— Ну посуди сама, милочка, — обратилась она ко мне, — стоило ли мне тебя вызволять из беды, чтоб тут же обидеть?
   Я присела на край фонтана, однако подальше от Себастьяны; та дружески протянула мне руку и проговорила, обращаясь больше к себе, чем ко мне: «Ах, как я могла забыть… Ведь сначала я тоже боялась».
   — Знаешь, этот фонтан, — начала она, делая рукой вялый жест, словно желая сказать, что имеет в виду все его устройство в целом, — является точной копией одного из версальских. Да, он может вызывать отвращение, но я построила его много лет назад как напоминание о… — Вздохнув, она замолчала. Затем, повернувшись ко мне, спросила: — Ты, разумеется, знаешь запечатленную в нем легенду?
   Я сказала, что нет, а вернее, просто мотнула головой. Мне еще трудно было выдавить из себя слова.
   — Ну что же, — Себастьяна улыбнулась, — тогда позволь тебе представить: фонтан Латоны .
   Я посмотрела в бассейн, будто могла найти там, в его темной, болотистой воде, объяснение ее словам. Но увидела только рыб, больших рыб с переливающейся чешуей. На ней играли оранжевые, красные, белые и желтые блики. От некоторых из рыбин расходились по глади бассейна круги, когда те жадно хватали что-то с поверхности своими белесыми округлыми ртами. То была стая карпов, шевелящаяся в чреве бассейна, будто сгусток пульсирующих сердец.
   Себастьяна продолжила:
   — Там, посреди бассейна, стоит Латона. Младенца на ее руках зовут Аполлон. — И она быстро рассказала мне античный миф до конца. В нем говорилось о том, как Латона пыталась скрыться от гнева Юноны, супруги Юпитера, который открыто посмел возжелать Латону. Во время бегства, когда несчастная остановилась, чтобы попить из ручья, на Латону с сыном набросилась по наущению Юноны толпа крестьян. Но тут вмешался Юпитер и превратил крестьян в жаб; этот момент и запечатлен в композиции фонтана: жабы — некоторые из них сохранили человеческие черты, в частности лица и руки, — припали к земле, готовясь прыгнуть на мать и дитя… — Конечно, в Версале есть куда более красивые фонтаны, но я всегда предпочитала этот и часто сиживала подле него.
   Себастьяна провела рукой по воде, очищая ту от покрывавшей ее поверхность пленки. И тотчас рядом вынырнули белесые, широко раскрытые рты.
   — Они целуют меня, — улыбнулась она. — И просят чего-нибудь. — Она подняла руку и оторвала лепесток от розы в своей косе. Разжав пальцы, она смотрела, как тот падает на воду, и вдруг резким движением схватила первого подплывшего к нему карпа, вытащила из воды и подняла над головой. Румяный и мускулистый, толщиной с ее руку, он трепыхался, блестя на солнце. Жабры его открывались и закрывались. Глаза были тусклыми и пустыми. Как она крепко его держит! Неужто даст ему умереть?
   Нет. Она сунула руку с карпом в бассейн и там, под водой, отпустила, но далеко не сразу: сперва я услышала леденящие кровь звуки поцелуев — то другие рыбины присасывались к ее руке. И только тут, когда она велела мне сесть, я заметила, что стою на ногах, отступив от фонтана, а стало быть, от нее. Я села. И пододвинулась к Себастьяне, как было велено.
   — Ты видела мои глаза, — проговорила она отрешенно.
   Я кивнула, давая понять, что да, видела. Она имела, конечно, в виду то странное, что я заметила в них, те вращающиеся очертания чего-то, какие я видела также в глазах Малуэнды. Кстати, что стало с моей наперсницей? Где она? Увижу ли я ее? И вообще, кто она такая? Дух животного, подобно тому как Мадлен и отец Луи — духи людей?
   Себастьяна заговорила о своих глазах. Но я ждала лишь одного слова: ведьма. Я хотела услышать его; хотела, чтобы Себастьяна сказала, что я и она — одинаковые. Обе ведьмы. Я хотела, чтобы она это сказала, еще до того, как смогла сама в это поверить. Хотела, чтобы она говорила об этом, пока я не привыкну к ее словам и смысл их не покажется мне такою же правдой, как деяния тех святых, которым я так долго молилась, в которых так долго верила… Но Себастьяна решила не говорить того, что мне хотелось услышать, — во всяком случае, напрямую, — а вместо этого предпочла рассказать вкратце следующую историю.
   — В городе Ферраре, — начала она, — в шестнадцатом веке две сестры-сироты предстали перед судом инквизиции, обвиненные в колдовстве. Старшая (ей было десять, тогда как сестре ее всего шесть) сказала инквизиторам, что, если ее освободят, она научит их безошибочно находить разыскиваемых ведьм. «Как?» — спросил глава трибунала, все равно собираясь сжечь обеих, что впоследствии действительно исполнил. Тогда-то старшая и поведала ему о l'oeil de crapaud , о жабьем глазе… Сестры, видишь ли, были ведьмами. И они знали, что жабий глаз есть признак всех истинных ведьм, их, можно сказать, метка.
   Что Себастьяна этим хотела сказать? Значит ли это, что все ведьмы помечены печатью дьявола, как полагали большинство охотившихся на них? А я тоже помечена?
   — Все эти процессы над ними, — возразила моя собеседница, — все эти пытки и казни, тщетные поиски и ложные находки, метки дьявола… Все это ужасная и страшная чепуха. Ибо те немногие истинные ведьмы, которым случалось предстать перед инквизицией, носили свой знак в себе, в центре глаза, и могли по желанию показывать его или скрывать. — Она поглядела на меня очень серьезно и добавила: — То же, конечно, относится и к их наперсницам.
   Так вот что означали вращающиеся очертания жаб, которые я видела в глазах Малуэнды, когда та сидела у меня на коленях, истекая кровью из полученных ран! Но тут у меня в голове стали возникать новые и новые вопросы, их становилось все больше, и я испугалась, что могу сойти с ума…
   Во мне заговорил внутренний голос, он хотел быть услышанным, выплеснуться, подобно извергаемым жабами струям воды, и я с удивлением услышала собственный вопрос:
   — Так я ведьма?
   В ответ Себастьяна протянула мне зеркальце с длинною ручкой. Должно быть, оно лежало рядом с ней с другой стороны, потому что доселе я его не видела. Оно было древним, из полированного серебра, а рукоятка имела вид обнаженной женщины, приподнимающей блестящий диск на воздетых руках.
   — Смотри, — сказала Себастьяна, держа зеркало прямо передо мною. — Задай себе этот вопрос.
   Я не стала смотреть в зеркальце. Вместо этого я заглянула в ослепительно голубые глаза Себастьяны.
   — Не в мои, — возразила она, — в свои.
   Внезапно я увидела свое лицо на серебристой поверхности.
   — Ты красива, и понимаешь это сама, — заметила Себастьяна. Я не стала ей возражать. — Красива одновременно и девичьей, и юношеской красотой.
   Глаза мои в зеркале стали меняться. Но я не поняла, отчего это происходит; сознательно я этого не хотела. Все, что я делала, — это вглядывалась в зеркало, но чем дольше я это делала, тем менее четкими становились границы зрачка. Я зажмурилась. Открыла глаза, посмотрела в сторону. Но я знала, что мне предстоит заглянуть в зеркало еще раз, и догадывалась, что в нем увижу: совершенно круглые края зрачка здесь и там расплывутся, пойдут зеленоватыми бородавчатыми пятнами, примут форму ириса. Похожего на пупырчатые лапки жабы. Так и случилось. А с белками глаз ничего не произошло. И взор не затмился, и острота зрения не ухудшилась — я же настойчиво продолжала терзать себя: «Кто я? Ведьма?» И сама нашептывала ответ: «Ведьма же, ведьма. Ведьма ». Нашептывала до тех пор, пока испрашиваемое не свершилось и в зеркале не отразились мои собственные «ведьмины глаза».
   Ответ был получен.
   Я могла бы смотреться в зеркало до ночи, но Себастьяна опустила его, дав мне увидеть ее глаза с изменившими очертания зрачками.
   — Мы обе ведьмы, — сказала она, крепко сжав мою руку, и, помолчав, продолжила: — У тебя есть вопросы.
   Наконец-то! С какого из них мне начать, и как мне…
   — Не задавай их сейчас, — промолвила Себастьяна, вставая. И отняла свою руку. Она отсылала меня прочь? Нет, уходила сама.
   На том мы и расстались. Себастьяна пошла к дому, но, сделав несколько шагов, обернулась, будто забыла что-то сказать, и ее улыбка распахнулась передо мной еще шире, чем ее объятия, в которые она словно желала заключить весь Враний Дол.
   — Добро пожаловать. — Ее широкими синими рукавами играл пахнущий морем бриз, и движения их были столь же изящны, как и ее собственные. — Наслаждайся розами. Гуляй по лужайкам. — Еще несколько удаляющихся шагов. — Ах да, вот еще, милочка, — спохватилась она, быстро обернувшись, — никогда не ходи в лес. — Она преклонила колени — на миг мне почудилось, что передо мною. Но нет, просто ей захотелось понюхать на низком кусте розу с лиловыми лепестками («Belle sans flatterie » [49] — гласила табличка). Затем, подойдя к другому кусту, она двумя пальцами сорвала самый пышный цветок, на сей раз с розоватым отливом и тем нежным оттенком, какой бывает на внутренней стороне у некоторых раковин («абеляр»), и подбросила его, точно монетку, не удосужившись еще раз взглянуть на меня. — Колокол к ужину прозвучит в девять. Сегодня ужин в твою честь. — И тут она повернулась ко мне, чтобы с едва заметной улыбкой, в которой сквозило ехидство, прибавить: — И не забудь, пожалуйста, переодеться. — Она поднесла к носу розоватый цветок, глубоко втянула в себя его аромат и, грациозно махнув рукой, скрылась за живой изгородью, напевая мотив, который сочинил Скарлатти… а может быть, и не он.

ГЛАВА 16Я принимаю ванну

 
   Какое-то время я еще просидела у фонтана в розарии. Косые лучи заходящего солнца освещали кусты роз так, что их листы источали сияние — зеленое сверху и золотое снизу, — а лепестки цветов неярко пестрели множеством пастельных тонов. Воздух казался густым, насыщенным благоуханием роз и запахом шоколадной пудры, щедро рассыпанной у их корней.
   Порою я направляла взгляд к горизонту, где море сходилось с небом. Берег был рядом, но вода отошла далеко: настало время отлива. От фонтана, с того места, где я сидела, замок был почти не виден… Скоро я обо всем забыла, увлеченная созерцанием карпов, которые играли в воде и, подобно огненным стрелам, устремлялись туда, куда в тот момент падала отбрасываемая мною тень.
   Я могла бы вечно сидеть вот так, на краю фонтана, в ожидании новых чудес. Но нет, нужно было идти. Я встала и пошла обратно в студию. Повернув налево у живой изгороди — не такой высокой, как остальные, — я еще раз взглянула поверх нее на горизонт и отступившее море. Поместье располагалось на холме у обширной бухты. Склон, который вел к ней, был весь усеян большими камнями и сыпучими дюнами. Уже от корней кустов на крайних шпалерах розария земля едва ли не на моих глазах осыпалась, чтобы смешаться с бескрайними песками пляжа или быть унесенной на обнажающееся при отливе морское дно. Море казалось далекой волнистою полосой.
   Это было красиво, невероятно красиво. Солнце садилось. Небо светилось нежнейшими красками, будто на нижних краях летучих облаков отразился весь розовый сад. Лиловый цвет переходил в красный, красный — в оранжевый, в розовый, в кремовый…
   Но вскоре все цвета потускнели, сведясь к одному — темно-синему. Затем на небо выплыл месяц, подобный серебряному серпу, очень, должно быть, острому, тусклый свет которого… Я почувствовала себя замерзшей и одинокой.
   Как мне захотелось вернуться в комнату, где я проснулась!
   Но, приняв решение вернуться туда и как можно скорее пройти через розарий, я остановилась, едва тронувшись в путь: не могла идти дальше.
   Я впервые увидела воочию, по-настоящему, что представляет собой Равендаль, он же Враний Дол: замок казался парящим в небе драгоценным камнем прекрасной огранки, мерцающим всеми темными своими гранями. Мне стало не по себе, но сердце замерло от благоговейного восторга. Над сравнительно низкой студией нависало протянувшееся за ней длинное каменное крыло. Его темные стены уходили ввысь, и в разбросанных здесь и там окнах виднелись огоньки зажженных свечей. Замок казался огромным, необозримым, — по существу, он таким и был.
   Если принять во внимание совсем не маленькие размеры студии, где я пробудилась от сна, почему я не могла предположить, что Враний Дол столь велик? Почему его мглистая каменная громада так потрясла меня?.. Не знаю, но это было именно так. И я побрела вдоль живых изгородей, вдоль шпалер, отягощенных мириадами цветов, все время бросая взгляды на замок, чтобы снова и снова видеть его, — и каждый раз он представал передо мной немного другим. Перламутр, отколовшийся от устричных раковин, поблескивал матово-голубыми искрами, похрустывая под моими неверными шагами.
   Когда я в некотором рассеянии подошла к двери студии, моим единственным желанием стало узнать, который час. Не пропустила ли я удары колокола, приглашающие на ужин? Я вбежала в комнату. Там на каминной полке стояли часы. Взглянув на них, я поняла, что скоро раздастся звон колокола, — у меня оставалось совсем мало времени.
   По всей комнате виднелись горящие белые свечи, толстые и высокие, на подставках из кованого железа. Их огоньки выхватывали из темноты то, на что я доселе не обращала внимания, — вощеный паркет, золоченую лепнину, облезшие зеркала, обнажившие свое исподнее, подобно тому как неряшливая женщина может показать подол нижней юбки. Колеблющееся пламя высоких свечей заставляло их отбрасывать длинные неверные тени, и в шевелении этих теней стенные росписи неожиданно ожили.
   Под мраморною каминной доской теперь горел огонь. Я села поближе к пламени, отделенному от меня каминным экраном, — и тут с волнением обнаружила, что дверцы двух из стоящих в студии шкапов открыты настежь. Казалось, половодье одежд всевозможных покроев и стилей, платьев на любой вкус может выплеснуться на лежащие рядом с ними коврики! Я приступила к более тщательному осмотру имеющегося гардероба, но, едва принявшись изучать предложенные мне туалеты, остановилась. Меня чуть не прошиб холодный пот, когда я поняла, что шкапы, будто в насмешку, набиты и женскою, и мужскою одеждой.
   Я сорвала с себя ночную сорочку, кинулась опрометью к давешнему высокому зеркалу и наклонила его овал так, чтобы… Не знаю, стоит ли говорить, что я сделала потом…
   Mais поп[50], я зашла слишком далеко, чтобы остановиться на полпути, итак…
   Я подкатила трюмо к короткому дивану (обитому, разумеется, изумрудным атласом и к тому же гвоздиками с очаровательными золотыми шляпками) и, двигая его капельку туда, капельку сюда, добилась, чтобы оно… Затем я легла и окинула себя долгим нескромным взглядом. Оценивающим, если хотите.
   Значило ли это «тешить» или «позорить» себя, против чего меня столь часто и столь туманно предостерегали? Я не уверена. Нет, навряд ли — ибо то было настолько приятно, что и словами не выразить. И ничего позорного в том я не нашла. Очень скоро мои мысли… хотя то, что последовало, едва ли можно назвать мыслями. Скорее то был инстинкт. Некая чувственность захватила меня, и я сделала то, что сделала, словно мои руки были вовсе и не мои. Проведя ладонями по животу, я ощутила, как чуть заметные волоски (нежнейший пушок) приподнялись по всему телу; пальцы мои заскользили еще выше, к основанию грудей, и… и когда я впервые коснулась их шероховатых розовых кончиков, то почувствовала, как ресницы мои затрепетали, а глаза сами собой стали закатываться… и внезапно в глазах у меня померкло — чувство, показавшееся мне отрадным и удивительным. Я погрузилась в него.
   …Мои руки! Какие новые орудия наслаждения обрела я! И такие… utile. [51] С их помощью я могла, глядя на свое отражение, одновременно исследовать, каковы на ощупь места, которые я прежде никогда не видела — ведь раньше я избегала зеркал, — такие, как нижняя губа, кончик языка, мочка уха; а сверх того я отважилась теперь с их помощью… проявить еще большее любопытство, чтобы разрешить кое-какие мучающие меня вопросы… не мучиться ими больше… почувствовать себя удовлетворенной… В общем, что-то в этом роде.
   Из той удивительной, не нанесенной ни на одну карту страны, куда я было унеслась, меня вернул внезапный удар далекого колокола, звавший на ужин. Глаза мои тут же раскрылись. Я обнаружила, что лежу на диване в неловкой позе, вся в испарине и улыбаюсь. Стрелки на циферблате показывали восемь. Колокол прозвучал как предупреждение, что у меня в запасе всего один час, чтобы принять ванну и одеться к ужину.
   Имея теперь даже избыток одежды, я задалась вопросом, где может находиться ванная. Ясно, что в таком замке она должна быть… И я ее действительно отыскала. Однако лучше расскажу все по порядку. На секретере, на стопке писчей бумаги, я обнаружила еще одну записку от Себастьяны, на этот раз сложенную вчетверо.
   «Дорогая моя, — говорилось в ней, — понравился ли тебе мой розарий? Хорошо ли ты отдохнула? Надеюсь, что да. Мы дали тебе немного поспать, чтобы сладкие сны помогли тебе успокоиться после недавних событий, увы, столь печальных. Пользуйся гардеробом. Выбирай, что понравится. А если захочешь принять ванну, то Большой канал к твоим услугам!»
   Что бы это могло означать? Я стала читать дальше.
   «Сделай так: возьми перо и на пяти листах, которые сложишь вчетверо, напиши пять вопросов, на которые больше всего хочешь получить ответ. Это любезность, которую я тебе хочу оказать. Но это и долг перед гостьей. Так пусть же она приоденется и захватит их с собой к ужину. A bientot ». [52] Письмо было подписано полным именем: Себастьяна д'Азур, и рядом с ее росчерком красовался знакомый набросок пером: жаба, сидящая в нижней половинке заглавной буквы «S».
   Все, что предстало тогда передо мной на листке бумаги — и каллиграфический почерк, и затейливая роспись, и набросок, — все было настоящим произведением искусства. И мне вдруг стало ясно: именно Себастьяна была хозяйкою этой студии — всех этих рам, холстов, кистей и красок; и настенные росписи тоже были исполнены ею.
   Всего пять вопросов? Я могла бы задать их пять сотен.
   Себастьяна оказалась права, предположив, что я захочу принять ванну. Я в ней отчаянно нуждалась. А венецианская загадка решилась легко: при легком прикосновении к большой живописной панели, изображавшей обручение дожа с морем, та подалась, и моему взору открылась элегантнейшая из ванных комнат, образец восточной роскоши и комфорта! (Себастьяна, которая, как я узнала впоследствии, являлась не просто художницей, а была в свое время знаменитейшей портретисткой, не только расписала панель на венецианский сюжет, но и поработала как декоратор над самой ванной комнатою, а также сама украсила ее интерьер сценами из восточной жизни.)
   Комната с низкими сводами была тускло освещена канделябрами, висящими на стенах кирпичного цвета. Сквозь облака пара, поднимающегося от недавно наполненной ванны, я могла заметить, что помещение довольно велико, всего вполовину меньше самой студии.
   Утопленная же в пол ванна как таковая, скорее напоминающая бассейн, могла вместить небольшую компанию. Вдоль трех стен тянулись широкие банкетки, покрытые черной материей. А на четвертой стене, около двери, висела на золоченом пруте, высоту которого можно было регулировать в зависимости от роста купальщика, банная простыня для вытирания. Она была из мягкого индийского муслина; внизу ее украшала вышивка, дополнительный вес которой обеспечивал более плотное прилегание материи к телу… Какая роскошь. В этом было что-то… от римских оргий.
   Я обошла мраморную ванну кругом. Рядом с ней поблескивали пузатые медные чайники, в которых принесли горячую воду. (Кто и когда?) Я чуть не наступила на поднос, на коем стояла шоколадница, из которой мне предстояло налить почти кипящее какао, когда разденусь, войду в воду и погружусь в нее по самые плечи (сервиз был, конечно, из серебра).
   Я ощутила себя в раю! Вода была в самый раз. (В монастыре мне приходилось мыться либо в слишком холодной, либо в чересчур горячей, чтобы не делать этого под посторонними взглядами.) Я закрыла глаза. Не могла не закрыть их. Откинулась назад — голова легла на подложенную кем-то подушечку. В этой воде — к большому смущению моему, подкрашенной настоем из розовых лепестков и ароматизированной ими — растворились все мои страхи.
   Я нежилась. Прихлебывала шоколад. Вдруг, совсем неожиданно, я почувствовала, что вода остыла, а в помещении стало холодно и промозгло. Нужно было встать и уйти. Да и время, сколько его у меня еще? И тут я услышала… Нет, я скорее почувствовала. Движение. Шевеление теней, подобное тому, что я видела в библиотеке. А затем — действительно звук. Должно быть, он и прежде здесь раздавался, просто я тогда его не расслышала, убаюканная теплом воды, доходящей до краев ванны. Но теперь я услышала его отчетливо. Вот он опять: медленный, мерный звук… льющейся воды? Нет, не вода. Что-то гуще и тяжелее. Словно кто-то бросает в пруд камешки.
   Я не нашла в ванне никакого сливного отверстия, хотя искала тщательно. Я посмотрела вверх, но увидела там лишь висящие у потолка полотнища ткани, имеющей цвет бычьей крови, которые, поднимаясь к центру, сходились там, будто в шатре какого-нибудь паши. Роскошь роскошью, но и влажность здесь очень большая. Так что я посмотрела еще выше, ища на потолке капли, которые падали бы вниз. И там ничего — но вот он, опять этот звук… Плюх! Плюх! Плюх! Я замерла в полной неподвижности, уставившись прямо вверх, в надежде, что если я не плесну ни разу водой, то и звук прекратится. Как бы не так. Наоборот! Теперь я слышала его рядом с плечом своим, рядом с ухом! Он исходил из точки, что находилась выше и сзади меня. И когда я рывком обернулась, то, вздрогнув, увидала стоящую там Мадлен… Кровь. Это ее кровь падала в ванну из ее отверстой, разорванной глотки.
   То, что произошло потом, не делает мне чести. Я едва ли смогу припомнить… Ах, что за вздор я несу! Все это ложный декорум. Свое поведение я запомнила до мелочей: метнувшись, как мокрая крыса, к дальнему краю ванны, я в мгновение ока выскочила из нее и села на бордюр, дрожа мелкою дрожью. Вода, в которой я нежилась, была темной от крови призрака. В неверном свете светильников я увидела, что поверхность ее покрыла толстая пленка, словно из жира, желчи или экскрементов. Острова темных сгустков плавали среди розовых лепестков.
   Итак, я сидела, голая, подобрав колени к самым плечам, и молчала. Меня била дрожь. Мадлен стояла по другую сторону ванны, глядя в потемневшую воду. Когда она заговорила, я опять услышала все тот же ужасный голос, который и на голос мало похож, — сплошной клокочущий хрип вместо слов, прерываемый бульканьем крови, который я все-таки могла понимать — уж не знаю, в силу какого таланта.
   — Я лишь пришла помочь одеться , — проговорила она. Кровь снова захлюпала у нее в горле и закапала в воду со звуком, от которого мне стало дурно.
   В полутьме, сквозь которую почти не пробивался тусклый свет канделябров, она показалась мне совершенно нагой, и я подумала, что она похожа на предсмертное видение. Мадлен подняла голову и задала вопрос:
   — О чем ты спросишь ее? О них? Расскажи.
   Той ночью, в библиотеке, я ощущала злобу в ее речах, видела гнев в ее действиях. Теперь от этого не осталось и следа. Сейчас в ее голосе я могла различить лишь грусть, и мне больше не было страшно. Когда наши глаза встретились, я без труда выдержала ее пристальный взгляд. Ее лицо… каким красивым оно казалось бы, когда б не кровавая рана под ним… Какие выразительные глаза… Застывшие губы. Мне было не оторвать от нее взгляд. Я смотрела , как она «говорит» — опять это слово, но мне все никак не подобрать лучшего, — слова текли из нее вместе с густой, вязкой влагою, извергаемой из отверстого разрыва глотки, темно-красные края которого двигались, в подражание мимике губ, так, словно говорила сама рана.
   — О чем ты спросишь ее?
   —  У меня есть свои вопросы, — солгала я.
   — Хорошо , — ответила та. — Значит, осталось только одеться. Скоро прозвучит второй удар колокола, и третьего удара не будет.
   Когда она двинулась через ванную комнату, скудно освещенную вставленными в канделябры светильниками, заправленными чадящим китовым жиром, я вновь подумала, что Мадлен соткана из теней, состоит из них. Теперь это было еще заметнее, чем там, в библиотеке. Ее тело… Оно словно поглощало свет. Но и отражало его — вокруг нее было некоторое свечение, своего рода нимб. Она двигалась так легко, плавно и грациозно…
   Мадлен остановилась у одного из светильников, и при его бледном свете я увидела ее сзади… Какие нежные, совершенные девичьи формы, какая длинная черная коса, ниспадающая на узкую спину, какие упругие ягодицы и длинные ноги… Но в тот момент, когда она повернулась ко мне лицом, ее прекрасная фигурка показалась мне чудовищно гротескной! Еще бы, ведь и стройная талия, похожая на перемычку песочных часов, и небольшие груди, высокие и округлые, виднеющиеся сквозь надетые на нее лохмотья, — короче, все ее тело было заляпано, испачкано кровью, льющейся из горла на грудь, на живот и еще ниже. В тусклых лучах светильников эта кровь поблескивала, и я увидела образовавшиеся в ней сгустки чего-то, мешающего ей вытекать свободно. Неужто призрачная плоть начала гнить? Донесшийся смрадный запах, от описания которого я воздержусь, подтвердил такую догадку. Быть может, разложение длилось века, зайдя уже далеко, но впереди ждала вечность, которая предвещала, что несчастная никогда не сгниет до конца … Поток моих мыслей прервал голос Мадлен:
   — Можно сказать?