак, рис, хлопковый жмых, фрукты; обливаясь потом, грузчики закатывали кипы хлопка на специальный двор, где их сжимали в пятисотфунтовые кубы. Всюду, куда ни падал взгляд, кто-то тащил ящик, катил бочку, волок дрова для прожорливых пароходов, каждый из которых на пути от Нового Орлеана до Кеокука заглатывал по пятьсот вязанок. Бригады, катавшие бочки, пели: