И ничего не предпринималось до тех пор, пока сознательные граждане не вынудили власти арестовать этих итальяшек и посадить в тюрьму – наивное упование на справедливость. Так цинично растоптать доверие к закону. Невиновны! Эти, если их можно так назвать, присяжные со своим оправдательным приговором – последнее свидетельство коррупции на самых верхних уровнях, доказательство того, что все здесь схвачено и куплено итальянцами – эти их продажные адвокаты, любители иностранцев, этот их хваленый закон. Честным людям отвратительна их постыдная трусость.
   Глаза его жадно пробежали страницу: рисунок из зала суда, лица итальянских убийц – особенно этот, скулящий, с торчащим зубом, без подбородка – трусливое ничтожество, Политс, Полицци, или как там его, которого пришлось буквально выволакивать из зала суда прямо посреди заседания – жалкого и ревущего – лживый и беспощадный пахан, он сознался практически во всем и вдруг оправдан? А в правой колонке портреты другой банды преступников – присяжные во главе с еврейским ювелиром – Джейкоб М. Зелигман, еще ухмыляется самодовольно, «у нас были серьезные сомнения». Напечатаны адреса и места работы всех присяжных. Хорошо! Известно, где их искать. И вот репортер задает ключевой вопрос Уильяму Йокаму, крысенышу с блеклой физиономией: «Приходилось ли вам слышать о попытках подкупа кого-либо из участников процесса?» Нет, ни о чем подобном они не слыхали – лживым скользким голосом.
   Подкуп? Ну конечно, присяжные куплены – куплены и обласканы, руки испачканы позолоченными итальянскими рукопожатиями, плечи лоснятся от объятий денежных мешков из «Черной Руки» и, естественно, за всем стоят еврейские банкиры.
   Он порвал страницу и вернулся к передовице «У НОГ КЛЭЯ[19]». «Ниже мы публикуем объявление… массовый митинг у подножия памятника Клэю… выразить причину… нас вынуждают к действиям… без сомнения убитым итальянцами, но не итальянцами, как расой… Давайте оставим расовые предрассудки…» Мусор, мусор. Он стал искать объявление, сначала не нашел, но, просмотрев газету еще раз, заметил его прямо под передовицей – видимо, раньше закрывал рукой.
 
МАССОВЫЙ МИТИНГ!
Все честные граждане приглашаются на митинг в субботу 14 марта в 10 часов утра у Памятника Клэю, чтобы обсудить судебную ошибку в деле Хеннесси. Будьте готовы к действиям.
 
   Будьте готовы к действиям. Куда уж яснее. Ниже, в алфавитном порядке, имена выступающих; его среди них, конечно, нет. Не нужно, чтобы имя Пинс стояло в одном списке с определенными личностями. Глаза его задержались на том месте, где мог бы находиться соответствующий чернильный оттиск. Часы пробили четверть. Улицы, должно быть, полны. Он встал, резко отодвинув кресло. В голове прояснилось. Недоеденные хвосты остались в тарелке.
   В прихожей он надел котелок, взглянул на себя в зеркало и принялся перебирать трости в подставке для зонтов, пока не нашел ту, что купил год назад в Англии, перед прогулкой в Озерный край. Почему он не взял тогда палку черного дерева со свинцовым набалдашником? Будьте готовы к действиям. Он потряс тростью, стукнул ящик со стереоскопическими фотографиями, сбросил на пол роман, на обложке которого двое чернокожих держат за лапы аллигатора – вокруг шеи животного обмотана веревка, черные ухмыляются, напрягаясь от тяжести. И достал револьвер.
   На полпути к воротам он с такой силой вогнал трость в землю, что металлический наконечник пробил устричную раковину; в этот момент его догнал Джоппо. Конюх остановился, размахивая руками и дергая головой.
   – В чем дело? У меня нет времени.
   – Са, са, у нас там король в конюшне, большой крысиный король, са, клянусь Иисусом, такой большой.
   – А! – Он видел его только раз в жизни, много лет назад, на отцовском хлопковом складе, воплощенный ужас. – Очень большой? – Крысы, как и все паразиты, вызывали в нем тошноту: на годы его детства пришлась вспышка желтой чумы – тогда умерло несколько тысяч человек, умерла его мать; тогда днем и ночью стреляли из пушек, и от грохота трещала голова, прямо на улицах жгли бочки с дегтем, надеясь зловонными парами остановить распространение заразы, звери и иностранцы удирали, а невидимые семена болезни вырывались из их открытых ртов. До сих пор одно лишь воспоминание об этом неумолимом грохоте вызывало у Пинса острый приступ мигрени и отчаяния, на несколько дней укладывало на диван и погружало во тьму. Он помнил, как у причалов складывали трупы, в стороне от готовых к отправке грузов. Да, отправка в ад, говорил его дедушка, и дождь лился потоком по оконному стеклу, а по желтым улицам катились повозки с мертвецами.
   Джоппо дважды взмахнул ладонями – двадцать.
   – Которые дохлые, а которые и гнилые.
   Прямо по траве Пинс быстро зашагал к конюшне, Джоппо топал сзади, расписывая крысиного короля, как его нашли, как они подцепили его вилами и вытащили из-под пола; должно быть, тяжелый, много их там.
   У конюшни уже собралась толпа: конюхи, повариха в перекрученном фартуке, несколько черномазых полковника Содея, видимо пробрались через дырку в живой изгороди – увидав его, все расступились.
   Оно лежало в семи или десяти футах от стены, морды тварей вывернуты наружу, хвосты зажаты и перекручены под каким-то немыслимым углом так, что ни одна не могла освободиться. Какие-то крысы уже сдохли, на других видна кровь от того, что их вытаскивали вилами, третьи нагло щелкали бурыми зубами. Он пересчитал их, тыкая палкой в головы: восемнадцать. Почти двадцать. Дурной знак, этот хвостатый клубок; жутко представить, как они пищали и скреблись под его конюшней.
   – Прибейте их побыстрее. – Он поспешил на улицу, а за спиной раздавалось щелканье зубов и удары дубинок.

У ног Клэя

   Там, где сходятся улицы Канал и Ройял, собрались вокруг памятника Клэю сотни мужчин с тростями и дубинками, а некоторые – с ружьями и пистолетами. Трое стояли на постаменте самой статуи – над уплотнявшейся толпой, над волнами котелков и надвинутых на лбы шляп, над всем этим неспокойным черным озером.
   Он разглядел знакомое лицо – Байлз, похожий на оленя со своими рыжеватыми бачками и выдающейся вперед челюстью. Тот поднял трость.
   – Пинс! Только подумал, не увижу ли я вас здесь, сэр. Вашего имени не было в газете.
   – Да. Я не попал в список – уезжал на разлом дамбы.
   – Кажется, что-то настоящее, вы не находите?
   – Да, будет дело.
   – О, да. Все определилось вчера вечером. Люди, наконец, поняли, что пришло время остановить беспорядки, этот рабочий кошмар. Вспомните, Пинс, прошлогоднюю забастовку штивщиков. У моей сестры тогда осталось в доке пять тысяч тюков хлопка – ни одного свободного дюйма на складе, а корабли уходили пустыми. Потом дождь. Вы когда-нибудь видели такой дождь? И ни один ублюдок даже не прикоснулся к хлопку. На каждом тюке она потеряла пятнадцать долларов.
   Пинс высморкался в льняной платок. Нос раздувало изнутри, в висках стучало.
   – Я твержу об этом уже который год. Господствующий класс Америки обязан заявить о себе в полный голос, иначе потеряет все. Нас обгоняют европейские полукровки. Говорю вам, этот наплыв иммигрантов – в некоторых кварталах, я слышал, поговаривают, что за ними стоит сам Папа, – все это вместе – секретная и массированная акция по обращению страны в католицизм. Моя жена – католичка, но тем не менее, я начинаю подозревать, что в слухах есть доля истины.
   – Вы бы видели, что творилось вчера в Даготауне – настоящая демонстрация: двадцать святых, флаги, музыка и песни, свечи, парад. Все пьяные. Они думают, что выкрутились, понимаете?
   Какой-то человек, крича и жестикулируя, прокладывал себе путь сквозь поблескивавшую ружейными дулами толпу. Трое на постаменте, под бронзоволиким Клэем, оглядывали собравшихся и ждали начала митинга. Один поднял руку, призывая к тишине. Потом заговорил, и голос крепчал по мере того, как он описывал вероломство судей и злостные махинации итальянцев.
   – …был благородным человеком. Никто в этой стране так не знал итальянских головорезов, никто с таким мужеством не боролся против даго из «каморры».
   Байлз хихикнул и шепнул Пинсу в ухо:
   – …и никто так не тянул руки за даговскими деньжатами. – Черный каштан его глаза сверкнул.
   – Все ли готовы посмотреть в глаза убийцам этого смельчака?
   Толстобрюхий человек в мятом черном костюме взобрался на несколько ступенек к пьедесталу и заорал:
   – Повесим даго! Перевешать этих вонючих убийц!
   – Кто это? – спросил Пинс.
   – Не знаю. Народ уже готов.
   Троица, спустившись вниз, двинулась в сторону Конго-сквер и приходской тюрьмы. Толпа катилась вперед, громыхая, словно гигантский механизм. У полуоткрытых окон выстроились проститутки. Перед самой площадью к толпе прибились черные оборванцы. Стучали палки, и кто-то пиликал на скрипке.
   – Скоро вы увидите другие танцы, а не только «свиное рыло»! Вперед, ниггеры!
   Добравшись до тюрьмы, поток растекся перед стальной дверью главного входа, напор угас, все громко проклинали свои маломощные ломы и кувалды. Несколько минут спустя по флангам толпы пробежала недовольная волна.
   – На Трим-стрит деревянная дверь, – крикнул кто-то. И тут же масса людей, белых и черных, отхлынула от главных ворот и, подобрав по пути железнодорожную шпалу, словно вязкая человеческая лава, потекла к Трим-стрит.
   Десять или двенадцать человек, ухватившись за шпалу, стали таранить дверь, толпа сопровождала каждый удар громким ахом. АХ АХ АХ.

Разгром

   Тюремный надзиратель остановил взгляд на Фрэнке Арчиви. Пропитанное виски дыхание ходило волной.
   – Они уже здесь. Дверь не выдержит. Прячьтесь. Куда угодно во всей тюрьме – лучше в женском отделении, наверх!
   – Ради Христа, ради всего святого, дайте нам оружие! – Лицо Арчиви напоминало цветом холодное сало.
   – Не могу.
   Доски у дверных петель затрещали.
   Кто-то ринулся наверх, в женское отделение. Сильвано бросился в пустую клетку и забрался под матрас. Растянулся плашмя на голых досках. В глазах плыло, спина непроизвольно выгибалась. Он застыл от страха и не удержал мочевой пузырь.
   На улице громадный чернокожий тащил к дубовой двери булыжник. Он стукнул им по замку. Металл треснул, дверь распахнулась, и страшный рев пронесся по толпе. Она выплеснулась на лестницу, Пинс бежал в первых рядах, стуча по ступенькам тростью.
   Охранник кричал им вслед дрожащим от возбуждения голосом:
   – Третий этаж. Они на женском этаже.
   Сотня человек, грохоча, неслась вверх: ступени трещали и стонали под их тяжелым топотом, а заключенные сбежали по черной лестнице во двор. Ворота оказались заперты. За ними – улица. Они смотрели на эту улицу, запруженную людьми. Возбужденные американцы с радостными воплями вывалились во двор, а сицилийцы, сцепившись руками и сжавшись в кучу, забились в угол. Мастер видел наступавших с неправдоподобной четкостью: порванная нитка на плаще, забрызганные грязью брючины, деревянная цепь в огромной руке, багровый блеск налитых кровью лиц, у одного разноцветные глаза – голубой и желтый. Но даже тогда он еще надеялся уцелеть. Он же ни в чем не виноват!
   Пинс держал револьвер в опущенной руке – палку он потерял еще на лестнице, в давке – и смотрел на сгрудившихся в углу сицилийцев: нечестивые глаза сверкают, кто-то молится, кто-то просит пощады – трусы! Он вспомнил о крысином короле, выстрелил. Другие тоже.
   Огневой вал всех сортов и калибров разорвал сицилийцев. Мастер два раза дернулся и упал на спину.

Лекарство от головной боли

   Толпе у дверей на Трим-стрит достался Полицци – неподвижный и окровавленный, слюна каскадом лилась по скошенному подбородку, он все еще дышал. Его подбросили в воздух, потом другие руки поймали и подбросили опять – словно корабль, он плыл над их головами до границы квартала: толпа играла – кто выше, – соревновалась в искусстве подхвата до тех пор, пока у поворота на улицу святой Анны кто-то не привязал к фонарному столбу веревку и не набросил петлю на шею Полицци.
   Раздался крик:
   – Отмерь тринадцать локтей, а то удачи не будет! – Выше, выше, вопли и одобрительные возгласы тащили обвисшую фигуру наверх не хуже пеньковой веревки. Тело завертелось, но вдруг – чудо – нога повешенного дернулась, костлявые руки поднялись и ухватились за веревку; оживший Полицци стал карабкаться вверх, перехват за перехватом – к кронштейну с лампой. По толпе пронесся вздох ужаса.
   – Мой бог! – воскликнул Байлз. Кто-то выстрелил, следом толпа, хохоча, заспорила, кто попадет в глаз, и отстрелят ли Полицци его длинный нос. Руки повисли, теперь навсегда.
   – С меня довольно, – сказал Байлз, – такие номера не для моего желудка. Но что-то же надо было делать. – Он рыгнул и торопливо извинился.
   – Пойдемте, – сказал Пинс, подхватывая друга под локоть и направляясь к улице, которую оба хорошо помнили. – Я знаю, что вам нужно. Мы выполнили свой долг. – Голова у него теперь болела гораздо меньше. В баре хлопковой гильдии он скомандовал Куперу:
   – Два «сазерака». – Тяжелые стаканы они опустошили одновременно, словно эта золотистая жидкость была простой водой, Байлз тут же щелкнул пальцами, требуя новой порции, затем повернулся к Пинсу, достал кожаный футляр с гаванскими oscuro [20], одну протянул другу, другую взял себе. Головка сигары тут же намокла в его красных губах, длинным ногтем правого мизинца, отпущенным специально для таких манипуляций, он надрезал рубашку и наклонился над протянутой Купером горящей спичкой.
   – Мы открываем торговую компанию, – сказал Байлз. – Вместе с джентльменом, которого вы хорошо знаете. Ваше имя упоминалось. Мы хотели бы назвать ее «Фрукты полушария».

Инспекция

   Толпа прокатилась по всей тюрьме, попинала Арчиви, истекавшего кровью и сжимавшего в неподвижной руке булаву, которую он раздобыл где-то в самый последний момент.
   Охранник нашел под матрацем Сильвано и за волосы выволок в коридор – там, словно в лавке мясника, были выставлены напоказ трупы итальянцев. С улицы неслась победная музыка: рожок и слюнявая губная гармошка, из которой кто-то выдувал тягучие аккорды, всякий раз громко вскрикивая, прежде чем приложиться к отверстиям – их! аккорд ах! аккорд их! аккорд – все та же треснувшая скрипка и хриплый барабан. Изувеченный отец Сильвано – sfortunato! – лежал на спине, окровавленная голова прижата к стенке, подбородок упирается в грудь. Руки в изодранном плаще раскинуты в стороны, будто он взывает к кому-то. Брюки задрались до колен, ступни разведены наружу, изношенные подошвы выставлены напоказ. Насмотревшись на отчаянное лицо Сильвано и, видимо, удовлетворившись его горем, охранник втолкнул мальчика в кабинет смотрителя, битком набитый американцами, которые тут же сгрудились вокруг, стали кричать в лицо, требовать ответа, требовать, чтобы он рассказал, как его отец убивал их шефа. Один за другим, они сильными ударами сбрасывали Сильвано со стула. Потом кто-нибудь хватал его за ухо и заставлял подняться.
   – Говори, он сидел в засаде, да? и стрелял? – Они еще долго били и терзали, потом кто-то ткнул ему в губу зажженной сигаретой. Неожиданно раздался крик «деру», все вдруг разбежались, и охранник, ни слова не говоря, вытолкал Сильвано на улицу.
   (Десятилетия спустя, правнук этого охранника, умный и привлекательный молодой человек поступил на первый курс медицинского факультета; в качестве донора спермы он участвовал в программе искусственного оплодотворения и породил на свет более семидесяти детей, воспитанных другими мужчинами. Денег за свой вклад он не взял.)

Боб Джо

   Скрючившись, он сидел на пристани и боялся пошевелиться; рядом и до самого неба, словно брызги черной краски, сновали комары; где-то вдалеке закручивались яркие ленты молний. Горло саднило от сдавленных рыданий. В левом ухе стоял режущий звон. Безнадежность заполняла его, как заполняют концертный зал звуки органа. Из темных углублений донесся не то свист, не то потрескивание, словно кто-то раскрутил праздничную свистульку, и он закрыл голову руками, уверенный, что сейчас придут американцы и на этот раз его убьют. Он ждал их – с пистолетами и веревками, но никого не было. Свист затих и начался дождь; тяжелые, как монеты, капли, барабаня, сливались в тропический ливень, теплый, словно кровь. Он встал и побрел к складским корпусам. По камням неслись потоки воды. Свою мать он считал парализованной, отец был мертв, поселок в невозможной дали, сестры и тетушки навсегда потеряны, и сам он без единого пенни в этом диком враждебном мире. Теперь он презирал погибшего отца. В груди копилась тяжесть – красный камень ненависти обратился не на американцев, а на глупого, слабого отца-сицилийца, который не научился жить по-американски и позволил себя убить. Он шел вдоль реки, в тени складов, мимо пароходов и грузовых судов, плоскодонных барж, на запах рыбы и мокрого дерева.
   Несколько рыбачьих лодок были привязаны к доку, другие ползли по реке в ста милях от берега. Кто-то снова и снова насвистывал одни и те же три ноты, грубый сицилийский голос кричал, что его тошнит, два пьяных американца осыпали друг друга проклятиями. На одной лодке было тихо – не считая храпа, приглушенного и булькающего. Надпись на борту: «Звезда Техаса». Он забрался на палубу, свернулся в комок за грудой вонючих корзин и натянул на голову рубаху, спасаясь от комаров.
   – Боб Джо, – тихо сказал он по-американски, разогревая свою ненависть к сицилийцам. – Меня зовет Боб Джо. Я работаю на вас, пожалуйста.

Выше по реке

   В ста милях выше по реке, на палубе привязанной на ночь дровяной баржи сидел Полло и поглядывал на проходившие мимо пароходы – вдруг у кого кончается топливо, можно крикнуть кочегару: «Кому – дрова, дрова – кому?» – а пока тискал зеленый аккордеон, напевая что-то вроде:
 
Я слышал, как трубит моя Алиса,
Я слышал, как трубит моя Алиса,
Она трубила, как труба, когда я лез на борт.
 
   Рыба скреб лезвием финского ножа по гитарным струнам, разливая серебристые подводные звуки, иногда хлопком убивал комара, но думал он о том, что – эге, сидим на этой шаланде вместо «Алисы Адамс», а все потому, что Полло натворил дел, но я-то тут при чем. Мерцающий свет костра, который они развели на берегу, отражался красным в металлических глазах аккордеона.
   – Бренчишь ты, как дурак, – сказал Полло. Рыба ничего не ответил, только хмыкнул.
   Но в пепельном свете приближавшегося восхода Рыба навалился на Полло и всадил ему между ребер пять дюймов остро отточенной стали. Срезал с шеи мешочек с золотыми монетами и перекинул за борт содрогающееся тело. Под нежно-фиолетовым, словно внутренность устричной раковины, небом, он отчалил от берега и, оттолкнувшись шестом, двинулся вверх по ленивому течению, увозя с собой аккордеон.

ОПЕРАЦИЯ С КОЗЛИНОЙ ЖЕЛЕЗОЙ

 
Клубный аккордеон

Прэнк

   Городок строили и покидали дважды: в первый раз после пожара, во второй его опустошила холера и страшная зима, а несколько лет спустя появились три германца – сажать кукурузу вдоль реки Литтл-Рант. По счастливой случайности этот плодородный кусок прерии лежал невозделанным в то время, когда все хорошие земли среднего запада обрабатывали уже несколько поколений фермеров.
   Прибыв на место, германцы – вюртембержец, саксонец и кенигсбержец, последний стал германцем уже в Америке – обнаружили четыре или пять полуразвалившихся контор, пятьдесят футов тротуара и забитую мусором общественную водокачку у подножия холма, за салунным клозетом. Иссушающая летняя жара и хлесткие ветры прерий так долго вгоняли в обшивку гвозди, что вагонка перекорежилась, ощетинившись острыми краями.
   Они явились поодиночке, не знакомые друг с другом, в один и тот же день поздней весной 1893 года. Людвиг Мессермахер, сын германо-русских эмигрантов, променявших свои степи на такие же, но в Северной Дакоте, привязал лошадь с пятном на заду к непрочной ограде – лошадь была куплена, хотя он об этом не знал, в округе Пэйлоуз у нез-персэ[21] по имени Билл Рой и досталась сперва странствующему зубодеру, затем виртуозу-налетчику из Монтаны, потом уполномоченному по делам индейцев из резервации Розбад и дальше целой череде пастухов и фермеров – она ни у кого не задерживаясь надолго из-за привычки лягаться, от которой ее отучил только Мессермахер. (Деду Билла Роя как-то довелось охотиться, прячась за крупом далекого предка этой самой лошади – тогда с помощью треснутого рога горного барана и единственной стрелы он завалил бизониху и трусившего рядом с ней теленка.)
   Мессермахер ходил по искореженному тротуару, заглядывал сквозь разбитые окна в дома. Худой и жилистый, он знал толк в фермерстве и плотницком деле. Его смуглое лицо было абсолютно плоским, словно в детстве на него наступила корова, а безгубый рот, прикрытый, будто соломой, горчичного цвета усами, огибали тонкие, словно трещины на льду, линии. Более темная борода свисала с подбородка, как спутанная пряжа. Он приехал сюда вдоль реки, берега которой опирались на поросшие ивняком отмели, выше поднимались дикая рожь и просо. Спал он под тополями, разжигал небольшой костерок из разбросанного по земле хвороста, иногда прочным немецким башмаком выворачивал из земли стрелолисты. Все его имущество умещалось в двух мешка из-под зерна.
   Час спустя появился Ганс Бетль – на подскакивающей телеге, прищелкивая языком и напевая песни своей кобыле. На его худощавом лице остро торчали высокие скулы, мяса на щеках не было. Из-за низкого сагиттального гребня брови нависали над бледными радужками, придавая лицу напряженный вид. Тупой нос, круглые уши и жесткие волосы цвета железняка были совсем обычными, но изгиб рта, слегка выпяченные и словно готовые к поцелую губы, глубокий грубый голос – молоко с песком – всегда привлекали внимание. Он был силен и широк в плечах, с крупными запястьями. В Баварии работал помощником мельника, славился музыкальным даром, однако после ссоры с хозяином, когда последнего нашли бездыханным в заполненном на четверть мешке с мукой, Бетль сбежал в Америку, пообещав при первой же возможности вызвать к себе жену Герти с новорожденным Перси Клодом. Он так и не решил, повезло ему или нет, когда за двадцать долларов в месяц его взяли играть на корнете в бродячий итальянский оркестр. В Чикаго дирижер сломал зуб о кусок ореховой скорлупы, попавшейся в восхитительной помадке, которой его угостила молодая крестьянка в перепачканном платье. Зуб пульсировал от боли. Дирижер взялся прокалывать раздувшуюся десну перочинным ножом и получил скоротечное гнилокровие. Он умер в грязной комнате, не заплатив за аренду; музыканты остались одни. Бетлю к тому времени осточертели трясущиеся поезда, потные толпы, итальянская музыка и эмоции. На вокзале ему попалось объявление о бесплатной земле на реке Литтл-Рант. Раз уж они дают по четверти акра всем желающим, то пусть дадут и ему. Говорят, крестьянская жизнь полезна.
   Перед закатом появился третий германец, Вильям Лотц – на визжащем велосипеде, пыхтя и глодая хлебную корку. Вечерний свет заливал улицу, словно театральные подмостки. Увидав двоих незнакомцев, палками чертивших что-то на земле, Лотц остановился на другом конце заросшей травой дороги. Воздух дрожал. Эти двое неожиданно выпрямились и посмотрели на него.
   Из своей прежней страны он приехал еще ребенком и поселился на ферме у дядюшки, на северном берегу озера Гурон; с самого дальнего поля там можно было иногда заметить дым торопящегося на запад парохода. В доме у дядюшки говорили по-английски.